Текст книги "Правда о деле Савольты"
Автор книги: Эдуардо Мендоса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
Д. Ваше знакомство с Леппринсе было связано с работой или носило другой характер?
М. Связано с работой.
Д. Леппринсе являлся клиентом конторы сеньора Кортабаньеса?
М. Нет.
Д. Вы сами себе противоречите.
М. Нисколько.
Д. Как же так?
М. Леппринсе не являлся постоянным клиентом Кортабаньеса, он только однажды прибегнул к его помощи.
Д. Я и называю это «быть клиентом».
М. А я – нет.
Д. Почему?
М. Клиентом считается тот, кто регулярно обращается за помощью к одному и тому же адвокату.
Д. Леппринсе не относился к числу таковых?
М. Нет.
Д. Понятно.
Леппринсе открыл сундучок, приделанный к подножке автомобиля, и достал оттуда два больших револьвера.
– Ты умеешь обращаться с оружием?
– А это потребуется?
– Никогда ничего нельзя предвидеть заранее.
– Нет, не умею.
– Это совсем просто. Сейчас они заряжены, но не стреляют, видишь? Эта скобочка является предохранителем; ты поднимаешь ее и можешь стрелять. Разумеется, сейчас я не стану нажимать, это было бы неосторожно с моей стороны. Достаточно того, что я показываю тебе, как надо с ним обращаться. С предохранителя лучше не снимать заранее, чтобы револьвер не выстрелил, когда будет за поясом, и не поранил тебе ногу, понимаешь? Все предельно просто: взводишь курок, барабан поворачивается, и новый патрон – против ствола. Тебе надо только взвести курок. А набить барабан лучше заранее. И еще важно не нажать на спусковой крючок при… взведенном курке. Вот так, видишь? Остается только плавно нажать. И запомни, никогда не стреляй, если тебе не грозит реальная, очевидная, неминуемая опасность, ясно?
Леппринсе!
– Цивилизация требует от человека такой же веры, какую средневековый крестьянин возлагал на провидение. Сейчас мы должны верить в то, что навязанные нам специальные нормы поведения людей имеют такой же смысл, какой имели для земледельца времена года, облака, солнце. И эти демонстрации рабочих, предъявляющих свои права, напоминают мне процессию верующих, вымаливающую дождь… Или… как ты называешь?.. Хочешь еще коньяка?.. Ах, да, революцию…
Об этом пронырливом, вероломном Леппринсе было известно только, что он молодой француз, приехавший в Испанию в 1914 году, в самом начале страшной войны, которая принесла столько слез и смертей и все еще приносит много горя родине вышеупомянутого сеньора; что после своего приезда в Испанию он сразу же стал очень популярен в аристократических и финансовых кругах нашего города, благодаря не только своему уму и социальному положению, но и своим отличным манерам, импозантности и небывалой расточительности. Вскоре этот новоявленный мосье, выглядевший столь важным и довольным жизнью, словно хранил в своих сокровищах все деньги соседней республики, поселился под именем Пауля-Андре Леппринсе в одном из фешенебельнейших отелей и, проникнув в высшие экономические сферы, получил самые заманчивые предложения. Какого рода были эти предложения, навсегда останется для нас тайной, но факт тот, что спустя год после своего появления в Испании он уже занимал руководящий пост на одном из самых крупных и мощных тогда в городе предприятий: Савольта…
В зале, на подмостках, обтянутых бархатом, оркестр по-прежнему играл вальсы и мазурки. Несколько пар танцевали на свободном от гостей небольшом пятачке. Только что завершился ужин, и гости с нетерпением ждали полуночи, а с ней наступления Нового года. Молодой Леппринсе беседовал с пожилой сеньорой.
– Я очень много слышала о вас, молодой человек, но до сих пор нам ни разу не довелось встретиться. Ужасно, дружок, но мы, старики, ведем уединенный образ жизни… Ужасно!
– Ну уж, сеньора, – отвечал ей молодой Леппринсе, улыбаясь, – скажите лучше, что вы сами избрали для себя спокойный modus vivendi[6]6
Образ жизни (лат.).
[Закрыть].
– Что вы, дружок. Прежде, когда был жив мой муж, – царство ему небесное! – я проводила время совсем иначе. Мы никогда не отказывали себе в приемах и выездах… А теперь я быстро устаю от этих сборищ. Они утомляют меня, и едва наступает вечер, я тороплюсь скорее вернуться домой и лечь спать. Мы, старики, живем воспоминаниями. Балы и развлечения уже не для нас.
Молодой Леппринсе украдкой зевнул.
– Так вы француз? – не унималась сеньора.
– Да, я из Парижа.
– Кто бы мог подумать, слушая вашу речь. Вы превосходно владеете испанским. Где вы научились так хорошо говорить?
– Моя мать была испанкой. Она говорила со мной по-испански с самого моего рождения, так что, можно сказать, я выучил его даже раньше французского.
– Какая прелесть! Мне нравятся иностранцы. С ними гораздо интереснее, узнаешь много нового. Это совсем не то, что приходится слышать здесь изо дня в день. Мы ведь всегда говорим об одном и том же. Вполне естественно, верно? Ведь мы живем в одном городе, встречаемся с одними и теми же людьми, читаем одни и те же газеты. Наверное, поэтому мы без конца спорим. Иначе нам не о чем разговаривать. С иностранцами спорить не надо. Они рассказывают нам о своих делах, мы им о своих. Да, мне гораздо интереснее беседовать с иностранцами, чем со своими.
– Я убежден, что вам интересно разговаривать со всеми.
– Ну что вы, дружок. Я стала очень ворчлива. С возрастом характер портится. Все идет на убыль. Да, кстати, об иностранцах: вы не были случайно знакомы с инженером Пирсоном?
– Фредом Старк Пирсоном? Нет, но очень много слышал о нем.
– О, это был замечательный человек! Большой друг моего покойного мужа. Царство ему небесное! Когда бедный Хуан – так звали моего мужа, – когда бедный Хуан умер, Пирсон первый пришел ко мне выразить свое сочувствие. Вообразите, такой уважаемый человек, прославившийся на всю Барселону своими изобретениями, пожаловал ко мне собственной персоной. Он был так взволнован, что мог говорить только по-английски. Я не знаю по-английски ни слова, представляете, дружок? Но слушая его ласковый, проникновенный голос, я поняла, что он говорит о своем необычайном уважении к моему мужу, и расплакалась так горько, как уже не плакала потом, выслушивая соболезнования других. А спустя несколько лет бедняжка Пирсон тоже скончался.
– Да, я знаю.
Д. Какого рода отношения сложились у вас с Леппринсе?
М. Я оказывал ему всяческие услуги.
Д. Какие именно?
М. Самые разные, но всегда связанные с моей профессией.
Д. Какой профессией?
М. Юриста.
Д. Но ведь вы говорили, что не были юристом.
М. Да… но я работал с адвокатом, который занимался правовыми вопросами.
Д. Значит… вы работали на Леппринсе по поручению Кортабаньеса?
М. Да… Нет.
Д. Так да или нет?
М. Сначала – да.
Точная дата нашего знакомства выпала из моей памяти. Помню только, что произошло это в начале осени 1917 года, когда августовские стачечные волнения кончились, кортесы были распущены, унтер-офицеры посажены в тюрьмы, а затем выпущены на свободу. Саборит, Ангиано, Бестейро и Ларго Кабальеро[7]7
Ларго Кабальеро – один из лидеров социалистической партии Испании, которая до 1923 года в борьбе с монархией выступала в блоке с буржуазными республиканцами.
[Закрыть] по-прежнему находились в заточении, а Леррус и Масиа[8]8
Масиа Франциско – первый президент генералитета Каталонии.
[Закрыть] в ссылке. На улицах царило спокойствие. Со стен свисали размытые дождем листовки. Леппринсе появился в конторе к концу дня, прошел в кабинет Кортабаньеса, и они проговорили там полчаса. Затем Кортабаньес вызвал меня к себе, познакомил с Леппринсе и поинтересовался, не занят ли я вечером. Я ответил, что не занят, и это вполне соответствовало действительности. Тогда он велел мне сопровождать француза и оказывать ему всяческие услуги, став на этот вечер «как бы его личным секретарем». Пока Кортабаньес говорил, Леппринсе сидел, скрестив пальцы рук, опустив взгляд в пол, и, улыбаясь, кивками подтверждал слова адвоката. Затем мы с Леппринсе вышли на улицу, и он подвел меня к своему двухместному «фиату» с красным кузовом, черным капотом и золотистым бампером. Он спросил, не боюсь ли я ездить в автомобиле, и я ответил, что не боюсь. Мы отправились ужинать в шикарный ресторан, где его хорошо знали. Когда мы, выйдя из ресторана, приблизились к автомобилю, Леппринсе открыл маленький сундучок, приделанный к подножке, и достал оттуда пару больших револьверов.
– Ты умеешь обращаться с оружием? – спросил он у меня.
– А это потребуется? – удивился я.
Д. И в это же время вы познакомились с Доминго Пахарито де Сото?
М. Да.
Д. Признаете ли вы, что статьи, представленные в суд и фигурирующие здесь в качестве свидетельского документа приложения № 1, написаны Пахарито де Сото?
М. Да.
Д. Лично вы общались с Доминго Пахарито де Сото?
М. Да.
Д. Постоянно?
М. Да.
Д. Принадлежал ли вышеупомянутый сеньор, по своим воззрениям, разумеется, к анархистской партии или к одной из ее группировок?
М. Нет.
Д. Вы уверены?
М. Да.
Д. Он говорил вам что-нибудь определенное о своей непричастности?
М. Нет.
Д. Почему же вы так уверены?
Таверна Пепина Матакриоса находилась в переулке, выходившем на улицу Авиньо. Мне так и не удалось запомнить его название, хотя я и сейчас мог бы с закрытыми глазами пройти туда, если он еще существует. Таверну изредка посещали заговорщики и артисты. Постоянными же ее ночными посетителями были в основном осевшие в Барселоне и одетые в униформу в соответствии со своей профессией испанские переселенцы: ночные сторожа, трамвайные кондуктора, дежурные квартальные, сторожа парков и садов, пожарники, мусорщики, швейцары, лакеи, носильщики, капельдинеры театров и кино и им подобные. Там всегда был аккордеонист, и время от времени слепая девушка пела пронзительным голосом куплеты, в которых изобиловали дифтонги: «е-у-о», «е-у-о», «у-е-а-и-о-о-о». Пепин Матакриос – невзрачный, тощий человечек с непомерно большой головой, не имевший иной растительности, кроме жестких, как витая проволока, усов, загнутых кончиками вверх, – был членом своего рода местной мафии, которая в те времена собиралась у него в таверне и действия которой он контролировал, стоя за прилавком.
– Я не такой уж ярый противник самой идеи морали, – сказал мне Пахарито де Сото, когда мы расплатились за вторую бутылку вина. – И в этом смысле я приемлю как традиционную мораль, так и новые революционные идеи, которые ныне источают, кажется, все прогрессивные умы человечества. Если вдуматься хорошенько, и то и другое устремлено к одной цели: направить и осмыслить поведение человека в общество. Их объединяет одна общая черта: единодушное признание, понимаешь? На смену традиционной морали приходит новая, но каждая из них отвергает возможность сосуществования и отказывает человеку в праве выбора. Это в какой-то мере подтверждает известную неприязнь самодержцев к демократам: «Они хотят навязать демократию даже тем, кто ее отвергает». Ты, наверное, тысячу раз слышал это высказывание, не правда ли? И вот, как это ни парадоксально, сами того не желая они раскрывают великую истину: политические, нравственные и религиозные идеи по сути своей авторитарны, и каждая идея, чтобы существовать в мире логики, который, должно быть, не менее дик и тяжек, чем мир живых существ, должна вести борьбу со своими противниками за приоритет. И тогда возникает дилемма: если хотя бы один член общества не следует этой идее или не подчиняется нормам морали, то эта мораль и эта идея разлагаются, становятся никчемными и вместо того, чтобы упрочить позиции своих защитников, ослабляют их и предают в руки врагов.
А в другой раз, когда мы прогуливались с ним рано утром по пристани, он сказал мне:
– Признаюсь, меня больше тревожит человек, а не общество, и я скорблю скорее об обесчеловечивании личности рабочего, нежели об условиях его жизни.
– Не знаю, что и сказать. Разве то и другое не связано между собой?
– Никоим образом. Крестьянин живет в непосредственном контакте с природой. Промышленный же рабочий давно перестал видеть солнце, звезды, горы, растительность. И хотя жизнь тех и других протекает в материальной нужде, духовная нищета рабочего намного превосходит духовную нищету крестьянина.
– Мне кажется, ты слишком все упрощаешь. Будь по-твоему, крестьяне не переселялись бы в города, как они это делают.
Однажды, когда я слишком восторженно говорил об автомобилях, он сокрушенно покачал головой.
– Скоро лошади, вытесненные машиной, навсегда исчезнут. Их будут использовать только во время цирковых представлений, боя быков и на военных парадах.
– Неужели тебя всерьез волнует исчезновение лошадей, вытесненных прогрессом? – спросил я у него.
– Иногда мне кажется, что прогресс одной рукой уничтожает то, что создает другой. Сегодня навсегда исчезнут лошади, а завтра – мы.
AFFIDAVIT [9]9
Письменное показание, данное под присягой (англ.).
[Закрыть] , ПРЕДСТАВЛЕННЫЙ КОНСУЛУ СОЕДИНЕННЫХ ШТАТОВ АМЕРИКИ В БАРСЕЛОНЕ
ЭКС-КОМИССАРОМ ПОЛИЦИИ ДОНОМ АЛЕХАНДРО ВАСКЕСОМ РИОСОМ 21 НОЯБРЯ 1926 ГОДА
Свидетельский документ приложения № 2.
(Приобщается английский перевод, сделанный судебным переводчиком Гусманом Эрнандесом де Фенвик).
Я, Алехандро Васкес, под письменной присягой заявляю, что:
Родился в Антекаре (Малага) 1 февраля 1872 года, поступил на службу в полицейский корпус в апреле 1891 года и, так как отличился по службе в Вальядолиде, был повышен в чине в 1907 году и переведен в Барселону, где и живу поныне. В 1920 году оставил вышеупомянутый полицейский корпус и перешел на службу в коммерческий департамент по поставкам товаров. За время службы в полиции мне представился случай самому вести дело, которое теперь именуется «делом Савольты». Но еще до того, как мне было поручено расследование этого дела, я узнал о существовании Доминго Пахарито де Сото в связи с появлением нескольких его статей в рабочей газете «Ла Вос де ла Хустисиа», которые носили откровенно подрывной, вызывающий характер. Никаких данных о происхождении вышеупомянутой личности не имелось; известно было только, что он родился в Галисии, нигде не служил, снимал комнату в доходном доме и находился в сожительстве с женщиной, от которой имел ребенка, пренебрегая тем, что их брачный союз не был освящен католической церковью. Среди литературы, которую он читал, были книги таких авторов, как Роберто Оуэн, Михаил Бакунин, Энрике Малатеста, Ансельмо Лоренсо, Карл Маркс, Эмиль Золя, и другие. А среди наиболее типичных – брошюры таких авторов, как Анхель Пестанья, Хуан Гарсиа Оливер, Сальвадор Сеги, а также Андрес Нино. Читал он и такие антиправительственные журналы, как «Ла Ревиста Бланка», «Ла Вос дель Трабахо», «Эль Конденадо» и, среди прочих, уже упомянутая газета «Ла Вос де ла Хустисиа», в которой сотрудничал. Скорее всего, он тесно общался с упомянутым выше Андресом Нин (смотри прилагаемую карточку), а, возможно, и с другими руководителями подобного рода, но в какой степени, утверждать с достоверностью не берусь…
Д. Когда вы познакомились с Леппринсе?
М. Точная дата нашего знакомства выпала из моей памяти. Помню только, что произошло это в начале осени 1917 года, когда августовские стачечные волнения закончились.
Д. Опишите коротко ваше знакомство.
М. Леппринсе прошел в кабинет Кортабаньеса, и после разговора с ним адвокат вызвал меня к себе и велел оказывать Леппринсе всяческие услуги. Мы с Леппринсе сели в его автомобиль и поехали ужинать сначала в ресторан, а потом заехали в кабаре.
Д. Куда, вы сказали?
М. В кабаре. В ночное заведение, где…
Д. Я прекрасно знаю, что такое кабаре. Мой вопрос вызван скорее недоумением, чем незнанием. Продолжайте.
Кабаре представляло собой большую залу, в которой выстроилась прямоугольником дюжина столов вокруг пустого пространства. В глубине залы стояли пианино и два стула. На стульях лежали саксофон и виолончель. Сильно накрашенная женщина в узком длинном до пят платье с глубокими разрезами по бокам играла польку на пианино в ритме ноктюрна. Едва мы вошли, она прекратила играть.
– Я так и знала, что вы меня не минуете, – заговорщицки проговорила она и направилась к нам, улыбаясь и выставляя вперед ногу так, словно пальцами пробовала температуру воды с берега; при этом нога выныривала из разрезов платья. Леппринсе поцеловал ее в обе щеки, а я протянул для пожатия руку, которую она задержала в своей на некоторое время, продолжая говорить:
– Я посажу вас за лучший столик. Хотите поближе к оркестру?
– Нет, нет, как можно дальше.
Этот диалог прозвучал довольно нелепо, поскольку в кабаре никого не было, кроме бородатого, приземистого моряка, присосавшегося к кувшину с можжевеловой водкой и отрывавшегося от него лишь для того, чтобы вдохнуть в себя пропитанный здесь пылью воздух. Вскоре после нас пришел напомаженный старичок с окрашенными в рыжий цвет волосами и, заказав рюмочку ликера, смаковал его в течение всего представления. Вслед за ним явился мрачный тип в массивных очках, судя по всему клерк, который подробно расспросил обо всех ценах на напитки, прежде чем что-то себе заказать, и безуспешно делал скупые предложения всем женщинам. Женщин было четверо. Полуобнаженные, тучные, они ходили между столиками от одного посетителя к другому, натыкаясь на предметы, застывая на мгновение, словно пораженные вспышкой молнии. Ту, что чаще остальных наведывалась к нашему столику, звали Ремедиос, по прозвищу «Мурсианская волчица». Мы попросили ее принести нам кувшин можжевеловой водки, точно такой же, какой видели у моряка, и стали ждать.
– Немцы забросали бомбами пароход, на котором я плыла. Представляете, самый обыкновенный пассажирский пароход? До тех пор я хорошо относилась к немцам. И знаете почему? Мне казалось, что это мужественный, благородный народ, но с той минуты я всей душой желаю им проиграть войну.
– Вас можно понять, – согласился с ней Леппринсе и, откланявшись, отошел в сторону. К нему подошел слуга с подносом, и Леппринсе взял себе бокал шампанского. Отпил несколько глотков, чтобы не расплескать жидкости на ходу, и вдруг поймал на себе взгляд сеньоры Савольты и ее подруги сеньоры Клаудедеу. Француз улыбнулся им и отвесил поклон. Рядом с ними стояла девушка, и он сразу догадался, что это Мария Роса Савольта. Совсем еще юное, белокурое создание в вечернем платье из плотного серого шелка, с белой газовой туникой в сборку и корсажем, отделанным кожей, черным шелком и гирляндами кружев. Леппринсе устремил взор на ее огромные, лучистые глаза, которые оттеняла бледность кожи, и улыбнулся еще шире, глядя на девушку, но Мария Роса отвернулась. К нему подошел приземистый толстяк, лысина которого так и сверкала.
– Добрый вечер, месье Леппринсе. Развлекаетесь?
– Разумеется. А вы? – ответил француз, стараясь припомнить этого человека.
– Тоже. Но я хотел поговорить не об этом.
– О чем же?
– Я хотел извиниться перед вами за нашу злосчастную встречу.
Леппринсе еще внимательнее посмотрел на собеседника, который стоял перед ним потный, в довольно невзрачном, простоватом костюме, и встретился взглядом с его серыми, холодными глазами, скрытыми под гущей бровей, походивших на усы прусского офицера. Ему никак не удавалось вспомнить этого человека, но тем не менее в ту ночь он был как никогда проницателен и в глазах людей улавливал их душевное состояние.
– Очень сожалею… но не могу припомнить, где мы с вами встречались, сеньор…
– Туруль. Хосеп Туруль, агент недвижимого имущества, к вашим услугам. Мы недавно встречались в…
– А, вспомнил, конечно же… Турруль, вы говорите?
– Туруль, с одним «эр».
Леппринсе пожал руку незнакомцу и отправился дальше через залу, сквозь стоявших группками, надушенных, украшенных драгоценностями и шелками дам, которые уже изрядно поднадоели мужчинам. Кабальеро уединились в библиотеке, смежной с залой. Здесь витал в воздухе едкий дым сигар, слышались хохот, смешки, говор: из уст в уста передавался забавный случай, который произошел недавно с известной всем личностью.
– Неужели забросали помидорами и тухлыми яйцами?
– Нет, камнями, целым градом камней. Разумеется, в него не попали, но сам по себе факт говорит о многом.
– Просто непозволительно кричать «да здравствует Каталония!» из окон здания Сиркуло Экуэстре.
– Речь идет о нашем общем друге…
Леппринсе улыбнулся:
– Я знаю, о ком вы говорите.
– Однако этот человек должен обладать дьявольским умом, чтобы одновременно заигрывать с Мадридом, каталонцами и недовольными офицеришками.
– Скоро его упекут в Монтжуик![10]10
Монтжуик – крепость-тюрьма в Барселоне.
[Закрыть]
– Он вырвется оттуда в течение двадцати четырех часов на волне народного гнева Маура[11]11
Маура Антонио (1853–1925) – испанский политический деятель.
[Закрыть] в ореоле Феррера[12]12
Феррер Франсиско – испанский революционер, расстрелянный в 1909 году.
[Закрыть].
– Не будьте циником.
– Я не защищаю его как личность, но признаю, что полдюжины таких политиков, как он, могли бы изменить всю страну.
– Хотел бы я видеть, какого рода были бы эти перемены. Для меня нет особой разницы между ним и Леррусом.
– Черт возьми, Клаудедеу, не стоит так преувеличивать, – сказал Савольта.
Клаудедеу побагровел.
– Все они одним миром мазаны: для собственной выгоды готовы предать Каталонию ради Испании, а Испанию ради Каталонии.
– А кто поступает иначе?
– Тише, – предостерег Савольта, – он идет сюда.
Они посмотрели в сторону залы и увидели его: он шел через залу в сторону библиотеки, раскланиваясь налево и направо, сдержанно улыбаясь и нахмурив брови.
Мы пробыли в кабаре довольно долго, прежде чем начались представления. Сначала появился мужчина, которого моряк встретил громкой отрыжкой. Мужчина оказался тем самым музыкантом, который должен был играть на виолончели и саксофоне. Он взял со стула виолончель и извлек печальные звуки под аккомпанемент пианино. Затем пианистка встала со своего места и сказала несколько приветственных слов. Моряк вытащил из клеенчатой котомки вонючий бутерброд и стал его есть, роняя изо рта крошки и кусочки пережеванной пищи на стол. Мрачный клерк в массивных очках разулся. Пианистка объявила первым номером программы фокусника – китайца Ли Ванга. Она сказала:
– Он перенесет вас в царство магии.
Я испытывал неудобство от того, что револьвер впивался мне в бедро.
– Надеюсь, он с помощью своей магии не обнаружит, что мы вооружены, – прошептал я.
– Да, вид у него пренеприятный, – подхватил Леппринсе.
Китаец манипулировал разноцветными флажками, из которых выпорхнула голубка. Она облетела залу, уселась на стол к моряку и стала клепать крошки. Моряк свернул ей шею и принялся ощипывать.
– Ай-ай-ай! Какой усас! Никакого селовесеского сосуствия, – просюсюкал китаец.
Распутный клерк подошел к моряку, держа туфли в руках, и вызывающе сказал:
– А ну, мерзавец, будь-ка добр, верни птичку хозяину!
Моряк взял голубку за голову и потряс ею перед глазами клерка.
– Счастье твое, что ты очкарик, а не то врезал бы я тебе…
Клерк снял очки, а моряк ударил его голубкой по обеим щекам. Туфли вылетели из рук клерка, и пришлось ухватиться за край стола, чтобы не упасть.
– Я – образованный человек, – воскликнул он, – и видите, до чего довел меня мой порок!
– Какой порок, милый? – спросил старичок, поднимая с пола туфли клерка и нежно поддерживая его.
– У меня жена и двое детей, а я вот здесь, в этой клоаке!
Мы с любопытством наблюдали за клерком, а забытый всеми китаец по-прежнему манипулировал лентами. Ремедиос, «Мурсианская волчица», шепнула нам:
– На прошлой неделе здесь покончил с собой один из посетителей.
– В кабаре такого сорта часто прорывается наружу правда, – изрек Леппринсе.
Было ли это связано с вторжением на завод самодовольного, франтоватого Леппринсе или то было роковое стечение обстоятельств, которое позволяло осуществлять на практике старую поговорку: «В мутной воде рыбу ловить» (а я бы еще добавил: «самым бессовестным образом»)? Не берусь судить. Но одно совершенно очевидно: вскоре после «приобретения» заводом новоиспеченного французика предприятие удвоило, утроило, а потом снова удвоило свои прибыли. Ну что ж, скажут, прекрасно, ведь это позволило простым, самоотверженным труженикам увеличить свои доходы; им надо было только повысить производительность труда и работать на два-три часа в день больше, пренебрегая элементарнейшими правилами безопасности и отказываясь от отдыха, чтобы ускорить выпуск продукции. Как хорошо, подумают читатели, которые мало что смыслят в этом и могут только испортить всю обедню. И да простят меня служители культа за сравнение мессы с тем адом, каким являются условия труда простых рабочих.
– Нелегкая нам предстоит задача, – сказал комиссар Васкес.
Леппринсе поднес ему открытую коробку с сигарами, и комиссар взял одну из них.
– Превосходная сигара! – заметил комиссар. Он обливался потом. – Вам не кажется, что здесь жарко?
– Снимите китель, будьте как дома.
Комиссар снял китель и повесил его на спинку стула позади себя. Затем зажег сигару, смачно затянулся и, выпустив вверх струю дыма, одобрительно причмокнул.
– Превосходная сигара, – повторил он.
Леппринсе указал на пепельницу, куда комиссар мог бросить целлофановую обертку, которая плотно облегала сигару, не давая ей развернуться.
– Если не возражаете, – предложил Леппринсе, – мы могли бы приступить к интересующему нас делу.
– О, разумеется, месье Леппринсе, разумеется.
Помню, вначале мне не понравился комиссар Васкес: его угрюмый вид, язвительная усмешка, профессиональная манера говорить, растягивая слова, неторопливые движения, заставлявшие, собеседника нервничать и побуждавшие к внезапному, невольному признанию. Его нарочитая напыщенность гипнотизировала меня, словно змея мелкого грызуна. Во время первой нашей встречи я осудил его детское, почти самозабвенное бахвальство. Но потом, спокойно поразмыслив, понял, что за этой чисто внешней позой скрывались настойчивый метод и решимость во что бы то ни стало докопаться до истины. Я знал, что он оставил службу в полицейском корпусе в 1920 году, то есть именно тогда, когда по моим расчетам расследование подходило к концу. И в этом таилась какая-то загадка. Но ей так и не суждено будет никогда раскрыться, потому что несколько месяцев назад он умер по вине кого-то, кто имел отношение к делу Савольты. Но меня это нисколько не удивляет: многие погибли в те тревожные годы, и Васкес должен был стать одним из них, и уж наверняка не последним.
– Любая мораль – это ничто иное, как оправдание какой-то необходимости, если понимать под необходимостью максимальное отражение реальной действительности, поскольку действительность для человека становится реальной лишь тогда, когда она из области рассуждений превращается в желанную необходимость. И вот необходимость в единодушном поведении породила в человеческом сознании идею морали.
Так говорил мне Пахарито де Сото однажды вечером, когда мы гуляли с ним после работы по улицам Каспе и Гран Виа, а потом сидели на каменной скамье в садах королевы Эухении, пустынных из-за пронизывающего, холодного ветра. Когда Пахарито де Сото смолк, мы какое-то время молча разглядывали фонтан.
– Свобода, – продолжал он, – это возможность жить согласно морали, навязанной конкретными условиями, в которых живет каждый индивидуум в каждую определенную эпоху и в определенных обстоятельствах. Отсюда у свободы такой изменчивый, относительный характер и ей невозможно дать точное определение. В этом отношении, как видишь, я – анархист. Однако я считаю, что свобода как способ существования предполагает соблюдение законов и строгое выполнение долга. В этом смысле анархисты правы, потому что их идея исходит из реальной необходимости, но они изменяют этой идее, как только начинают игнорировать реальную действительность для подкрепления своих тезисов.
– Я не настолько глубоко разбираюсь в анархизме, чтобы опровергать твои доводы или соглашаться с ними, – признался я.
– А тебя это интересует?
– Конечно, – ответил я скорее из желания доставить ему удовольствие, чем искренне.
– Тогда пойдем. Я отведу тебя в одно занятное местечко.
– А это не опасно? – воскликнул я обеспокоенно.
– Не бойся. Пойдем.
В тот вечер мы с Тересой отправились в танцевальный вал, расположенный в верхней части города, там, где начинался привилегированный квартал Грасиа. Зал назывался «Королева весны», и людей в нем находилось намного больше, чем позволяло помещение. Зато атмосфера там царила самая благожелательная и веселая. Маленькие газовые светильники в разноцветных стеклянных абажурах отбрасывали тусклые лучи на танцующие пары, на столы, за которыми сидели многочисленные потные семейства, на шумный оркестр, на лотошниц и на блюстителей порядка. Сквозь облака табачного дыма взлетали воздушные шары к обшарпанному потолку, с которого свисали разноцветные гирлянды и флажки, и, ударяясь о них, медленно опускались на головы танцующим. Мы с Тересой тоже веселились, как вдруг она сказала мне:
– Я как цветок, вырванный из земли. Мне жарко, я задыхаюсь. Пойдем отсюда.
Я посмотрел вблизи на лицо женщины, танцевавшей со мной, и увидел на ее гладкой, бледной коже неровную сеточку сероватых прожилок и морщинок вокруг глаз и у рта. В ее полуприкрытых глазах было что-то такое, что напомнило мне о берегах и зеленых нивах, устремленных к ним, о шелесте лесного ветерка, о журчанье воды, о шорохе листвы – обо всем том, что таило для меня детство. Тереса навсегда останется в моей памяти!
Д. Сеньор Леппринсе часто посещал кабаре?
М. Нет.
Д. Он выпивал?
М. В меру.
Д. Случалось ли вам видеть его пьяным?
М. Я бы сказал, навеселе.
Д. Итак, вы признаете, что он бывал навеселе?
М. Иногда, как и другие…
Д. Он когда-нибудь терял над собой контроль?
М. Нет.
Д. И всегда был в здравом уме и твердой памяти?
М. Да.
Д. Не пользовался ли он стимуляторами?
М. Нет.
Д. Он не производил впечатление душевнобольного или ненормального?
М. Нет.
Д. Значит, вы утверждаете, что Леппринсе был абсолютно нормальным человеком?
М. Да.
Только сильные мира сего с их тупым, фарисейским лицемерием, которые подчиняют развитие общества сохранению своих незаконных привилегий за счет чужих страданий, не гнушаясь любой несправедливостью, могли прийти в негодование или удивиться этим событиям. Да и что, собственно, произошло? Незаслуженное процветание ростовщиков, спекулянтов, скупщиков, торгашей-мошенников, всех плутократов вкупе привело к преднамеренному и всегда встречаемому в штыки повышению цен, которое никогда не компенсируется справедливым и столь необходимым увеличением заработной платы. И случилось то, что и случилось с незапамятных времен: богачи обогатились, а бедняки стали еще беднее. Так разве можно после этого осуждать некоторых обездоленных, угнетенных членов бесчеловечной, жестокой социальной семьи за то, что они избрали для себя единственно верный путь, на который их толкнули социальные условия? Только неразумный, глупый человек, слепец мог бы углядеть в их действиях нечто достойное осуждения! Так вот, сеньоры, должен вам сказать и, таким образом, перейти к наиболее мрачным и печальным пассажам своей статьи и социальной действительности – на предприятии Савольты планировалась, замышлялась и делалась попытка осуществить то, что и должно было планироваться и замышляться. Да, сеньоры, забастовка! Но обездоленные рабочие недооценили этого… (разве я осмелюсь назвать его имя?)… этого цербера, капитала, этого устрашающего призрака, при одном упоминании о котором содрогаются во всех пролетарских семьях…