Текст книги "Проделки на Кавказе"
Автор книги: Е. Хамар-Дабанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Прасковья Петровна подошла, поцеловала руку огорченной старухи, спросила, что с ней, и, вероятно, тронутая слезами матери, не заметила письма. В самом деле, прискорбно было видеть простоволосую старуху, у которой уже не волосы, а белый шелк покрывал лоб и падал на сморщенное, но небезобразное лицо, выражавшее искреннюю, глубокую печаль.
– Параша, ты заставляешь меня плакать у преддверия гроба: твое пристрастие, твоя несправедливость... Бог тебя прости, а право грешно тебе!
– Матушка, да что с вами? Ведь теперь только двенадцатый час; меня задержали: простите, что опоздала прийти с вами поздороваться.
– Послушай, Параша, я немножко ворчу, когда ты поздно приходишь: ты этого не понимаешь, потому что не дожила еще до тех лет, когда всякий час думаешь – немного уж остается жить! Первая мысль моя поутру – благодарить создателя и помолиться ему; вторая – скоро ли придешь ты? Творец испытал меня, но еще милостив: взяв всех детей, он сохранил мне тебя. Когда ты долго не идешь, я начинаю думать, что я тебе в тягость и не нужна более, что пора мне умереть! Теперь бог меня тобою же наказывает за эту мысль, происходящую от искусительного помышления. Мне ли рассуждать – должно ли жить или умереть? Но я убедилась, что еще нужна здесь: авось бог даст, слезы матери смягчат твою жестокость!
– Да не мучьте меня, матушка!.. Скажите, в чем дело?
– На, читай вслух письмо, которое я сейчас получила.
Прасковья Петровна, увидев почерк, приметно смутилась. В лице ее выразилось сильное негодование; но, повинуясь приказанию матери, она беспрекословно начала читать:
«Добрая бабушка,
Вы всегда были ко мне милостивы и снисходительны; к вам я наконец решаюсь прибегнуть как к последней моей надежде: умилостивьте отца и мать! Матушка – ваша дочь: она от вас выслушает то, чего ни от кого не захочет слышать. Я не жалуюсь, но нахожусь в отчаянном положении. Прибегая к последнему средству, надеюсь еще умилостивить ее и, через нее, смягчить отца. С этой целью вам, бабушка, открою всю истину: вы одни не изменились ко мне в продолжении пятнадцати лет испытаний, посланных на меня судьбою.
Я был виноват. Законы осудили меня; преступление мое относилось к обществу, а не к родителям; но я не оправдываю себя за горе, которое им причинил, обманув их надежды. Чувствуя это, я покорно и с благодарностью принимал от родителей скудные средства к жизни, которые далеки от того, что они могли бы уделять мне. Со всем тем сознание вины относительно к ним воспретило мне просить их быть щедрее, и я предпочел терпеть недостаток, даже нужду; льстил себя надеждою, что, достигнув производства в офицеры, и будучи прощен людьми, возвращу к себе
прежние чувства родителей. Усилия мои были вознаграждены, и, благословляя творца и милосердие правительства, я опять надел эполеты. Однако письма родителей все так же были редки, холодны и с упреками. Я получил несколько
наград, которыми грудь моя постепенно украшалась; но родители оставались в том же предубеждении против мета. Наконец, с последнею почтою я получил деньги на текущую треть с письмом отцовского приказчика, в котором он уведомляет меня, что отец и мать недовольны мною, что "поэтому ко мне не пишут и не желают более получать моих писем, а ему приказали по-прежнему присылать мне деньги.
Я понимаю, что люди могут меня преследовать, даже мстить мне: это им свойственно. Но отец и мать за что неумолимы? Порочен ли я? Пускай скажут, в чем! Пускай расспросят и узнают, какою общей любовью, каким уважением я здесь пользуюсь! Ослушен ли я их воле? Да я ее никогда не слыхал! Тем ли заслуживаю родительский гнев, что к ним не еду? Они знают, это от меня не зависит! Или они заключают, что я ничего не стою, не получив награды за последнюю экспедицию? Пускай увидят участие, принимаемое во мне всеми товарищами! Они не могут даже упрекать меня, зачем доселе я не убит: какая-то странная судьба смешно хранит меня. Словом, умилостивьте, бабушка, родителей, да узнайте, чего они хотят от меня: всякая их воля для меня священна...
Более не в состоянии вам писать: так крепко расстроен. Целую ваши ручки.
Ваш почтительный внук
Александр».
Старуха зарыдала. Прасковья Петровна, имея правилом подумать прежде обо всем и не зная теперь, что отвечать матери, позвонила и приказала официанту спросить в девичьей носовой платок.
Николаша, в пылу геройства, услышав, что кто-то идет, кинулся опрометью в противную сторону, разбил стеклянную дверь и побежал вниз по лестнице, на которой опрокинул прачку, несшую выглаженное белье. Через заднее крыльцо он отправился в конюшню, арапником заставил поплясать лошадей в стойлах и этим освежился. Субретка, та, которая последняя была в его львиных лапах, начала наскоро оправляться, а другая выбежала навстречу официанту и, услышав, зачем он прислан, начала доставать носовой платок.
Уши у официантов очень хороши, а ум наметан на догадки. Поэтому понятен был его вопрос:
– А! Николаю Петровичу надоело вас ломать, так он принялся за стеклянные двери!
– Что с вами-с?.. Кажется, бредите-с? – возразила субретка с полным самодовольством, отдавая платок.—Что Николай Петрович будет в девичьей делать?.. Прошу-с не догадываться и держать свое при себе-с! Да доложите
Прасковье Петровне, что смотрительница богадельни пришла, очень нужно ей видеть барыню, а ждать некогда; так не прикажет ли прийти в другое время?
Когда официант принес платок и исполнил данное служанкою поручение, старуха еще плакала. Прасковья Петровна приказала позвать матушкину девушку, велела ей тут быть, сама же, смущенная, встала и, поцеловав руку старухи, сказала: «Матушка, я сейчас приду; мне надо на минутку сходить к себе». Старуха пожала ей руку и сквозь слезы умильно посмотрела на нее.
Прасковья Петровна отправилась в свою половину и пошла в девичью приказать одной из субреток сидеть в кабинете, покуда она в спальне отдыхает. Увидев разбитую стеклянную дверь, она спросила:
– Что это такое?
Субретка отвечала:
– Говоря с Машей, я отворила дверь и не видела, что сзади истопник нес дрова.
– Какая ветреница!.. Велеть вставить стекло...—был весь ответ барыни, которая пошла в спальню подумать лежа о двух предметах: первый, как отделаться от хлопот, наделанных старшим сыном; это было нелегко: она чувствовала себя виновною в несправедливости к нему; тем более самолюбие, как водится, требовало доказать, что она прекрасно поступала. Второй предмет был Николаша. Покуда она погружена в рассуждения, надо описать кое-какие подробности нрава и жизни ее. Это необходимо, чтобы понять быт семейства, скажем мимоходом, весьма обыкновенный, ежедневно встречающийся, только не всеми замечаемый.
Прасковья Петровна, одаренная проницательным умом, красавица, богатая невеста, вышла замуж лет двадцати трех. Поэтому она успела надуматься, какого рода мужа ей лучше всего взять. Да-с, взять: богатые невесты, к тому ж красавицы и умницы, когда надевают брачный венец, имея за двадцать лет, в полном смысле берут мужей.
Судьба помогла ей обдумать и определить, какого рода муж всего лучше: она следила супружескую жизнь своих родителей. Ее матушка, с которой мы уже знакомы, была женщина добрая, плаксивая и хоть не дура, а весьма ограниченного ума и без воли. Отец, напротив, слыл человеком замечательным по уму, расточительности, разврату, буйному своеволию и вспыльчивости. Ему надоели слезы, ревность, упреки жены; она сделалась ему несносною; и он обходился с ней грубо: беспрестанно оскорблял, всячески старался выводить из терпения, при малейшем возражении принимался просто колотить. Этот обычай не совсем вышел из моды: еще случается, и нередко, что муж побьет жену кулаками, чубуком, иногда казачьей плетью. Плеть, однако ж, не у всякого имеется; для этого надо родиться казаком. Арапником – другое дело: это у всякого есть и, стало быть, тут уж нет остановок. Я очень любопытен от рождения: поэтому на великолепных балах всегда с особым вниманием рассматриваю те части тела замужних женщин, которых не покрывают пышные наряды. Случалось видеть знаки синие, темно-желтые, зеленоватые; признаки ногтей, даже зубов. Прасковья Петровна, с которою я очень дружен, уверяла меня, что она часто не верила своим глазам, видя поутру свою матушку всю избитую и в синяках, а вечером, когда оденется ехать на, бал, свеженькую, как будто ни в чем не бывало. Основываясь на рассказах под– руг, она убеждена была также, что прежде дюжина, а теперь полдюжины эластических, фланелевых и всякого рода юбок придуманы женами, чтоб лучше защититься от ударов мужей.
Итак, Прасковья Петровна решилась взять мужа поглупее, посмирнее и, разумеется, не драчуна и не кусаку. Скоро в толпе бальных полотеров Петр Петрович обратил на себя ее внимание скромностью, застенчивостью, робостью нрава. Его состояние не было тогда велико (после он получил значительное наследство); но на это не смотрела она, потому что сама слыла богатою невестой. Имение отца ее не было еще продано с аукционного торга или, по модному выражению, с молотка: так она и решилась взять Петра Петровича мужем, предупредила мать, уговорила отца и приказала теперешнему своему супругу за себя свататься. Вскоре запели им: «Роститеся, множитеся, наполняйте землю, и да будет плод ваш благословен!» А сказать попросту, по-русски, скрутили их.
Как обыкновенно водится, у них было несколько деток; одни померли, другие живут: но зачем говорить о том, что всякий день случается на всем земном шаре! Вообще тайны брачных ночей и супружеского быта – весьма сухая и скучная материя, нередко даже безобразная картина.
Прасковья Петровна оказалась в замужестве женщиною холодною, без желаний, без страстей: стало быть, и в физическом отношении была создана повелевать мужем. Недаром слепое поверье вкоренилось в прелестном поле, что, возбуждая желания и страсти в муже, легко его поработить. Дело в том только, что не все женщины одинаково сложены: холодная жена всегда свое возьмет, а пылкое, милое создание – бедняжка! – не выдержит своего характера.
Таким-то образом наша Прасковья Петровна скоро достигла безотчетной власти над мужем; но, как умная женщина, она поняла, что выгоднее это скрывать. Вот и начертала она себе образ поведения, который строго воспрещал ей, в свете, при свидетелях, иметь свою волю. На всякое предложение или приглашение она отвечала: «Хорошо, если муж позволит! Хорошо, если муж согласится!» Разумеется, с мужем она никогда не спорила при людях, а оказывала ему совершенную покорность. Труднее всего было достигнуть, чтобы муж не имел ни одной мысли, ни одного желания, которые бы не истекали из ее воли: но есть ли невозможное Для умной женщины? Прасковья Петровна и до того добилась, не могу знать какими средствами.
Свет решил, наконец, что в Петре Петровиче нет ничего особенного или замечательно светского, но что это примерный глава семейства, с волею твердой, неколебимой. Впрочем, и сам он был того же мнения, нисколько не подозревая себя самым глупым и пустым созданием в поднебесной. Но что нам до этого? Как все добродушные, то есть незлые дураки, он был спокоен, счастлив и доволен судьбою.
Много значит умная жена! Не будем, однако, обманывать, скажем правду: Прасковья Петровна не прошла всей супружеской жизни без камней преткновения. В 1812 году она оставила страны, наводненные неприятелем, что, впрочем, заметим с гордостью, не она одна сделала, а все сословия; и уехала не знаю в какой отдаленный город. Там, грустя о бедствиях родной, любезной стороны, о пожаре Белокаменной с ее святынями, она опустила бразды, которыми правила Петром Петровичем. Следствием этого послабления было то, что он попался в круг любителей цыган и связался с одною черноокой девой,– вкус хоть и неуместный для женатого человека, однако ж весьма понятный для меня.
В таборе, куда он часто езжал, была шестнадцатилетняя прелестная Ольга: она пела прекрасно, плясала очаровательно. Бывало, утомленная ночами, проведенными без сна в плясках и песнях вроде —
Не будите меня молоду
Раным-рано поутру!
она, на заре, уходила в свою комнату и, раздевшись, скоро засыпала. Он любил тогда входить к ней, любоваться на милое, спящее создание, тихонько поправлять черные, раскинутые кудри, дышать теплотой юного тела, украдкой касаться полунагого плеча и девственной груди. Тогда-то, как бы по тайному призыву, грудь внезапно твердела и греза сладострастия тревожила сон девы: ее руки сжимались, едва заметная дрожь пробегала по телу, губы вполовину растворялись, дыхание делалось реже, но сильнее, она как будто задыхалась. И вдруг все тело вытягивалось, вырывался глубокий вздох, невидимая, но понятная слабость овладевала милой цыганкой. Грёза девы кончилась: немое чувство наслаждений улетело...
В Ольгу-то Петр Петрович влюбился. Прасковья Петровна начала подозревать в этом мужа; потом догадываться; наконец, узнала все, притворяясь, что ничего не ведает. В самом деле, как умной женщине показать, что муж изменил ей, что для него цыганка милее, пригожее, полнее наслаждений, чем жена? Это словно сказать, что цыганка лучше барыни: обида смертельная, вопиющая!
В это время сотнями пригоняли во внутренние города пленных французов и других немцев: положение их было жалко. Израненные, не привыкшие к суровости нашей родной страны, они подвергались мучительным болезням.
Сострадание, человеколюбие – чувства, которые природа и мода присвоили женскому полу. Прасковья Петровна свято исполняла все, что требовалось в этом отношении: посещала пленных, посылала больным хорошо изготовленный суп и белье, щипала корпию для раненых.
В числе этих несчастных был один молодой тяжелораненый генерал Великой Армии. Как наполеоновский офицер, Ж*** проложил себе путь к почестям отважною храбростью. Родясь в низшем сословии, он не получил воспитания и никогда не бывал в хорошем обществе: но для тяжелораненого всего этого не нужно; тем более, что генерал говорил на языке наших гостиных: стало быть, имел свободный вход в русские дома, всегда гостеприимные для таких иностранцев. Прасковья Петровна часто посещала этого раненого. Он обращал ее особенное внимание, потому что был генерал, тяжело ранен, страдал, говорил по-фран– цузски, и имел взор наглый, в котором женщины воображают видеть энергию, храбрость. Впрочем, он был в полном смысле красивый мужчина и мог очень нравиться Прасковье Петровне. Возвращаясь домой и, размышляя о поступке мужа, о раненом генерале, она начала разбирать в уме, что такое положение замужней женщины, которая возьмет себе друга. Honny soit qui mal y pensel!..* Прасковья Петровна думала о платоническом друге! Эти размышления породили любопытство, а чувство любопытства и мести всемогущи в женском сердце.
Но нельзя было скоро привести в исполнение тайных желаний: генерал был слишком тяжело ранен. Она решилась ожидать его выздоровления и покамест дать во всем полную волю Петру Петровичу, исключая того, что касалось до управления домом, имением, и до значительных издержек.
* Перевод иноязычных выражений, встречающихся в тексте, помещен в комментариях в конце книги.
Понимая, однако ж, что без денег не будут пускать в цыганский табор, она уделяла ему безотчетную сумму, которой давалось название: «Для картежной игры».
Наконец, в 1813 году, генерал совершенно оправился, сделал визит Прасковье Петровне и скоро завязалось у них нечто, чему Петр Петрович ничуть не мешал, никогда не бывая дома да и ничего не подозревая.
Скоро, однако ж, Прасковья Петровна разочаровалась насчет своего генерала: он сделался ей несносным своей грубостью, хвастливыми выходками, самонадеянностью, наконец, наглыми и бессовестными требованиями. Она говаривала, что если бы спросили ее мнения, кого лучше допустить в свое общество, она без сомнения советовала бы предпочесть русского кучера с широкой бородою французскому генералу: не знаю, многие ли последовали ее советам. Наконец она решительно хотела отделаться от Ж***, но не знала как, тем более, что заметив маленькое изменение в периферии Прасковьи Петровны, его превосходительство говаривал: «Не уеду в отечество, пока не увижу результата».
Судьба ей помогла.
Однажды Александр, старший сын Прасковьи Петровны, заметив конфеты в ее кабинете и полагая, что она уехала со двора, обманул всех и прокрался с намерением полакомиться. Он застал маменьку с генералом. Александру запрещали отходить от своего дядьки; это было необходимо, потому что, хотя мальчику считалось только шесть лет, но он был самый резвый плут. В наказание Прасковья Петровна приговорила ослушника стоять во время обеда в столовой на коленях, а генерал подрал его за волосы и за уши.
Этот день Петр Петрович обедал дома. Увидев Александра на коленях, он спросил о причине. Прасковья Петровна сухо отвечала: «За ослушание». Генерал отпустил несколько шуток, которые оскорбили ребенка, а этот и без того ненавидел француза. Обед кончился; Александра освободили от наказания; он стал за дверью и начал горько плакать, браня про себя француза. Отец, который точно от всей души любил сына, возвращался в столовую. Услышав слова дитяти, он взял Александра на колени и спросил, за что он так сердит на француза. Александру запрещали и словом и помышлением бранить кого бы то ни было. Он долго отпирался; наконец, убежденный ласками Петра Петровича, рассказал, что француз в тот день выдрал ему волосы и уши в маменькином кабинете и настоял, чтобы его поставили на колени. На вопрос отца, кто был в кабинете, Александр отвечал: «Маменька и генерал».—«Что ж они делали?»—«Ссорились, маменька плакала».
Петр Петрович, при всем своем скудоумии, понял, что дело плохо: поцеловал дитя и пошел к себе в кабинет, а камердинера послал сказать жене, чтоб дала ему знать, когда гость уедет.
Он долго ходил по комнате и несколько раз спрашивал, уехал ли гость. Ведь мужчины, как бы мало ни были привязаны к женщине, когда узнают первую измену, приходят в бешенство! Зато, успокоясь, чувствуют горькую, невознаградимую, неизгладимую печаль.
Официант пришел, наконец, доложить Петру Петровичу, что его супруга одна. Он побежал как сумасшедший, и первым его восклицанием было:
– Я все знаю! Все! Решительно все! Александр был наказан за ослушание?., а? И ты позволила врагу рвать при себе волосы, уши, моему сыну!
Час мести, час торжества, час избавления Прасковьи Петровны настал, хотя весьма неожиданно. Она воспользовалась им, разумеется, в свою выгоду: она знала, что много говорить – значит, ничего не сказать, и хладнокровно, серьезно спросила:
– Что знаешь? Объяснись!
Петр Петрович вне себя от ярости отвечал:
– Знаю, знаю твою связь с французом проклятым! – И пошел, как водится, городить: за упреками следовали угрозы, проклятия и так далее. Наконец, все высказав и видя непоколебимое хладнокровие жены, он кончил вопросом:– Что ты на это скажешь?
Прасковья Петровна, ничуть не смутившись, отвечала:
– Скажу – не вижу, чем ты так обижаешься: что я предпочла тебе изувеченного, заслуженного генерала?.. Вот уже два года, как ты покинул и променял меня на Ольгу, цыганку.
Петр Петрович остолбенел. Прасковья Петровна продолжала:
– Не отпирайся, я давно все знаю. Скажи, где ты проживал деньги, которые брал у меня для картежной игры?
– Деньги мои! Я их издерживал где и как хотел. Но не в этом дело. Я не хочу, чтобы этот француз бывал более в моем доме. Сейчас поеду к губернатору, все расскажу и буду просить, чтоб сегодня же выслали его из города.
– Делай, как хочешь! Чего до этого времени никто не знает и не будет знать, рассказывай ты сам и давай повод прозвать себя Петром Рогоносцем. Между тем будь уверен, что тебя же обвинят: все знают твою связь с цыганкою и в один голос жалеют обо мне.
Петр Петрович стал в тупик; потом пришел в себя и уже просил жену уладить все так, чтобы никто ничего не знал. Тут объявил он свое намерение покинуть ее и удалиться в деревню. Это было весьма кстати. После подобных супружеских гроз надо дать время успокоиться страстям. Но Прасковья Петровна чувствовала, что по некоторым причинам должно было торопиться заключением мира, и сказала:
– Еще будет время думать об отъезде; я тебе обещаю прекратить все сношения с генералом и более не принимать его, с тем только, чтобы ты мне обещал оставить свою цыганку. Поезжай сейчас к ней, обещай сколько хочешь, денег за то, что ее покидаешь, и раз навсегда распростись с нею.
Петр Петрович с покорною головою ушел; потом вскоре уехал со двора. Прасковья Петровна послала за генералом, рассказала ему, что муж узнал об их дружбе, и просьбами, убеждениями, наконец, самым красноречивым средством, деньгами, убедила его уехать тогда же. Впрочем, это стоило ей много труда, потому что генерал, родом гасконец, следовательно, хвастун в высшей степени, уверял, будто непременно вызовет Петра Петровича на поединок и раскроит ему череп. Однако ж, успокоившись, дал клятву и честное слово не разглашать ничего и от нее требовал только обета быть к результату ласковее и добрее, нежели как она была к Александру. На другой же день вечером его превосходительство изволил отправиться не знаю куда.
Петр Петрович, покорный приказанию жены, поехал сделать прощальный визит своей Ольге: грустно было расставаться!.. Он засиделся, заговорился, занежился и возвратился домой уже на другой день в первом часу днем, всю ночь не сомкнув глаз.
Прасковья Петровна между тем обласкала Александра, надавала ему конфет, совершенно вкралась в его душу. Перед обедом она повезла его в лавки, дала выбрать и купить игрушку и, приехав домой, подарила ее будто в награду за то, что он исполнил ее приказание, рассказал отцу историю о кабинете. Она примолвила с весьма строгим видом: «Ведь ты помнишь, когда я тебе это велела?» Ребенок, привыкший бояться матери, теперь, осчастливленный ее ласками, был в восхищении от своей игрушки и, опасаясь, чтобы ее не отняли, отвечал: «Как же, помню, маменька!» Прасковья Петровна поцеловала его, прибавив: «Смотри, никогда не забывай, что мать тебе говорит или приказывает! Ведь я именно тебе сказала: расскажи отцу историю о кабинете».
Вечером Прасковья Петровна поехала со двора, покуда муж еще спал.
Петр Петрович, проснувшись, пошел в детскую, где Александр, на это время счастливейшее создание в свете, забавлялся своею игрушкою. Ребенок едва обратил внимание на приход отца, который, видя радость сына, заметил: «Какая славная игрушка! Кто тебе ее подарил?»—«Маменька!»—«Когда?»—«Сегодня».—«За что? Верно, хорошо учился и был послушен!»—«Нет, за то, что исполнил ма-менькино приказание, рассказал вам историю о кабинете». Тут пошли вопросы и ответы, которые, впрочем, весьма надоедали Александру, занятому игрушкою.
Воспоминание происшествия в кабинете погрузило Петра Петровича в грустную задумчивость. Он пошел в свой кабинет, походил вдоль и поперек, и наконец, чтоб развлечь себя, отправился в гости, где всю ночь проиграл в карты.
Прасковье Петровна приехала домой рано и, приказав разбудить себя к обедне, легла; но долго не могла сомкнуть глаз: мятежные думы отгоняли от нее сон. Она помышляла, что необходимо скорее помириться с мужем: участь результата зависела от этого. Потом она оправдывала себя в своем поступке, рассчитывая, что если бы иначе поступила, то навсегда потеряла бы мужа; понимала, сколько
слезы, упреки, ревность покинутой жены унизительны; понимала, что это значило бы сознать всю необходимость в муже, узаконить всю привязанность женщины к супругу. «Подобные чувства благоразумно скрывать,—думала она,—ревнивая жена делается, наконец, бременем в домашнем быту!» По всему этому Прасковья Петровна была очень довольна своей местью, которая доказала мужу, что она не есть создание слабое, безоружное, что она рассердила его, но не надоела ему. Вот вам философия: до каких софизмов не может довести самооправдание!
Между тем, еще при объяснении, которое Прасковья Петровна имела с мужем, сообразила она необходимость разуверить его в своей слабости к французу. Теперь эта мысль внушила ей целый ряд аксиом: первая состояла в том, что, хоть она совершенно бесстрастна, не менее того любит своего мужа. Сознаюсь, я подозреваю – не было ли это сознанием безотчетной привычки, или скорее то отсутствие отвращения, которое она принимала за любовь. Вторая аксиома была: если оставить мужа убежденным в чем– то таком между нею и генералом, то как бы ни была согласна их будущая жизнь, память этого происшествия будет всегда отравлять чувства Петра Петровича грустью. Ничто на свете не может изгладить того, что однажды было. Третья аксиома та, что люди, в особенности мужья, всегда готовы убедиться в том, чего желают. Заключением всего: надо непременно удостоверить Петра Петровича и притом единственно для его же спокойствия, что у ней не было ничего такого с генералом.
Рано поутру Прасковья Петровна поехала к обедне, оттуда в монастырь отслужить молебен, потом сделала несколько визитов, потом отобедала у своей матушки, потом приехала домой и легла уснуть, не приказывая себя будить.
Петр Петрович с нетерпением желал видеться с женою, постараться еще повыведать кое-какие подробности о том, что он грубо называл «связью», похвастать, что покинул цыганку, и, если найдет, к чему придраться, побраниться и опять объявить свое намерение расстаться. Несколько раз он приходил на ее половину, но получал в ответ, то – дома нет, то изволят почивать.
Прасковья Петровна слышала, как в последний раз он спрашивал у субретки, можно ли видеть барыню, и получил отказ. Она была очень довольна и сказала про себя: «Слава богу!» И правда: дело уже слажено, коль скоро муж сам идет к жене. Но еще было светло: подождать вечера выгоднее. Смерклось. Прасковья Петровна встала, приказала никого не пускать и отправилась в уборную. С удивительным кокетством примеряла она разные фальшивые букли; наконец надела одни, почти распущенные, которые всего более придавали вид грусти, тоски, нездоровья.
Затем надела самый простой чепчик с маленькою кружевною оборочкой и широкими распущенными лентами. Это было необходимо, чтобы виделись сережки, подаренные мужем на другое утро замужества, при словах: «Вот тебе, в память твоей покойной невинности». В заключение Прасковья Петровна обулась с большим вниманием; на полукорсет надела ослепительной белизны юбку, весьма невысоко покрывавшую грудь и обшитую вверху узеньким кружевцем; сверху надела белый пеньюар с широкими рукавами и расходящимися полами; подошла к зеркалу и улыбнулась с самодовольством: в самом деле, она была восхитительна, так и растравливала желания при помощи прелестного, изящного кокетства.
Приказав зажечь лампу с матовым стеклом, висевшую посередине будуара, она пошла в этот полусвет, легла на кушетку, обитую темным бархатом, и поправила платье, так, чтобы ножки едва проглядывали из-под юбки и манили желание видеть еще более прекрасную обувь. Разумеется, платок, непременная принадлежность женщины, готовящейся разыграть семейную драму, не был забыт. Прасковья Петровна взяла книгу, не знаю какую. Ручаюсь, однако ж, что это не был ни Жилблаз, ни Фоблас и ничто подобное. Но она не читала: она ждала. Кого? Разумеется, мужа. Какой вздор!– скажете вы: оскорбленный супруг, целый день, не достучавшись у дверей жены, когда пора ему по обыкновению ехать со двора, придет ли выслушивать, как субретка выпроваживает его словами: «Изволят почивать»?
Ну, а я буду иметь честь вам доложить, что вы не знаете Петра Петровича и ему подобных. Да-с! Придет, уверяю вас, придет!.. И в самом деле, послышались шаги. Прасковья Петровна вздрогнула. Всякий из нас испытал, что такое ждать и опасаться, что ждешь, быть может, тщетно. Как прислушиваешься к малейшему шороху, не переводишь духу, от нетерпения досадуешь, и вдруг поневоле вздрогнешь, когда ясно послышится, что ожидаемое лицо идет. Таковы были чувства, волновавшие Прасковью Петровну когда за дверью раздался голос, который спрашивал, можно ли войти. На ответ—«Можно»—Петр Петрович явился во фраке со шляпою в руках. Прасковья Петровна позвонила, приказала вошедшему официанту подать кресло, сделала мужу знак сесть и спросила, не хочет ли он чаю... Вслед за тем отправила официанта за чаем.
Петр Петрович с удивлением смотрел на жену: он не помнил, чтобы когда-нибудь она была так увлекательна, так прелестна. И неудивительно: тогда в первый раз она старалась увлечь, прельстить его! Все враждебные замыслы пропали, и он начал:
– Ну, Прасковья Петровна, я исполнил твою волю, разошелся с Ольгой,
– Надолго ли? —печально и лениво спросила его жена.
– Навсегда.
– А кто ее заменит?
– Никто на свете, поверь мне.
– Нет, не верю.
Петр Петрович поспешно возразил:
– Ты на меня сердишься?, прости меня! – И хотел взять милую ручку. Но Прасковья Петровна презрительно оторвала ее и сказала:
– Я прошу вас не дотрагиваться до меня; вам, верно, очень забавно, проведя ночь в оскверненных объятиях цыганки, приехать домой и пожать руку жены. Но знайте, что это не по моему вкусу... я этого не позволю!
Послышались шаги официанта, несшего чай. Оба замолкли. Покуда слуга был тут, Прасковья Петровна жаловалась на головную боль, на бессонницу, на усталость и так далее. Петр Петрович имел время обдумать и вспомнил, что у него есть оружие, которым может принудить жену заключить мир. Только он не вдруг решился, как начать нападение. Наконец, когда понесли пустые чашки и официант удалился, он начал:
– Какую славную игрушку ты подарила Александру! Он от нее в восхищении. Что тебе вздумалось сделать ему этот подарок?
Прасковья Петровна с явным негодованием и нетерпением отвечала:
– Оттого, что я была им довольна.
– Я не понял, что он мне сказал!
Бросив сердитый взор на мужа, Прасковья Петровна спросила:
– А что он тебе говорил?
– Александр пробормотал мне, что он получил игрушку за исполнение маменькиного приказания, то есть за то, что рассказал мне историю о кабинете.
– И он это тебе смел пересказать! – вскричала гневно Прасковья Петровна, протягивая руку к колокольчику, но Петр Петрович успел его взять и спросил: '
– Что ты хочешь?
– Велеть позвать Александра и перед тобою же его наказать, чтобы он знал исполнять и хранить поверенную себе тайну! Я должна быть еще строже с ним, потому что ты, распутный муж, покинувший свою жену, хочешь развратить еще и сына. – Тут слезы полились, и пошла работа платком. Между тем она продолжала: – Поручая ему надзор за мною, ты не понимаешь, что через твои глупые расспросы отымаешь первую добродетель у твоего сына – уважение к матери! За этим, разумеется, последует презрение, потом ненависть к самому тебе. Отдай колокольчик или сам позвони!