Текст книги "Дочь самурая"
Автор книги: Эцу Инагаки Сугимото
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
В тот же день матушка заметила, что Ханано долго сидит в молчании перед большим зеркалом между двух передних окон гостиной.
– Что ты там высматриваешь, милая? – спросила матушка.
– Получается, я тоже японская девочка, – медленно ответила Ханано. – Я не похожа ни на Сьюзен, ни на Элис.
Она часто заморгала, сглотнула комок, но преданность голубым глазам и золотистым волосам уступила преданности любви, так что Ханано добавила: «Но мамочка ведь красивая! Я вырасту как она!» – и слезла со стула.
Невозможно постичь глубину детских помыслов, но с того дня Ханано заинтересовалась всем японским. Мацуо с удовольствием слушал её болтовню, играл с ней, но истории она ждала от меня, и вот я из вечера в вечер рассказывала дочке о наших героях, повторяла ей предания и песни, на которых росла сама. Больше всего Ханано любила рассказы о красивых черноволосых детях – я неизменно подчёркивала, что они красивые, – которые мастерили гирлянды из цветков вишни или играли в саду, где каменные фонари да изогнутый мостик над прудом среди деревцев и цветов. Я тосковала по родине, когда рисовала Ханано эти образы или в сумерках пела печальные японские колыбельные, а дочурка стояла подле меня и тихонечко подпевала.
Что пробудило в ней эту внезапную любовь к стране, которую она никогда не видала, – голос крови, а может, то было предчувствие, ведь дети порой удивительно прозорливы?
Однажды старая привычная жизнь для меня завершилась, оставив мне воспоминания, – полные как утешения, так и сожалений, проникнутые тревогой и трепетом вихрящихся в уме вопросов, ибо я лишилась мужа, а дети мои – отца. С последним весёлым словом и сонной улыбкой Мацуо стремительно и безболезненно скользнул через границу в старые новые земли за пределами нашего мира.
И нам – мне и моим детям – ничего не оставалось, кроме прощаний и долгой одинокой дороги. Страна, что встретила меня так радушно, так милосердно прощала моё невежество и ошибки, страна, где родились мои дети, где меня принимали с такой добротой, что не выразить и словами, – эта чудесная, деловитая, практическая страна не требовала и не желала ничего, что я могла ей дать. Она стала привольным, добросердечным, любящим домом мне и моим близким, но будущего для нас в ней не было. Она ничем не могла пригодиться моим растущим детям и не нуждалась в моей старости. А что это за жизнь, когда только учишься, но ничего не даёшь взамен тому, кто тебя учит?
Прошлое было сном. Из края туманных поэтических образов я переместилась в малопонятную путаницу практических дел, на беспечном своём пути собирая ценные мысли, чтобы ныне вернуться в край поэзии и туманов. Я спрашивала себя, что ждёт меня впереди.
Глава XXIV. Снова в Японии
Наконец волны – что за скука смотреть, как они катятся и разбиваются друг о друга! – остались позади, я вновь очутилась в Японии, и всё вокруг показалось мне едва ли не таким же странным, как по приезде в Америку.
Ни провинции, ни сословия не менялись у нас веками – существовали обособленно, держались своих традиций – и даже сейчас не сказать чтобы охотно поддавались уравнивающему влиянию современной жизни. Я немедля отправилась к родственникам Мацуо в западную часть Японии; и обычаи, и этикет, и даже обороты речи здесь целиком и полностью отличались от принятых в Токио и Нагаоке.
По прибытии нас встретила толпа родственников, все в торжественных одеяниях, ибо мы привезли с собой святыню, прах Мацуо, и на протяжении сорока девяти дней, до самого окончания траурных церемоний, со мной обращались как с почётной гостьей-посланницей. Но потом положение моё сделалось незавидным: вдова сына в Японии – существо незначительное, а ведь я, по сути, была именно ею, поскольку Мацуо, пока не решил остаться в Америке, жил в семействе дяди Отани как его приёмный сын.
Я очень беспокоилась за своих девочек, ведь в Японии дети принадлежат роду, а не родителям. После смерти Мацуо главой нашей маленькой семьи стала Ханано, но мы принадлежали к большой семье во главе с дядей Отани. Поэтому все родственники – и мои, и Мацуо – считали делом решённым, что мы с детьми поселимся у дяди Отани. Он нашёл бы нам место в своём красивом доме, обеспечивал бы меня красивой одеждой, но права голоса я не имела бы – даже в том, что касается моих детей. В некоторых обстоятельствах такое положение пожалуй что и неплохо, поскольку дядя Отани не скупясь снабжал моих детей всем, что считал им положенным. Но при всей его доброте – а свет не видывал человека добрее – я всё-таки не могла позабыть о том, что он принадлежит к консервативному сословию торговцев, а у них принято давать девочкам лишь начальное образование.
Ситуация непростая, и я в незавидном моём положении не могла сказать слова поперёк. Но надежда у меня была. Ханано хоть и считалась главой семьи, но была ещё ребёнком, следовательно, её мать, как временная правительница, обладала какой-никакой властью. Пользуясь этим, я попросила совета у дяди Отани. Объяснила ему, что Мацуо в завещании высказал желание, чтобы его дочери – поскольку сыновей у него не было – получили общее образование вроде того, какое им дали бы в Америке. И осмелилась попросить – во имя Ханано и властью, данной мне волей её отца, – чтобы мне позволили руководить учёбой дочек.
Дядя Отани подивился такой неслыханной просьбе, но, поскольку ситуация сложилась неординарная, созвал семейный совет. Если дело касается вдовы, обычно приглашают и членов её семьи, а поскольку брат мой присутствовать не мог, матушка послала взамен него моего прогрессивного токийского дядюшку, того самого, который принимал столь живое участие в наших советах перед моим замужеством. Ханано, как главе семьи, полагалось обязательно присутствовать на совете, но, разумеется, выражать свою волю она могла только через меня.
Японскую одежду она носить ещё толком не научилась, так что я нарядила её в лучшее белое платье с рюшами и кружевами. Я постаралась, чтобы платье было очень просторным, ибо в американской одежде очень трудно сидеть смирно, как предписывают японские обычаи, а шевелить нижней частью тела (пусть даже тихонько) на собраниях семейного совета считается верхом неучтивости. Я объяснила это Ханано и присовокупила, что её дедушка – в ту пору, незадолго до Реставрации, ему было на два года меньше, чем ей сейчас, – подолгу просиживал на важных политических совещаниях. «Досточтимая бабушка рассказывала мне, что он всегда держался очень прямо и с достоинством, – сказала я, – и ты должна брать с него пример». После этого мы отправились на совет.
Я беспокоилась: как-то примут мою дерзновенную просьбу? Для большинства членов совета я была всего лишь вдова, которая зависит от своей дочери, женщина с эксцентричными прогрессивными представлениями, а у родственников вся власть, и буде три члена совета выскажутся против меня и моих предложений, мне не только откажут в просьбе, но и вовсе разлучат с детьми. Мне положат щедрое содержание – хоть в теперешнем моём доме, хоть где, если мне заблагорассудится уехать, – но мои дети останутся у родственников своего отца, и никакие законы, ни небесные, ни земные, в Японии не сумеют этому помешать. Не то чтобы семья Мацуо намеревалась обойтись со мной несправедливо, я никого и не подозревала в этом, но факт есть факт: у них власть.
Совет длился долго и состоял из учтивых предложений и серьёзных, пусть и абсолютно спокойных, споров. Я слушала склонив голову, время от времени – но не очень часто – поглядывала на взволнованную дочь, она сидела прямо и неподвижно средь величественных старших. Два часа кряду Ханано не шелохнулась. Но потом у бедняжки свело ногу, Ханано вздрогнула, растянув пышную юбку, ойкнула и схватилась за колено.
Никто даже не обернулся, но я с болезненным комом в горле отдала земной поклон и сказала:
– Я смиренно прошу досточтимый совет простить неучтивость моей дочери, воспитывавшейся в чужой стране, и позволить ей вместе со мною покинуть благородное собрание.
Дядя Отани, не пошевелившись, кашлянул в знак согласия.
Я напоследок поклонилась у раздвижных дверей и закрыла их; мой токийский дядюшка выбил трубку о край стоявшей рядом с ним табакерки.
– К счастью, на О-Эцу-сан можно положиться, – медленно произнёс он, – ибо, вне всякого сомнения, любой из нас пришёл бы в недоумение, если бы вынужден был взять в дом двух невоспитанных американских детей с непривычными к дисциплине ногами, с платьями в оборках и грубой речью.
Уж не знаю, говорил он по-доброму или со злостью, как не знаю и того, повлияли ли его слова на прочих, однако же через час, после медленного, вдумчивого, серьёзного и совершенно справедливого обсуждения семейный совет решил: учитывая просьбу Мацуо и тот факт, что его вдова заслуживает доверия, следует в порядке эксперимента дать согласие.
Тем вечером я положила свои подушки меж детских постелей – близко-близко – и легла под одеяло, не помня себя от облегчения и благодарности.
Глава XXV. Наш токийский дом
Несколько недель спустя мы с детьми и кухаркой, искусной маленькой Судзу, поселились в прелестном доме в Токио. С родственниками Мацуо условились так: время от времени они будут нас навещать, проверять, всё ли в порядке, я же по всем вопросам, пусть даже самым пустяковым, буду обращаться к семейному совету.
Меня связали по рукам и ногам, но я не возражала.
Родственников в Нагаоке очень тревожило моё необычное положение, и матушка решила погостить у нас, ведь молодой вдове не пристало жить одной. Но, поскольку приехать безотлагательно матушка не могла, она отправила к нам Таки: та тоже овдовела, а поскольку и дед её, и отец служили нашей семье, настояла на своём праве уехать к бывшей госпоже. Перебравшись ко мне в Токио, Таки сразу же приняла на себя обязанности и компаньонки, и экономки, и кухарки, и портнихи, и набольшей над всеми нами, включая Судзу.
За какие-нибудь три дня Таки отыскала лучшую рыбную лавку в нашем квартале, а всего лишь через неделю все жуликоватые торговцы овощами и фруктами проходили мимо дверей нашей кухни, пряча свои корзины подальше от зоркого глаза провинциалки, неизменно подмечавшей, что их товар уже утратил свежесть.
Я доверилась Таки сразу же и во всём.
Правда, не обходилось без досадных случайностей, поскольку в глубине души Таки по-прежнему считала меня малышкой Эцубо-сама, хотя вслух именовала меня не иначе как оку-сама, «досточтимая госпожа», и это при том, что у меня появились кое-какие удивительные идеи и две до изумления подвижные доченьки, которые причудливо одевались и разговаривали слишком громко.
Недоразумения начались в первый же вечер. Таки закрыла ворота, заперла входную дверь и двери кухни, и я услышала, что она задвигает деревянные перегородки с внешнего края веранды, выходящей в сад. Эти перегородки служили для защиты от непогоды, охраняли нас ночью, но, если их закрыть, дышать в доме было решительно нечем.
– Не задвигайте плотно амадо, – попросила я Таки. – Оставьте хотя бы щёлочку, чтобы воздух шёл в комнаты.
– Ма-а! Ма-а! – с искренним изумлением воскликнула Таки. – Вы почти ничему не успели научиться к тому времени, как покинули дом, оку-сама. Воздух без солнца – настоящая отрава.
– Но, Таки, – возразила я, – этот дом устроен как иностранные. В нём газовое отопление, и нам нужен воздух, даже ночью.
Таки закручинилась, явно не зная, как быть.
– Может, воздух в досточтимых иностранных домах и другой, – проворчала она, – но чуднò это всё, чуднò! Да и небезопасно: город большой и в нём кишат воры.
Таки удалилась, ворча себе под нос и покачивая головой. Я легла спать с ощущением, что наконец показала ей, кто здесь главный, но чуть погодя меня разбудило тихое прерывистое громыхание, завершившееся глухим щелчком: Таки задвинула деревянный засов на последней перегородке.
«Что же, – сказала я себе с раздражением и усмешкой, – Таки всегда умудрялась настоять на своём, даже с надзирателем из тюрьмы Нагаоки. Чего я хотела!»
Как большинство японок из трудового сословия, Таки вынуждена была зарабатывать на жизнь и многое вынесла на своих плечах. Муж её был человек добрый, хороший работник, но злоупотреблял саке, а это значило, что не только заработок его испарялся таинственным образом, но и сам он частенько попадал в тюрьму за долги.
Всякий раз, как это случалось, Таки приходила к нам, и матушка её нанимала, чтобы Таки скопила денег и вызволила мужа. Однажды, когда Таки работала у нас, моя старшая сестра отправилась с ней по делам. У самых наших ворот они заметили двух приближавшихся к ним мужчин. Один был одет прилично, но голову его закрывала плетёная корзина, какую носили все узники за пределами тюрьмы[78]78
Речь об амигаса, этот головной убор использовался в тюрьмах Японской империи до капитуляции Японии в сентябре 1945 года. – Прим. науч. ред.
[Закрыть]. Сестра рассказывала, что Таки застыла на месте, впилась в мужчин подозрительным взглядом и, похоже, не удивилась, когда они остановились.
Тюремщик поклонился и любезно проговорил:
– Долга осталось всего три иены. Заплатите их, и он свободен.
– Ах, пожалуйста, господин тюремщик, – в великом отчаянии воскликнула Таки, – пожалуйста, подержите его ещё несколько недель. Тогда я успею выплатить все долги и ещё отложить денег на следующий раз. Пожалуйста, подержите его ещё немного. Пожалуйста!
Бедный муж её смиренно ждал, пока жена спорила с тюремщиком; Таки упорно отказывалась платить три иены, и тюремщик увёл прочь узника с корзиной на голове. Таки же провожала их торжествующим взглядом, но чуть погодя достала из-за пояса сложенную бумажку, вытерла глаза, всхлипнула несколько раз и сказала:
– Идёмте, маленькая госпожа, мы и так много времени потеряли. Нам нужно спешить!
Больше я об амадо не заикалась, но несколько дней спустя велела плотнику вставить широкие доски с резным узором из ирисов, цветов здоровья, между карнизом и верхним краем перегородки. И решётку из железных прутьев, упрятанных в полые стебли бамбука. Так мы защитили себя, ведь вредоносному воздуху нипочём не просочиться сквозь целебные ирисы – даже по мнению нашей доброй фанатичной Таки.
Меня удивляла готовность, с какой мои дети принимали условия существования на этой чуждой земле. Ханано с младенчества привлекало всё новое, и я заключила, что наша жизнь, полная беспрестанных перемен, не даёт ей затосковать по старому дому. Трёхлетняя Тиё всегда была всем довольна, искренне радовалась неизменному обществу сестры, и мне в голову не приходило, что у неё есть собственные мнения и желания. Пока мы гостили у родственников Мацуо, её не смущал непривычный уклад, но как только мы перебрались в место, которое я называла домом, и Тиё обнаружила, что одежда её аккуратно сложена в ящички, а игрушки лежат там, где она может их достать, она стала скучать по многому.
– Мамочка, – сказала она однажды (я сидела и шила, она подошла и прильнула к моему плечу), – Тиё хочет…
– Чего Тиё хочет? – спросила я.
Она взяла меня за руку и медленно повела через шесть наших крошечных комнат. Везде, кроме кухни, на полу лежали белые циновки. В гостиной в углублении висела картина-свиток, внизу на полированном возвышении стояла икебана. В углу расположилось пианино. Раздвижные шёлковые двери отделяли гостиную от моей комнаты и двух детских, располагавшихся рядышком. В обеих у рыжевато-коричневых оштукатуренных стен стояли комоды из светлого дерева с затейливыми коваными ручками. Наши с Ханано письменные столы, оба низкие, белые, с книгами и письменными наборами, располагались таким образом, что, когда раздвижные бумажные двери были открыты, нам было видно узкое крыльцо – выход в прелестный садик со стрижеными кустами, извилистой тропкой из камней и прудиком, где резвились девять золотых рыбок.
Столовая, расположенная перпендикулярно нашим комнатам, тоже смотрела в сад. Это была самая светлая комната в доме. Шкафчики прятались близ раздвижных дверей за рыжевато-коричневыми портьерами, а красивая длинная прямоугольная печь-хибати с ящиками – неизменная принадлежность каждой японской столовой – была изготовлена из берёзы. С одной стороны всегда лежала подушка для госпожи – на случай, если она заглянет поговорить о делах хозяйственных со служанкой, кликнув её с кухни (та находилась за другой рыже-коричневой дверью, похожей на часть стены). Сразу за ней была ванная, комната Таки и Судзу, вход для слуг. Прихожая, где мы разувались, и входная дверь располагались в передней части дома и смотрели на высокие деревянные ворота с небольшой калиткой.
Тиё вела меня из комнаты в комнату, в каждой останавливалась и тыкала пальчиком во всё подряд. «Тиё хочет…» – повторяла она, но хотела она так многого, что не находила слов. Пустота, которую я обожала, угнетала Тиё. Она хотела широкую кровать с балдахином, как в Америке дома у матушки, глубокие мягкие кресла, высокие зеркала, большой кабинетный рояль, цветастые ковры и окна с кружевными занавесками, высокие потолки, просторные комнаты, приволье! При виде её тоскливого личика у меня замирало сердце. Но когда Тиё потянула меня за рукав и, зарывшись лицом в складки моего платья, жалобно попросила: «Ах, мамочка, отвези меня домой, к бабушке и папиному портрету! Пожалуйста! Пожалуйста!» – я обняла её, уселась на пол, крепко прижала дочку к себе и впервые на своей памяти разрыдалась в голос.
Но плакала я недолго. Где моя самурайская кровь? Где моё воспитание? Неужели годы неограниченной свободы в Америке так ослабили мой характер, лишили меня силы духа? Моему досточтимому отцу было бы стыдно за меня.
– Идём, доченька, – сказала я, давясь слезами и смехом, – Тиё показала мамочке, чего нет в нашем новом доме, а теперь мамочка покажет Тиё, что у нас есть.
И мы весело прошлись тем же маршрутом. В гостиной я отодвинула низкие шёлковые двери под круглым окном, и мы увидели две глубокие полки с аккуратно составленными на них прекрасными книгами Ханано и Тиё, привезёнными из Америки. Я указала на прелестное панно над дверью, широкую тонкую доску, на диво изящную: за долгие годы – бог знает, сколько их минуло! – волны вырезали на ней неподражаемый, причудливый узор. Я показала ей столбик близ углубления в стене – всего лишь изогнутый сосновый ствол с чешуйками коры, но блестящий, точно он заключён в хрустальную оболочку. Мы полюбовались роскошными полами тёмного дерева, «гладкими и сияющими, как зеркала в бабушкиной гостиной», напомнила я Тиё, она наклонилась, увидела отражение своего серьёзного личика и расплылась в улыбке. В другой комнате я открыла двери святилища, которым мы не пользовались. Средь изысканного резного дерева стояла фотокарточка в рамке – портрет её отца, сделанный в Америке; когда к нам наконец заглянет плотник, мы собирались повесить её над пианино. Я показала Тиё большие шкафы, где днём отдыхают подушки наших постелей – шёлковые, в цветочек, – впитывают музыку, разговоры и смех, дабы сплести из них приятные сны и ночью даровать их Тиё. Я осторожно открыла длинную печь-хибати в столовой, показала дочери горку пепла, мерцающие угольки, дожидавшиеся неизменно с утешением и теплом всякого, кто надумает выпить чаю. Я позволила ей заглянуть в ящички хибати – в одном бело-розовые рисовые лепёшки на случай, если в гости зайдёт ребёнок, в другом палочки для еды, в третьем баночка чая и большая деревянная ложка. А вот нижним широким ящиком – ух ты! ух ты! – мы не пользовались вовсе. Должно быть, его изготовили для чьей-нибудь старомодной бабушки, которая порой, рассказав внукам сказку, доставала из ящика длинную тонкую трубку с серебряной чашей-кисэру. Затянувшись три раза, выбивала её о край ящика – вот тут – трижды, тук-тук-тук, и убирала в ароматный шёлковый мешочек (Тиё принюхалась и сказала: «Фу, мамочке не нравится!») до следующего раза, когда захочется поразмыслить или развеять тоску, или другая милая бабушка заглянет на огонёк. И тогда обе сделают по три затяжки (а может, два раза по три затяжки), попивая чай и негромко беседуя о былом.
– А здесь Судзу хранит лодочки, в которых приносят угощения, – пояснила я, – эти лодочки ждут, когда в них положат еду.
Я отодвинула перегородку, ничуть не похожую на дверь, и мы заглянули в шкафчик с множеством неглубоких полок, на которых стопками по пять стояли деревянные миски для супа, фарфоровые миски для риса, овальные блюда для рыбы, глубокие для солений, масса тарелок, блюдечек, чашек, у каждой своё назначение, свой узор, рассказывающий о старой Японии. Ниже размещались наши лакированные столики, каждый площадью в метр и столько же в высоту, а чуть поодаль громоздились наши подушки: «Одна, и две, и три – усядемся все мы!», как пела Ханано, когда Судзу раскладывала их перед трапезой.
– А теперь на кухню, – продолжила я. – Эта дверь не отодвигается, а открывается, нужно лишь повернуть бронзовую сосновую шишечку. Надень эти сандалии, Тиё, в кухню нельзя в одних носках или чулках. Ну вот мы и здесь! Половина пола – гладкие тёмные половицы, видишь, а другая – наступай! – бетон. Здесь газовая плита, а рядом с ней глиняная печь для большого пузатого горшка с тяжёлой деревянной крышкой, в нём варят рис. В эту печь нельзя бросать ни объедки, ни использованную бумагу: для растопки берут солому, а поддерживают пламя углём, ведь тут готовят рис, главную нашу пищу, и обращаться с ним следует уважительно. А вот и Таки, сейчас она кое-что нам покажет, да так, что тебе, малютка Тиё, захочется подбежать к той большой коробке, от которой пахнет камфорой, как в лесу близ дома дяди Отани, и достать меховой воротник, твой подарок от бабушки на прошлое Рождество. Смотри!
Таки просунула пальцы в две дырочки в одной из наших узких половиц и приподняла её, потом вторую и третью. Наконец показался широкий прямоугольник светлого дерева, под которым – так близко, что Таки могла дотянуться рукой, – прятался погреб: там лежала глыба льда, а в ней на неровно вырубленных полках стояли деревянные блюда с рыбой и овощами, с яйцами и фруктами.
– Вот куда девается холодный-прехолодный свёрток, который нам каждое утро приносит торговец с соломенной сумой за плечами, – пояснила я. – А вот деревянная раковина Таки, она возвышается над бетонным полом, подобно столику на ножках из водопроводных труб.
А теперь поверни направо. По узкому коридорчику – пять моих шагов, восемь твоих – мы попадём в ванную комнату. Овальная ванна из светлого дерева, над нею два крана, внизу ряд газовых фонарей; ванна такая глубокая, что если сесть на дно, то даже твоей мамочке вода доходит до подбородка. А вот три полочки – для нашего мешочка с отрубями, чашки и зубной щётки, и под каждой из полочек резная вешалка для полотенца, а в углу большая бамбуковая корзина для белья и свёрнутый в кольцо шланг для поливки сада. В общем, Тиё, у нас преинтересный домик, совсем как игрушечный, только большой, и мамочка всё время дома, чтобы поиграть с тобой, пока Ханано в школе.








