Текст книги "История одного мальчика"
Автор книги: Эдмунд Уайт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Это был невысокий жилистый крепыш с черными бровями, такими косматыми, что, стоило ему не пригладить их или не расчесать, как они начинали устрашающе топорщиться, напоминая ломкие, давно не мытые малярные кисти, или свисали над одним глазом, производя забавный эффект, никак не соответствовавший его резким, отрывистым командам. Его кожа представляла собой загорелую маску, напяленную на лицо, которое казалось всерьез измученным; сквозь его якобы здоровый загар проглядывали темные круги под глазами и бледные, обескровленные щеки. Его усталость я считал следствием раздражительности. К тому же он был намного старше других инструкторов. Не исключено даже, что ему недолго оставалось до выхода в отставку. Возможно, он был болен и очень страдал, а раздражительность объяснялась его нездоровьем.
После отбоя он становился другим. Оставаясь в форме, он все-таки ослаблял узел галстука, голос его, казалось, звучал на октаву и на децибел ниже, к дыханию примешивался таинственный и приятный запах шотландского виски, а внимательный взгляд из-под поникших густых бровей делался добрым. Он заходил в каждую палатку, садился на краешек каждой кровати и разговаривал с каждым мальчиком таким вкрадчивым голосом, что сосед был просто не в силах подслушать. Моим соседом был высокий рыжеволосый тихоня из маленького городка в штате Айова. Казалось, он не имеет никакого желания ни доверять мне, ни добиваться дружбы со мной, ни даже выслушивать мои словоизлияния, будто бы осознав, что ко крайней мере эту жизнь стоит терпеть, только если она остается неизученной. И все же его замкнутость совсем не обязательно означала, что у него напрочь отсутствуют мысли и чувства. В самые неожиданные моменты он вдруг краснел или заикался, а то и осекался на полуслове, точно у него пересыхало во рту – и я никак не мог понять, что порождает эти симптомы тревоги.
Однажды ночью, после того как наш офицер, засидевшись дольше обычного в своих парах виски, проследовал, наконец, в другую палатку, я спросил своего соседа, почему офицер всегда дольше сидит рядом с ним, чем со мной.
– Не знаю. Он меня гладит.
– Что-что?
– А тебя он разве не гладит? – прошептал мальчик.
– Иногда, – соврал я.
– Всего?
– То есть?
– Ну, всего… – голос его сделался сухим, – …спереди, например, внизу?
– Это нехорошо, – сказал я. – Он не должен этого делать. Не должен. Это ненормально. Я об этом читал.
Несколько ночей спустя я проснулся в сильном жару. Горло так болело, что невозможно было сглотнуть. Простыни стали мокрыми и холодными от пота. Даже лежа неподвижно, я чувствовал, как в жилах струится кровь. Внутри у меня громко стучал метроном, и при каждом ударе весло ощущений рассекало поверхность и гребло против течения. Нет, я уже различал строй ныряльщиков, прыгающих с корабельного носа вправо, влево, вправо, влево – по дну хлорированного бассейна походным порядком продвигались вперед колонны мальчишек. Я закрыл глаза и почувствовал, как биение сердца перебирает струны на арфе моей грудной клетки. Неужели ночь и вправду такая холодная? Я нуждался в помощи. Лазарет. Иначе пневмония. Мой сосед лежал, приподнявшись на локте, и талдычил мне несусветную чушь („Я люблю, люблю, люблю нехотение“) до тех пор, пока я не открыл глаза и не увидел, что он спокойно спит, а лицо его – это острый нос корабля, продирающегося сквозь океан жидкой ртути. Слипшимися в волну потоками, бурлящими, но холодными, меня смыло за борт на пару с бурундуком, который сквозь мерзкое багровое отверстие в шее напевал кусочки шлягеров из первой десятки… я приподнялся. Глотать было очень трудно. Я прошептал имя своего соседа.
Когда он не отозвался, я надел хлопчатобумажный халат установленного образца и установленного образца черные комнатные туфли и принялся расхаживать по влажным глинистым дорожкам между рядами палаток. Что это, первый проблеск рассвета или городские огни? Стоит ли дожидаться подъема? Или лучше разбудить офицера прямо сейчас?
Я все ходил, ходил и смотрел, как светится, подобно планктону в августовском море, ночное небо. Золото, поблескивавшее на горизонте, уже поступало по хрупкой стеклянной цепи наверх, на главный пульт управления, чтобы после бесцветной вспышки короткого замыкания рассыпаться мелким алым крокусом. Неужели над головой кружили летучие мыши? Я слышал, что эти летучие мыши живут в башнях училища. Да, это были они: слепые, плотоядные, они приближались, плетя на лету зрячие кружева писка.
Наконец офицер услыхал мой стук и открыл дверь. Насколько я понял, у него была своя отдельная палатка и он еще не ложился, засидевшись за детективным романом и бутылкой виски. Он казался смущенным – по крайней мере узнал он меня не сразу. Установив мою личность и поняв, что я заболел, он принялся уговаривать меня остаться с ним до утра. Завтра первым делом пойдем в лазарет, сказал он. Мы пойдем вместе. Он был намерен обо мне позаботиться. Я вынужден был снова и снова настаивать на том, что мне срочно надо к медсестре („Я правда болен, сэр, это нельзя откладывать“), пока он, наконец, не сжалился надо мной и не отвел меня в лазарет. Даже пока я его умолял, меня не покидала мысль о том, каково было бы жить вместе с ним в этой просторной палатке. Но почему он раньше меня не замечал? Почему не пытался меня погладить? Неужели я был чем-то хуже соседа? Менее красив? Я, по крайней мере, нормальный, подумал я, бросив взгляд на его изможденное, небритое лицо, на профиль с выступом бровей в темноте, поблескивающей от ртути.
На следующее лето я отказывался ехать в лагерь до тех пор, пока мама не солгала мне, сказав, что я в качестве помощника воспитателя буду руководить любительским театром в чудесном местечке среди северных лесов, где нет почти никакой дисциплины, к тому же для меня в любом случае будет сделано исключение. Еще до начала сезона я отправился на север вместе с владельцем лагеря, который рассыпался передо мной мелким бесом („Да, так вот, тебе решать, какие пьесы ты хочешь поставить – ведь ты и есть театральная власть“). После подобных слов казалось, что он захлебывается собственным благородством; губы его вытягивались в трубочку для кислого поцелуя.
Мы ехали всё дальше на север. Я сидел рядом с владельцем лагеря на переднем сиденье и смотрел на высокие сосны, такие синие, что они почти чернели на фоне серого весеннего неба. Такого же цвета, как небо, была дорога. Когда мы одолели пологий подъем и взглянули вниз, сверху дорога показалась нам заброшенной и далекой, околдованной мраком. Но когда мы мчались через долину, дорога приблизилась и озарилась светом, а кроны иссиня-черных деревьев заскользили по блестящему металлическому капоту машины. У меня за спиной, на заднем сиденье, сидел развалясь особый отдыхающий, которого мама, по совету владельца, велела мне сторониться („Будь с ним вежлив, но не оставайся наедине“). Похоже, ей не хотелось объяснять, в чем таится опасность, но я не отставал, и тогда она наконец сказала: „Он сексуально озабочен. Раньше он уже пытался соблазнять маленьких мальчиков“. Потом она принялась уверять меня, что презирать беднягу не следует; в конце концов, он страдает какой-то болезнью мозга, принимает лекарства, не может читать. Если Бог наделил меня здравым рассудком, Он сделал это лишь для того, чтобы я мог служить ближнему.
С этим кратким последним напутствием маме удалось передать мне свое восхищение распущенным мальчишкой. Стало прохладно, и окна машины были закрыты. Мотор работал так ровно, что слышно было тиканье часов на приборной панели. Когда я открыл вентиляционное отверстие, до меня донеслись птичьи трели, но сами птицы куда-то попрятались. В лежавшей внизу долине, лишенной всех признаков людского присутствия, не считая дороги, меж соснами вился легкий туман. Владельца лагеря я почти не знал и потому чувствовал себя рядом с ним неловко. Готовый заговорить с ним на любую тему, я, в то же время, боялся утомить его своей болтовней. Я сидел, полуоцепенев от ожидания, и улыбался в рукав. А у себя за спиной я ощущал помешанного на сексе мальчишку, который уже почти растянулся на заднем сиденье, и его тело ритмично ласкал солнечный свет, пробивавшийся сквозь мелькавшие мимо сосны.
Когда стемнело, мы остановились заправиться и перекусить. Ральф, особый отдыхающий, сказал, что он замерз и, дабы согреться, хочет сесть впереди вместе с нами. В том, как он держал себя со мной в буфете, не чувствовалось ни нежности, ни обольщения. Я понял, что в его сердце любовь с вожделением не соседствует. Он оставался наедине со своей эрекцией, которая виднелась сквозь тонкую ткань его летних брюк. Она всюду была при нем, куда бы он ни пошел, как шрам. В темной машине, кое-где освещенной тусклыми желтовато-красными огоньками приборной панели, нога Ральфа прижалась к моей. Дабы не прислоняться к водителю и не нарваться на замечание, я был вынужден надавить в ответ. Когда в магниевой вспышке мелькнувших мимо фар я увидел лицо Ральфа, он выглядел измученным: томимое жаждой животное с полуоткрытым ртом и умоляющим взглядом, обращенным в собственную душу.
Лагерь, куда мы около полуночи, наконец, добрались, оказался унылым, холодным, безлюдным местом. Владельцу пришлось отпирать замок на толстой, ржавой цепи, которая была протянута от дерева к дереву поперек узкой грунтовой дороги. Когда мы выехали в открытое поле, машине принялась медленно, медленно пробираться сквозь траву, высотой достававшую нам до крыши, мокрую и тяжелую от росы. У подножья холма мерцало сквозь дымку озеро – скорее не озеро, а след ночных заморозков на почве, скорее отсутствие озера, как будто лишь эта мерцающая, зыбкая сырость осталась на земле после того, как с лица ее стерли все человеческое. Мне отвели койку в холодном домике, который пропах заплесневелым брезентом. Ральфа отвели куда-то в другое место. Пытаясь заснуть, я думал о нем. Я жалел его, чего и хотела от меня моя мама. Я жалел его за бессмысленный взгляд животного, за неумелые поиски утешения – за его непосильную ношу. И еще я думал о пьесах, которые скоро поставлю. В одной из них я сыграю умирающего царя. В чемодане у меня лежали старые пластинки на семьдесят восемь оборотов с записью „Бориса Годунова“. Быть может, я умру под тот колокольный звон, в Кремле, окруженном войсками претендента на трон, и лицо его раскраснеется и опухнет от вожделения.
До приезда остальных отдыхающих оставалась неделя. Несколько местных жителей с косами прокладывали себе путь сквозь непомерно разросшуюся траву. Кто-то еще чинил прохудившуюся крышу главного здания. Завозился запас консервов. Открывались и проветривались разноцветные домики, подметались полы. Было брошено в мешок и сожжено осиное гнездо над артезианским колодцем. Были сколочены пирсы и опущены на заново врытые сваи. Из зимнего хранилища вынесли большие боевые каноэ, и их уже приучали к холодной озерной воде. Я трудился от зари до зари, выполняя часть своих обязанностей в качестве помощника воспитателя. У Ральфа работы не было. Он сидел в своем домике и выходил лишь поесть, устало ковыляя за неумолимо выпиравшей из штанов огромной шишкой с влажной верхушкой.
Каждый день я мог свободно уходить куда заблагорассудится. С озера все еще веяло холодом, но ровно в полдень солнце вырывалось из облаков, как ускользнувший от своей свиты на волю монарх. Тропинка, по которой я ходил, опоясывала холмы, окружавшие озеро; в одном месте она шла под уклон и пересекала болото, с виду высохшее до твердой почвы, но сладострастно чавкавшее у меня под ногами. Я мчался через него что было духу, а потом оглядывался на свои следы, наполненные холодной прозрачной водой. Притаившаяся где-то лягушка-бык делает глотательные движения, густые звуки которых постепенно тонут в несмолкаемом визге полной хоровой группы весенних птенцов. Мимо суетливо семенит серый бурундук с крестцом ярко-каштанового цвета и торчащим трубой хвостом. Вверху, на склоне холма, дрожат от легкого бриза березы; на их покрытых наростами темно-бурых побегах распускаются зеленовато-коричневые почки. Усевшийся на высокую ветку дрозд-отшельник, медленно поднимая и опуская хвост, выводит свою прекрасную песню.
Я изучил каждый изгиб тропинки, каждое растение вдоль нее. Однажды, в конце лета, я забрался в лес так далеко, как ни разу еще не отваживался. Я продирался сквозь кусты куманики и густое мелколесье, пока не вышел на прорубленный в чаще трелевочный волок, постепенно уже зараставший. По этой просеке я прошел несколько миль. Я вышел на широкий луг, а потом на поляну поменьше, окруженную низкими деревьями, хотя и достаточной для защиты от любых ветров высоты. Солнце припекало все жарче и жарче, как будто кто-то держал надо мной увеличительное стекло. Я снял футболку и, наклонившись нарвать черники с низких кустов, почувствовал, как пот струится по бокам к животу. Земля была влажной. Жужжала пчела, неподвижно застывшая в воздухе.
Я был счастлив, оказавшись в лесу, в одиночестве, подальше от опасностей, связанных с другими людьми. Поначалу мне хотелось рассказать кому-нибудь, как я счастлив; мне был нужен свидетель. Но пока надо мной неторопливо вращался чудесный день, пока над головой летела к дальним высоким деревьям алая, чернокрылая танагра, пока невидимая, далекая сова испускала унылый, как зимняя стужа, крик, пока взъерошенные ветром листья подбрасывали солнце, точно игравшие золотистым мячом принцессы, пока меня окружали запахи донника, помятой лавровой листвы, прошлогодней лесной подстилки, пока я давил зубами нагретые сладкие ягоды, а потом жевал вяжущую иголку бальзамника, пока я ощущал заход солнца и неспешное увядание лета – о, до той поры я был свободен и невредим, от всех защищен, не менее счастлив, чем с книгами.
Ибо в красочном, нечеловеческом царстве природы и в красочном, человеческом царстве книг – столь бесхитростны эти два мира, столь благородны – я мог расцветать, тогда как в тайных замыслах, которые вынашивали люди, меня окружавшие, я чуял опасность. Нежные белые колокольчики цветов у трухлявого пня, трепещущая квинтэссенция синевы в отделанной бахромой гречавке, маленькая ярко-зеленая шишка лесной сосны – все это вверяла мне природа, бессловесная, но доверчивая, как собачий взгляд. А чистые, всегда понятные и четко обрисованные мысли литературных героев – и эти знаки я мог толковать с той же легкостью, что и лица марионеток. Но смутная угроза, исходившая от Ральфа с его все более изможденным лицом, от этого жалкого и в то же время опасного мальчишки, которого уже дважды за лето заставали за попыткой „загипнотизировать“ младших и намеревались выгнать из лагеря, от мальчишки, который изучал меня за едой, но не с любопытством и уж подавно не с сочувствием, а с вполне конкретными помыслами („Удастся ли мне его охмурить? Сумеет ли он меня утешить?“) – угроза эта становилась все откровенней.
После приезда остальных мальчишек и целой недели летних занятий я понял, что меня обманули. Не суждено мне было поставить ни одной пьесы, и зря я изводил себя по ночам мечтами о репетициях, спектаклях, успехе. Мамины обещания всего лишь помогли ей отправить меня на лето из дома. В нескольких милях от меня вновь возникла во всей своей летней красе сестра, зимой почти невидимая от стыдливости, никому не нужная, квелая, располневшая. Она стала командиром „северян“, бронзовым от загара и мускулистым, волосы – золотистая копна, энтузиазм – безграничен, нрав – деспотичен („А ну-ка, малышня, пошевеливайтесь!“), как будто для того чтобы расцвести, ей только и требовалось, что полное отсутствие мужчин, да нежное, безмерное обожание девчонок. Девчонками она всегда умела командовать, даже когда была маленькая и велела им приносить ремни для их же телесного наказания.
Избавившись от меня и сестры, мама развязала себе руки для продолжения своей амурной карьеры. Ко Дню труда она вполне могла бы преподнести нам новоиспеченного отчима, слишком молодого и красивого, чтобы казаться уважаемым человеком.
Как-то раз, когда все мальчишки поехали кататься на каноэ, мой воспитатель показал мне несколько сделанных им „художественных фотографий“ – на каждой был обнаженный молодой человек на пустынном пляже. В домике стояла тишина, тусклый свет с трудом проникал внутрь сквозь старые сосны и полуприкрытые ставни, а я, сидя на кровати мистера Стоуна и ощущая под своими голыми ногами его колючее одеяло, перебирал большие, блестящие снимки. Никогда еще я не видел обнаженного взрослого мужчину. Фотографии так меня увлекли, что домик исчез, и я оказался рядом с натурщиком на чистом белом песке. Я глаз не мог оторвать от его загорелой спины и узких, напряженных белых бедер, когда сквозь полосу яркого солнечного света он бежал от меня к черному грозовому горизонту. Где был это пляж и что это был за мужчина? Я хотел это знать, как будто все еще мог отыскать его там, как будто он был единственным обнаженным мужчиной на свете и я должен был найти его, чтобы вновь испытать то же давление на диафрагму, то же чувство падения, те же симптомы страха и восторга, которые я отчаянно пытался скрыть, дабы не отшатнулся от меня в ужасе мистер Стоун, догадавшись, что я потрясен отнюдь не его мастерством фотографа. Неужели в моем восхищении натурщиком было нечто ненормальное?
Мистер Стоун пододвинулся на кровати поближе ко мне и спросил, что я думаю по поводу его художественных фотографий. Я ощутил его дыхание на своем плече и руку на своем колене. По мне пробежала дрожь наслаждения. Беспокойство охватило меня. Я встал, подошел к двери с сеткой от насекомых и с подчеркнутым равнодушием наклонился почесать место комариного укуса у себя на лодыжке.
– Они превосходны, правда превосходны. До скорого, мистер Стоун. – Я надеялся, что он не заметил моего возбуждения.
В том возрасте я понятия не имел о том, что можно красить волосы, искусственно регулировать загар, ставить на зубы коронки, наращивать мышцы; лишь Бог мог быть белокурым, смуглым и сильным, лишь Бог обладал подобной улыбкой. Мистер Стоун продемонстрировал мне Бога и сказал, что это „искусство“. До той поры мои представления об искусстве были связаны лишь с дворцами из песка или снега, с далекими и жестокими монархами, с властью, а не с красотой, с навевающим тоску великолепием владений, а не с восхитительным, губительно бессильным желанием овладеть. Тот молодой человек, шагавший по пляжу, – с коленками, казавшимися слишком маленькими для таких сильных бедер, с длинными, изящными ступнями, с пятнышком света вместо улыбки, с полоской света вместо волос, с прозрачными озерами света вместо глаз, как будто осветилась вдруг изнутри его искусно вылепленная голова, держащаяся на тонкой шее над плечами столь широкими, что до их размера ему пришлось долго расти, – тот молодой человек нес мне ту тревожную красоту, которую я не мог не назвать любовью, будь то его любовь ко мне или моя к нему. Детям неведомо идиотское наслаждение, получаемое взрослыми от некоторых частей тела (большого красивого пениса, волосатой груди, округлых ягодиц). Они превращают части в единое целое, а физическое – в духовное, отчего желание вскоре перерастает в любовь. Точно так же и любовь перерастает в желание – разве не возжелал я Фреда, Мерилин, моего профессора-немца?
Я бросился бежать по лесу. День был туманный. В этих местах кто-то видел поедающего чернику медведя, и при каждом треске ветки я озирался по сторонам. Над густым сосняком на другом берегу озера показалась тонкая струйка дыма. Миновав трухлявый пень с растущими подле него белыми цветами, я почувствовал себя так, будто втиснулся сквозь некий зазор в собственный заповедник, и перешел на ходьбу. Остановившись перевести дыхание, я услышал, как вдали мягко, профессионально постукивает дятел, ставящий диагноз дуплистой ветке. Надо мной, раскрывая замысел ветра, качались деревья.
Там, где тропинка пересекала трелевочный волок, на чем-то вроде образованного обнаженными корнями старого вяза пригорке, сидел Ральф. Штаны его были спущены до колен, а сам он недоверчиво, с любопытством, изучал свой стоячий пенис, вперив в него слегка оторопелый, бессмысленный взгляд. Он позвал меня, и я подошел – как бы для того, чтобы изучить странное явление природы. Поддавшись на уговоры, я дотронулся до него. Ральф попросил меня лизнуть красную, липкую, выдвинутую из ножен головку, и я заколебался. Может, это нечистоплотно? – подумал я. А вдруг кто-нибудь нас увидит? Вдруг я заболею? Вдруг я стану педиком и уже никогда не буду таким, как другие?
Дабы побороть мои сомнения, Ральф меня загипнотизировал. Не много произнесенных нараспев слов понадобилось ему, чтобы погрузить меня в глубокий транс. Как только я подпал под его чары, он велел мне слушаться его, и я подчинился. И еще он сказал, что, очнувшись, я все забуду, но тут он ошибся. Я запомнил все до мельчайших подробностей.