412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эцу Инагаки Сугимото » Дочь самурая » Текст книги (страница 17)
Дочь самурая
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:13

Текст книги "Дочь самурая"


Автор книги: Эцу Инагаки Сугимото



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

Глава XXVIII. Визит сестры

Тем летом матушке нездоровилось. В последнее время приступы астмы, прежде случавшиеся редко, усилились и участились. Я написала старшей сестре и пригласила её в гости в Токио, рассудив, что матушка обрадуется её визиту, и не только потому, что повидается с дочерью (сестра всегда жила неподалёку от нашего прежнего дома), но и услышит приятные вести о старых друзьях и соседях. Сестра приехала в столицу несколько недель спустя, и её приезд был для нас истинным благословением. Она стала для матушки утешительницей, для меня – мудрой советчицей, а для моих детей – кладезем увлекательных семейных преданий: больше всего на свете сестра любила рассказывать истории о нашем старом доме, каким он был в её детстве.

В то лето едва ли не каждый день, чуть только солнце ныряло за черепичную крышу высокого дома наших соседей и прохладная тень накрывала наш сад, мы собирались в большой комнате, выходившей на крыльцо. Мы приходили одна за другой, все после горячей ванны, облекшись в прохладный лён. Матушка прямо и с достоинством усаживалась на шёлковую подушку, сестра же предпочитала подушкам прохладу чистых татами. Она была настоящая красавица. Я как сейчас вижу, как сестра тихонько усаживается на место, по-вдовьи коротко стриженные волосы чуть вьются, а кроткое лицо словно только и ждёт предлога, чтобы расплыться в ласковой улыбке. Между матушкой и сестрой устраивались мои дети; Ханано не сидела сложа руки – либо мастерила из яркого шёлка мешочки с сухой фасолью, либо вырезала бумажных кукол для Тиё, а та с восхищением и любовью наблюдала за сестрой, положив свои драгоценные праздные ручки на колени.

Этот час мы проводили в беседах о случившемся за день: о школьных успехах и трудностях, о происшествиях, связанных с делами домашними, об окрестных слухах и сплетнях. В конце концов разговор практически неизбежно переходил на темы, всплывавшие после чьего-нибудь замечания: «Как интересно! Расскажи нам об этом!» или «Да, помню. Обязательно расскажи детям».

Однажды матушка обмолвилась, что к нам в тот день заходил священнослужитель договориться о службе «в память о той, у которой не осталось родственников», наша семья проводила её каждый год.

– Почему она называется «в память о безымянной»? – спросила Ханано. – Грустное название.

– Это печальная история, – ответила матушка. – Она началась почти триста лет назад и никак не закончится.

– Какое отношение история Кикуно имеет к комнатушке в конце коридора? – неожиданно спросила я, смутно припомнив дверь, которую никогда не открывали. – Ведь это случилось не в том доме.

– Да, но прихожую выстроили ровно на том месте, где это произошло, – ответила сестра. – Это ведь правда, досточтимая матушка, что после того, как дом сожгли, кто-то высадил в саду хризантемы и люди не раз замечали среди цветов тусклые таинственные огоньки?

Ханано уронила шитьё на колени, и обе девочки с любопытством уставились на тётушку.

– Ну вот ты и нашла чем себя занять до ужина, – со смехом сказала я сестре. – Дети учуяли историю. Расскажи им, почему ты на днях в ресторане отказалась сесть на подушку, украшенную хризантемами.

– Ты, должно быть, считаешь меня глупенькой, Эцубо, с твоими прогрессивными взглядами, – с неловкой улыбкой парировала сестра, – но меня всю жизнь преследует чувство, что хризантемы – дурное предзнаменование для нашей семьи.

– Понимаю, – ответила я сочувственно. – Мне тоже так раньше казалось. И это ощущение прошло, лишь когда я уехала в Америку. Там имя Мэри так же распространено, как здесь Кику, но у меня оно ассоциировалось только со святостью и благородством, ведь это самое священное женское имя на свете. Некоторые даже молятся ему. Однажды – я тогда только приехала в Америку – я услышала, как лавочница грубо кричит кому-то: «Мэри, иди сюда!», – и каково же было моё изумление, когда к ней выбежала оборванная чумичка. И у нашей соседки была невежа горничная с таким именем. Сперва мне всё это казалось дикостью, но в конце концов я привыкла, что ассоциация – частный случай. И когда мы применяем её к общему, первоначальное чувство теряет смысл.

– Люди учатся забывать, когда путешествуют, – тихо сказала сестра. – Но насколько я помню, в доме у нас никогда не держали хризантем, равно как ни на ширмах, ни на посуде, ни на платьях, ни на веерах наших не рисовали хризантемы; в нашей семье было много прекрасных имён, означавших тот или иной цветок, но никто из рода Инагаки не носил имя Кику, «хризантема». Мы даже служанку с таким именем не приняли бы на службу, если она, пока живёт у нас, не согласилась бы взять себе другое.

– Почему? Расскажите, пожалуйста! – взмолились девочки.

И я вновь услыхала историю, которую знала с детства, но по мере того, как я взрослела, она постоянно меняла смысл и в конце концов отпечаталась у меня в сознании как предание об отважном самурае былых времён, олицетворявшем две добродетели – великую и нежную любовь и непреклонную, холодную силу верности долгу.

Этот мой пращур был главой нашего рода в ту пору, когда по требованию властей людям его сословия полагались две наложницы, дабы обезопасить семью от бездетности, которая считалась несказанным несчастьем: если в семье не было детей, полагали, что небеса вознамерились искоренить этот род. Наложниц всегда выбирала жена из дочерей семейств того же сословия, и они, хоть и пользовались меньшим влиянием, занимали положение столь же высокое и почётное, как она сама.

Вторую наложницу моего предка звали Кикуно. Её господин по возрасту годился ей в отцы, но, видимо, любил её по-настоящему, поскольку, как свидетельствуют записи об истории нашего рода, осыпал её родственников почестями и дарами. Разумеется, у японцев не принято отзываться неодобрительно о предках, и, возможно, не всем семейным преданиям следует верить, но все они как одно отзываются об этом человеке хвалебно, и мне хочется верить, что по праву.

В ту пору все знатные дома делились на две половины – женскую, где верховодила госпожа и не было слуг, а были только служанки, и половину господина, где все работы выполняли мужчины. Для занятий, требовавших выдумки и мастерства, – чайных ли церемоний, составления ли букетов – выбирали изящных юношей в ярких одеждах с развевающимися, как у женского платья, рукавами; волосы этим юношам искусно укладывали на макушке в косичку, а на висках взбивали пышные локоны.

Среди этих слуг был юноша, которому мой предок особенно благоволил. Должно быть, этот его фаворит был и знатен, и образован, поскольку был сыном его высшего вассала. И хотя мужская и женская половины дома существовали обособленно, всё-таки слуги каждый день ходили туда-сюда с официальными поручениями, домашние собирались вместе, когда того требовал долг, или для увеселений, в которых участвовали как женщины, так и мужчины. По таким случаям кроткая Кикуно и юный красавец слуга часто оказывались рядом. Ей было всего семнадцать. Её господин был в два раза старше, и все его помыслы занимала война с её грозными заботами. Нежный сладкоголосый юноша, рассуждавший о поэзии и цветах, покорил её сердце – точь-в-точь как в истории Ланселота и Гвиневры.

Нет никаких причин полагать, что юноша или девушка замыслили недоброе, но японок с детства учат смиряться, а после замужества – ведь положение наложницы приравнивается к браку – японка должна оставить всякую мысль о себе.

Слухи достигли ушей господина, но он отмахнулся от них как от нелепости. Впрочем, однажды он вошёл в просторную комнату, примыкавшую ко двору, и застал этих двоих за негромкой беседой, вдобавок – непростительное нарушение этикета – наедине. Это, разумеется, пятнало фамильную честь, и стереть это пятно, согласно кодексу чести того времени, можно было лишь кровью или – позор в тысячу раз страшнее смерти – изгнать провинившихся через водяные врата, тем самым превратив их в парий.

Пожилой господин по милосердию своему даровал им смерть почётную – от меча. Оба согласились, что приговор его справедлив. Кикуно ушла приготовиться к казни, а молодой человек медленно, торжественно и с достоинством достал два свои меча, сбросил с правого плеча верхнее платье и остался в белой шёлковой рубахе. После чего стремительным жестом ослабил пояс и, взяв в руку короткий меч, безмолвно сел на татами.

Я часто жалею обманутого господина, представляю, как он сидел там, прямой и молчаливый. Я знаю, что сердце его переполняла скорбь, а не только горечь и возмущение, но, несмотря на душевную смуту, ему надлежало хранить верность долгу, который ему диктовали тогдашние суровые нравы.

Бедняжка Кикуно сходила к сыну, обняла его напоследок – он спал на руках у няньки, – но больше ни с кем не попрощалась. Смыла помаду с губ, распустила волосы, повязала их полоской бумаги, облачилась в белые смертные одежды. После чего вернулась в комнату, где безмолвно ожидали её возлюбленный и её господин.

Неизменный обряд японского этикета провели без малейших отступлений. Кикуно встала на колени, поклонилась до земли – сперва своему господину, которого обманула, потом сидевшему подле него прекрасному юноше в девичьих одеждах. Села лицом на запад, сняла длинный пояс из мягкого крепа и туго связала свои сведённые колени. На миг сложила ладони, сжала хрустальные чётки, затем надела их на запястье, подняла кинжал и приставила к горлу его остриё. Её господин, человек строгий и справедливый, должно быть, и правда нежно её любил, поскольку сделал неслыханное. Он рывком подался вперёд, отобрал у Кикуно кинжал и вложил ей в руки собственный короткий меч Масамунэ[82]82
  Масамунэ (1264–1343) – японский оружейник, самый известный изготовитель мечей.


[Закрыть]
, фамильную драгоценность и даже святыню, поскольку некогда его подарил деду этого самурая великий Иэясу[83]83
  Токугава Иэясу (1543–1616) – принц Минамото, дипломат и военачальник, основатель династии сёгунов Токугава.


[Закрыть]
.

Молодые люди погибли: юноша храбро, как самурай, но бедняжка Кикуно, падая, взмахнула рукой, задела оштукатуренную стену и оставила там пятно.

Тело юноши отправили родным с учтивым известием, что смерть его приключилась внезапно. Все поняли, в чём дело, и, как сам юноша, признали участь его справедливой. Погребли его в полночь, и в дальнейшем и в храме, и в родительском доме годовщину его кончины отмечали тихо. Но Кикуно похоронили с великими почестями, положенными матери маленького господина, и в память о ней пожертвовали немало денег на благотворительность. После чего господин запретил своим потомкам сажать хризантемы и упоминать в доме имя Кику. Младенца, чья мать по слабости духа лишила сына имени, положенного ему по праву рождения, отослали прочь, дабы позор не лёг на потомков, и фамильное имя унаследовал сын, родившийся позже.

Комнату с пятном крови заперли и не открывали без малого двести лет. Потом особняк сгорел. Когда мой отец отстроил его заново, многие родственники убеждали его оставить на месте той комнаты открытое пространство, но он отказался, отговорившись тем, что доброта живых друзей приучила его верить в доброту мёртвых. Для своего времени мой отец был человеком передовых взглядов.

А вот слуги ничего не забыли. Они утверждали, будто бы в новой комнате на штукатурке проступает еле заметный отпечаток ладони, что некогда темнел на старой стене, и рассказывали столько историй о призраках, что в конце концов моя матушка, исключительно из практических соображений, вынуждена была запереть и эту комнату.

Маленький сын Кикуно стал священником и впоследствии выстроил небольшой храм на горе. Храм расположен таким образом, что тень его накрывает одинокую безымянную могилу, над которой стражницей стоит статуя богини милосердия Каннон.

Но память о любви и сострадании не увядает. Почти триста лет мой давний суровый предок покоится средь своих родных в причудливом угольно-алом гробе, и почти триста лет потомки фамилии, честь которой он защищал, из уважения к невысказанному желанию его сердца каждый год устраивают богослужение «в память о безымянной».

Глава XXIX. Японка былых времён

Однажды днём, когда мы с сестрой шили у меня в комнате, к нам заглянула Ханано. Бумажные двери по случаю тёплой погоды сняли, и комнаты от сада не отделяло ничего. Мы видели, как сидящая в столовой возле хибати матушка с длинной изящной трубкой в руке смотрит в сад, и мысли её явно витают далеко.

– Матушка счастлива в этом доме, – заметила сестра. – Лицо у неё спокойное, умиротворённое, как у великого Будды.

– Вот интересно, – задумчиво проговорила Ханано, – случалось ли досточтимой бабушке хоть раз в жизни по-настоящему сильно, чрезвычайно разволноваться.

Сестра моя со странной улыбкой взглянула на Ханано.

– Я не помню, чтобы она когда-либо обнаруживала волнение, – медленно ответила сестра. – Даже в ту тяжкую пору, когда мы покинули старый дом, матушка сохраняла уверенность и спокойствие. И командовала всеми, как генерал на поле битвы.

– Ой, расскажите! – воскликнула Ханано и села прямо. – Расскажите же мне об этом.

– Может, и правда стоит рассказать, – вставила я. – Ханано уже достаточно взрослая, ей можно об этом знать. Расскажи ей всё, что помнишь о жизни нашей матушки.

И сестра рассказала Ханано, как матушку – ей тогда было всего тринадцать лет – усадили в свадебный паланкин и в сопровождении вереницы слуг (возглавляли шествие копьеносцы, а замыкали стражи её отца) отправили в новый дом. Наш отец был первым советником в княжестве, и невеста его приехала в особняк настолько просторный, что за долгие годы, в нём проведённые, в некоторых комнатах так и не успела побывать. Мужа она видела редко, обязанности правителя заставляли его часто ездить в столицу, и молодая жена занимала время тем, что писала стихи на изящных серебряных и золотых карточках или играла со служанками в куклы – в конце концов, она была ещё ребёнком.

Со временем родились сын и две дочери, но мать относилась к ним как к прелестным куколкам, поскольку о них целиком заботились няньки, а у сына, которому предстояло унаследовать фамильное имя, было столько слуг для всевозможных поручений, что матушка видела его лишь в урочные часы. Он был её сокровищем, она его очень любила и ещё больше гордилась им. Вот так в просторном и безмятежном особняке текла приятная и совершенно однообразная жизнь юной жены.

А потом всё изменилось, ибо тучи войны сгущались над нашей страной. Муж постоянно рассказывал молодой жене о всяких важных событиях и однажды уехал из дому по делу, наполнявшему её сердце трепетом. Молодой жене было немногим более двадцати лет, но она сознавала долг жены самурая; с внезапно проснувшейся женской смекалкой матушка призвала к себе наставника своего маленького сына и велела переодеть мальчика в лохмотья – ведь если бы его отец попал в беду, то и жизнь его наследника оказалась бы в опасности, – после чего отправила сына под защитой верного Миното-доно в наш родовой храм на горе. А сама принялась ждать; день ото дня тучи сгущались всё грозней. И однажды тёмной дождливой ночью в дом её прибыл воин с известием, что отца взяли в плен и везут в столицу. Около полуночи, когда в храме ударит колокол, отец должен проезжать у подножия горы, и матушке разрешат побеседовать с ним.

Матушка вперила в гонца пристальный взгляд. Если это ловушка, что станется с её сыном?

– Вы самурай? – спросила она.

Гонец величественно положил руку на рукоять своего меча.

– Я самурай, – ответствовал он.

– Друг вы или недруг, – продолжала матушка, – если вы самурай, я поверю вам.

Поверить-то она поверила, но время было опасное, так что матушка вымыла голову и под обычное платье надела смертный наряд. После чего, сунув за пояс кинжал и, наказав своему преданному слуге по имени Ёсита, что бы ни случилось, хранить верность юному господину, сообщила гонцу, что готова.

И они отправились в дождь и тьму – воин, чьи мокрые доспехи блестели в свете фонарей, и матушка в смертном наряде под платьем. Они шли по пустынным улицам, по узким тропкам одиноких рисовых полей и наконец достигли извилистой дороги у подножия горы. Там они принялись ждать.

Наконец в темноте показались огни, послышался глухой топот носильщиков; шаги приближались и наконец остановились. Паланкин, накрытый верёвочной сетью, опустили на землю; справа и слева его стерегли воины. Носильщики отошли в сторону. Матушка подняла глаза: сквозь квадратное оконце на неё смотрел бледный отец. Их разделяли скрещённые копья воинов. Отец произнёс:

– Жена моя, я доверяю тебе свой меч.

И всё. Родители сознавали, что те, кто внимательно их слушает, ждут слова о сыне. Матушка лишь поклонилась, но отец понял, что она догадалась.

Лицо узника скрылось за тростниковым пологом, воины положили копья на плечи, носильщики подняли паланкин, и маленький отряд растворился во мраке. Провожатый, которому доверилась матушка, поднял голову и устремился к рисовым полям; бедная матушка отправилась следом, унося в сердце мысль о священном доверии, ибо скупые слова, сорвавшиеся с губ отца, означали: «Смерть предо мною. Я доверяю тебе сына, который продолжит род Инагаки и позаботится о небесном спасении сотен наших предков».

Бедная матушка несла тяжкое бремя неуверенности и тревоги, пока однажды осенним вечером гонец не принёс известие, что по равнине полчища солдат направляются к Нагаоке. Она ожидала этого, а потому спокойно и бесстрашно приказала сделать в доме приготовления как к приёму почётных гостей. Вассалам и слугам велели повесить самые дорогие картины-свитки, поставить в токономе редчайшие украшения, после чего выйти через заднюю калитку и разойтись кто куда.

Сестре в ту пору было всего семь лет, но тот вечер врезался ей в память. Их с младшей сестрой разбудили всполошённые няньки, торопливо одели, подпоясали – поскольку ни одна верная служанка семьи самураев, как бы она ни боялась и ни спешила, не забудет о поясе, этом символе достоинства каждой японской девочки, – и повели на гору ждать в темноте матушку, она медленно шла за ними по узкой тропинке с досточтимой бабушкой и двумя слугами.

Сестра рассказала с еле заметной улыбкой, как выглядели досточтимая бабушка и матушка, переодетые крестьянками. Соломенный плащ[84]84
  Речь о мино.


[Закрыть]
досточтимой бабушки то и дело распахивался, открывая лиловое кимоно: такие носили только пожилые госпожи её положения, но бабушка заупрямилась и не стала его снимать. И шла, ставя стопы носок к носку, а не так, как ходили крестьянки.

Матушка оставила досточтимую бабушку со слугами, дочками и няньками, сама же с Ёситой вернулась к дому. Домашние наблюдали со склона горы, как матушка с Ёситой, освещая себе путь факелами, скрученными из бумаги, перемещались с места на место: Ёсита раскладывал солому, матушка поджигала, чтобы дом не достался врагу. Досточтимая бабушка молча смотрела прямо перед собой, прочие же, упав на колени, раскачивались, всхлипывали, причитали, как водится у слуг. Потом матушка, растрёпанная и чумазая, с трудом поднялась на гору, в слабом свете зари девочек переодели в одежду служанок – узел с нею принёс на спине Ёсита – и велели нянькам отвести их для безопасности в разные места. В ту пору на слуг можно было положиться. Каждой няньке дали кинжал и приказали пустить его в ход, если окажется, что плена не избежать. Эти кинжалы с гербом потомки преданных нянек до сих пор хранят как сокровище.

Сестра добавила, что с того самого утра она долго не видела матушку. Нянька отвела её в дом земледельца, где девочка одевалась и жила как простая крестьянка, а нянька её работала в поле с хозяйской женой. Каждый вечер после купания сестру натирали коричневым соком дикой хурмы – поскольку у знати кожа светлее, чем у крестьян, – и велели говорить так же, как дети, с которыми она играла. Сестру никак не выделяли из прочих, разве что за столом еду подавали первой.

– Теперь-то я понимаю, – пояснила сестра, – что земледелец догадывался, кто я такая, но мы были в одном из тех районов, главе которого наш отец пожаловал привилегию владеть двумя мечами, и нас не выдали. И моя младшая сестра тоже была в безопасности.

Тем временем под защитой Ёситы досточтимая бабушка с матушкой – в крестьянском платье и широких шляпах-каса с вислыми полями – скитались: то жили в горах, то останавливались у какого-нибудь земледельца, порой на несколько недель находили приют в храме. Так продолжалось два с лишним страшных года: вечно прятаться, знать, что тебя преследуют, – пусть отец проиграл и очутился в плену, но, чтобы победа была окончательной, его врагам надлежало истребить всю его семью, искоренить самое его имя.

– Наконец, – продолжала сестра, – матушка пришла в дом земледельца, где скрывались мы с нянькой. Матушка так исхудала, загорела и обтрепалась, что я не узнала её и расплакалась. Тем же вечером Миното привёз нашего брата. И рассказал, что священник, дабы спасти ребёнку жизнь, выдал его, и брат несколько месяцев провёл в заключении вместе с отцом. Оба были на волосок от смерти – пусть и достойной, – но пришла весть, что война закончена и все политические узники прощены: это их и спасло. Брат, кажется, меня почти позабыл, больше отмалчивался, но я слышала, как он рассказывал матушке, что однажды священник, завидев поднимавшихся на гору солдат, спрятал его в книжном шкафу под свитками священных текстов, дверцу шкафа запирать не стал, но сам уселся рядом и притворился, будто разбирает бумаги. Брат вспоминал, что слышал топот, стук падающей мебели, потом всё стихло, его достали из шкафа и он увидел копья: ими проткнули все закрытые шкафы, стоявшие рядом с тем, где прятался брат.

На следующий день матушка собрала всю семью, и Ёсита подыскал дом, где можно поселиться. А потом приехал отец, и жизнь – пусть самая скромная – началась сначала.

– Вот видишь, Ханано, – заключила сестра, – жизнь твоей бабушки не всегда была безмятежной.

– Какая чудесная жизнь! – восхищённо сказала Ханано. – Чудесная, хоть и страшная. А досточтимая бабушка – героиня! Настоящая героиня!

Я посмотрела на дочь – грациозная, она сидела очень прямо, гордо подняв голову и крепко сжав руки. Как она похожа на мою мать! Одно поколение отделяло Ханано от старинной гордости и сурового воспитания, одно – от грядущей свободы; она обитала, увы, в печальном настоящем – растерянная, непонятая, одинокая!

Сестра прогостила у нас всю осень и зиму. Я всегда буду вдвойне ей благодарна, поскольку те недели для матушки стали последними – и выдались счастливыми. Они с сестрой подолгу беседовали о прошлом, – не как мать с дочерью, а скорее как подруги (в конце концов, матушка была старше всего на четырнадцать лет и сестра во многом была так же старомодна, как она), – перебирали в памяти былые дни. А когда нас постигло прискорбное событие, присутствие сестры стало для меня истинным утешением, ведь она лучше меня знала старинные обычаи и распоряжения делала с нежностью, какую не выказал бы посторонний.

Когда мы печально брели в храм и погребальное каго покачивалось на плечах облачённых в белое работников, мысли мои устремились к другому – давнему – дню, когда я (мне в ту пору было одиннадцать) тоже шла в траурной процессии скорбящих друзей, сжимая в руках табличку с именем отца. Мы шагали за поющими священнослужителями по узким тропинкам средь рисовых полей, а из корзин, закреплённых на концах устремлённых в небо длинных шестов – их несли помощники священнослужителей, – нас осыпали клочки священных бумажек пяти разных оттенков. Они летели по воздуху неяркими облаками, перемешивались друг с другом и оседали на полях соломенных шляп и белых одеждах скорбящих.

Теперь всё было иначе. Даже почестям, которые мы воздаём усопшим, не устоять перед всемирными переменами, и поминальные службы по матушке устраивали самые простые – разумеется, насколько позволяло её положение. И ещё она попросила, чтобы, помимо положенных ей обрядов, мы провели церемонию «для безымянной».

Моя благородная, верная матушка! Даже на пороге смерти она хранила преданность долгу жены и роду супруга, она вспомнила о бедной Кикуно, о которой никто никогда не молился, не считая этой одинокой службы. А поскольку брат, глава нашей семьи, был христианин, матушка понимала, что впредь эту традицию соблюдать станет некому.

Я слушала негромкое и спокойное пение под ритмичный стук деревянного барабана, думала о том, что всю свою жизнь моя кроткая матушка хранила нерушимую верность благородным своим убеждениям, и гадала, какая сила питала её стойкость и преданность. Постепенно я осознала, пусть смутно, что негромкая мелодия сменилась диковинным скорбным напевом, и мысли мои устремились к пропащей душе, из-за тяжкого греха сбившейся с пути в рай. И снова потомки фамилии, которую она опозорила, сидели, низко склонясь, и слушали, как священнослужители поют молитвы о том, чтобы ей помогли, направили скиталицу на одиноком её пути.

Наконец музыка стихла, старший священнослужитель пропел о прибытии усопших к райским вратам и помолился о милосердии, прочие священнослужители подняли над головой тарелки, медленно их свели, и долгий дрожащий звон смешался с приглушённым стуком деревянного барабана. Пред моим затуманенным взором, расплываясь, мелькали лиловые, алые, золотистые рукава, я слушала плач и молитву о милости, что без малого триста лет возносилась под небеса в струйке дыма от благовоний; я надеялась, что памятливый бог мести хотя б из участия к бескорыстной преданности моей матери сжалится над той, что согрешила давным-давно, и исполнит последнюю матушкину просьбу.

На пороге храма я поклонилась телу моей дорогой матери и с тяжёлым сердцем проводила взглядом покачивающееся из стороны в сторону каго с изогнутой крышей и золочёными лотосами, пока оно не скрылось за поворотом дороги, ведущей к месту кремации. Мы же вернулись в наш одинокий дом, и на протяжении сорока девяти дней в нашем маленьком резном святилище светлого дерева горели свечи и вился дымок благовоний. В последний вечер я преклонила колени на том месте, где некогда молилась матушка, и прошептала христианскую молитву Богу, который понимает. А помолившись, медленно закрыла золочёные двери, искренне веря, что путешествие моей матушки окончилось с миром и что, где бы она ни была и что бы ни делала, она по-прежнему беззаветно участвует в великом Господнем замысле.

Мой духовник всерьёз расстроился из-за того, что я отправляла эти последние буддийские обряды – совершенно лишние, ведь матушка ничего не узнала бы и не огорчилась, если б я ими пренебрегла. Я же ответила, что, если бы я умерла пусть даже на следующий день после того, как стала христианкой, моя матушка не преминула бы похоронить меня по христианскому обряду и соблюла бы его до мелочей, поскольку сочла бы, что это порадует мою душу, а я – дочь своей матери. Влияние? Да. Влияние верности, сострадания, понимания – всё это черты Нашего Отца, и её, и моего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю