Текст книги "Проделки на Кавказе"
Автор книги: Е. Хамар-Дабанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Александр Петрович вошел в комнату и в спальне своей нашел приезжего, который, кланяясь, подал ему письмо,
– От матушки! – сказал он и, взглянув на адрес и кидая письмо на столик, спросил: – Откуда едете?
– Из Крыма, в Грузию.
– Вероятно, по новому переобразованию края?
Путешественник молча любовался Александром, высоким, плечистым мужчиной, стоявшим пред ним в шапке. Лицо его было открыто и приятно; он не носил бакенбард; в глазах выражалась предприимчивость и решительность; одеяние состояло в простой туземной черкеске, ловко перехватывавшей стройный стан; обувь на нем была также туземная. Но приезжему не долго пришлось любоваться им; слуга стал отстегивать шашку, Дыду снимал три пистолета, заткнутые за пояс, между тем как сам Пустогородов вынимал из карманов часы, платок, кошелек и расстегивал пояс, на котором висел кинжал. Приказав вытереть хорошо оружие и разрядить пистолеты, он сказал: «Я весь промок, выкупался в Кубани». В самом деле, он был мокрехонек. Дыду, взяв оружие, вышел вон. Пустогородов обратился к приезжему со словами: «Извините, что при вас стану раздеваться». Сбросив с себя черкеску, бешмет, он надел халат и уселся на кровать, покуда человек его разувал. Айшат явилась с длинною трубкою; Александр Петрович, затянувшись дымом, поставил чубук около себя и, взяв на колени Айшату, стал ее целовать. Тавлинка обняла его обеими ручонками и спросила:
– Зачем так мокр твоя?
– Искал броду по Кубани; твои земляки хотят к нам прийти, надо знать, где смогут переправиться.
Когда человек разул Александра Петровича, он лег в постель и приказал послать к себе старшего урядника; между тем спросил водки, жалуясь на внутреннюю дрожь, и велел готовить стол к обеду. Айшат села возле него и играла усами, покуда он с заметной грустью распечатывал письмо матери своей. Прасковья Петровна начинала так: «Пишу к тебе, любезный!..» Необыкновенное выражение! Удивленный, он всматривался в строки, перечитывал их, желая убедиться, не чудится ли ему; но письмо действительно было начертано ее рукою. Он продолжал: «Любезный Александр! чрез брата твоего Николашу...»
Александр Петрович, устремив взор на путешественника, сказал:
– Николаша! Это ты?
– Я,– отвечал он лукаво.
– Ты приехал играть комедию?
– Я хотел видеть, узнаешь ли ты меня?
– Ты с ума сошел! Ведь я оставил тебя десятилетним ребенком и баловнем; а теперь передо мною двадцатипятилетний модник, чиновник с бородою. Да полно ломаться, поди поцелуй меня, видишь, я босой, не могу встать; „впрочем, если не хочешь...—тут нахмурились брови Александра Петровича,– делай как знаешь, мы, казаки, не просим. Я вам – счастливцам света, матушке и тебе—ничем не обязан и кланяться не стану, отвергать также не буду; вы мне не нужны: я на опыте узнал это; многие бедственные, горчайшие годины прожил я без вас!..
При этих словах он опустился на подушку и держал письмо перед глазами, будто читая. Негодование к несправедливости матери и света овладело им; он ничего не видел, ничего не понимал; нравственные силы в нем замолкли; он чувствовал лишь несносное давление в груди; слышал только, как кровь ударяла ему в сердце и потом останавливалась, словно застывая в его жилах. Это трудное мгновенье казалось ему удушливою вечностью.
Николаша сначала оскорбился, что брат затронул его фашьонабельное самолюбие; но вскоре кровь, кровь родства поработила в нем все прочие чувства. Он подошел к кровати и крепко поцеловал брата, несмотря на крик маленькой Айшаты, которая ручонками своими старалась оттолкнуть приезжего. Александр Петрович в искренностью прижал к груди Николашу и сказал:
– Послушай, соперничества между нами быть не может: мы братья, носим одно имя. Предрассудки света не приковывают нас, по мнению, что между нами может существовать оскорбление, которое мы должны были бы смыть кровью; среди достоинств светских, я должен гордиться твоему счастию, точно так же, как ты должен показывать, что радуешься моему; даже и тогда, когда б мы чувствовали иначе – мы не можем не-показывать этого перед светом, если не хотим подвергнуться общему суду и презрению.– Улыбаясь, он прибавил: – В женщинах разве могло бы быть между нами соперничество; но вот тебе доказательство, что и тут его не будет.– Он приподнял шапку и обнажил голову, совершенно седую, коротко обстриженную.
Александр Петрович взял опять письмо в руки и продолжал читать. Прасковья Петровна писала ласково, даже нежно; она обвиняла себя в несправедливости, в жестокости; благодарила старуху мать, что открыла ей глаза, и в заключение уговаривала Александра выйти в отставку и приехать усладить ее старость. Александр, всегда недоверчивый, подумав про себя: «Что-нибудь да под этим таится! Не проведут же они меня!», спросил у Николаши: долго ли он намерен гостить у него и как заехал сюда?
– Хотел тебя видеть, брат! Я еду в Персию, бог весть когда встретимся опять, погощу у тебя несколько дней. Да! Ведь у меня есть посылка к тебе от бабушки; только еще не разобрали вещей. Могу ли я остановиться у тебя?
– Разумеется, можешь; вон тебе та комната, здесь будет тесно.
Николаша вышел приказать своим людям выносить вещи из коляски. В это время вошел в комнату молодой человек красивой наружности, с выражением благородным, одетый в простую черкеску. Это был молодой горец, воспитанный в одном из кадетских корпусов и выпущенный в офицеры с прикомандированием к Кавказскому казачьему линейному войску. Он состоял в сотне у Пустогородова и был его закадычным другом.
– Здравствуйте, Пшемаф! Я хотел было за вами посылать – пора обедать.
– Верно, у вас нынче за обедом ветчина, что с таким нетерпением меня ждали,—смеясь отвечал черкес; потом примолвил: – Да, что это за модник к вам приехал?
– Это брат мой,—отвечал Александр, улыбаясь.
– В самом деле? Нет, вы шутите; он на вас совсем не похож. А что, хороший малый?
– Право, родной брат мой! А каков он, совсем не знаю; я его в первый раз вижу.
Николаша возвратился в комнату. Пустогородов сказал ему;
Брат! Вот мой короткий кунак (приятель) Пшемаф, познакомься с ним.
Франт отставил ногу вперед, протянул нежную, белую ручку с длинными прозрачными ногтями и чопорно отвечал:
– Господин Пшемаф, очень рад иметь честь с вами познакомиться.
Черкес сильно, смуглою рукою ударил по протянутой ручке и сказал:
– Будемте знакомы!
Александр рассмеялся.
– Пшемаф! – заметил он,—если б ты меня слушался да мыл руки, так они были б у тебя так же чисты, как у брата.
Черкес вспыхнул.
– А на что мне такие руки? —отвечал он.—Прозумен ты разве ткать? Я их мою пять раз в день, по заповеди пророка; а теперь они черные потому, что я возился с вашими пистолетами здесь на крыльце: казаки нехорошо их разряжали.
Дыду пришел с шашкою, кинжалом и тремя пистолетами. Положив их на стол, он встал на кровать и повесил на стену шашку, походную трубку, зрительную трубу и ружье, принесенное за ним казаком; потом снял пороховницу, мешочек с пулями, прибойник и подал их Александру, который стал заряжать один пистолет, между тем как Пшемаф заряжал другие два. Когда это было кончено, Дыду положил пистолет, заряженный Пустогородовым, с кинжалом под его подушку, другие два повесил с прочим оружием.
Доложили о приходе старшего урядника.
– Пускай идет сюда! – отвечал Александр Петрович.
В комнату вошел высокий, сильный мужчина в черкеске, при шашке, с кинжалом у пояса, с Георгиевским крестом и бантом на груди, что доказывало троекратную за слугу доблестного знака, и с медалями за персидскую и
турецкую войны, равно и штурмовою ахулговскою.
– Ступай к станичному начальнику,—сказал ему Александр Петрович,– и передай приказание полковника тотчас же выслать десять человек не служащих казаков на ближний пост для занятия ночных секретов у брода, открытого мной,—приказный на посту покажет его. Я вплавь переехал через Кубань и нашел на том берегу следы черкесов, искавших брода. Их было, должно быть, не более десяти человек, но зато напали на славный брод, по брюхо лошади не хватает. Сегодня или завтра надо непременно ожидать прорыва. Полковник приказал мне быть наготове с сотнею и ехать за Кубань; так смотри, чтобы у тебя было человек восемьдесят молодцев начеку и лошади на ночь оседланы. Да объяви – беда тому, кто опоздает выехать на тревогу. Те же, которые в деле всегда при мне, пускай ночуют здесь на дворе: жены их не станут очень горевать.
– Слушаю, ваше благородие! Только людей нельзя набрать.
– Да, полковник приказал сменить с постов недостающих людей в моей сотне, а вместо их послать туда прикомандированных из новых станиц, которых не велено брать за Кубань. Сколько их у нас?
– Было, ваше благородие, двести пятнадцать; да вряд
ли все налицо.
Где же они?
– Офицер пораспустил. Наверно не знаю, а стороною
слышал, что сегодня утром человек двадцать домой ушли.
– А ты чего смотришь? Позвать ко мне хорунжего.
Урядник вышел.
Черкес с истинным, непритворным восхищением сказал:
– Александр Петрович! В самом деле, будет тревога?
Вы возьмете меня с собою за Кубань? Славно подеремся!
– Нет, не возьму. Полковник приказал назначить для вас человек сорок; он, кажется, намерен послать вас по сакме*; впрочем, не стоит об этом говорить – бог даст, не будет и прорыва, а то, право, жаль лошадей —их совсем загоняли. Куда скучны эти беспрерывные тревоги!
Доложили об обеде. Не стану распространяться о нем: фазаны, олени, кабаны, осетры и другая лакомая рыба, овощи —все это в изобилии на Кавказе и за бесценок; вина также изрядные, нередко и хорошие, за умеренную плату. Поэтому вино пьется не рюмками, а стаканами.
* По следу.
Во время обеда явился казачий офицер, за которым посылал Александр Петрович, Он был видный собою мужчина, с наглым взором, одетый в форменную одежду. Бешмет его и все платье было в пятнах и совершенно полиняло.
– Здравствуйте, хорунжий! – сказал ему Александр Петрович.—Я вас не приглашаю за стол, потому что вы поститесь. Пожалуйте сюда...—и оба вышли в другую комнату. Александр затворил за собою дверь.
– Послушайте! Долго ли вы будете своевольничать? У себя в станице делайте с сотней что хотите – это не мое дело; но здесь, когда вы вошли в состав моей команды, я не позволю делать все, что вам вздумается. Вы пришли сюда с двумястами пятнадцатью казаками: извольте мне сказать, сколько их теперь у вас налицо?
– Много в расходе, капитан! То нарочными отправлены, то на постах...
– Не о том я вас спрашиваю. Сколько вы отпустили казаков домой?
– Сегодня двадцать человек.
А кто вам позволил?
– Помилуйте, капитан! Я обязан вникать в положение казака моей сотни; я взял наскоро из станицы кого попало, а теперь отпустил худоконных, бедных и одиноких; вместо же их велел выслать доброконных и достаточных.
– Во-первых, вы не должны были отпускать ни одного человека без моего ведома, потому что вы здесь покамест не начальник сотни, а офицер, состоящий под моею командою. Я ваш сотенный командир —пора вам службу знать, то есть исполнять, потому что вы ее знаете. Во– вторых, вы отпустили не худоконных и не бедных, а тех, кто заплатил, вам по рублю серебром. За что извольте сдать вашу часть Пшемафу, а сами останетесь в моей сотне без команды. О вашем, же поступке я представлю. Только за этим и звал я вас.
Напрасно, капитан! Я не брал по рублю серебром с казака; вам ложно донесли. Если когда-либо и воспользуюсь—войдите же в мое положение: вот .год, как я произведен; обмундировка мне стоила 350 рублей; за лошадь заплатил 250 рублей —она в пух уже разбита; мундир – вы видите. Прошлую осень я конвоировал генерала 28 верст; скакали во всю конскую мочь; солнце палило, пыль вилась столбом; когда мы подъезжали к станции, пошел сильный дождь, бурки я не смел надеть —и вот как отделал мундир; между тем к инспекторскому смотру должен сшить новый —так от нас требуется. Состояния у меня вовсе нет, это вам известно, а должен одеть, прокормить жену и четверых детей; получаю я всего 16 рублей ассигнациями годового жалованья: как прикажете быть? Хорошо вашему старшему уряднику, который смолоду догадался, отперся, что знает грамоту – теперь ему и горя мало! Хотят представить в офицеры —нельзя: грамоте не знает, а он лучше меня пишет, только скрывает, не хочет быть офицером. Он предпочитает остаться бедным, да честным. Воля ваша, вы можете меня представить, но войдите же в мое положение!
– Это не мое дело. Я должен иметь вверенную мне часть в надлежащем виде, иначе могу сам попасть под ответственность. Полковник будет иметь право взыскать с меня. Теперь судите сами, приятно ли за других отвечать? Дай бог и за себя не подвергаться неприятностям!
– Что ж мне делать, капитан? Помогите.
– Я не могу и не желаю вам помочь; ваш поступок довольно черен, чтобы подавить всякое сожаление. Советую вам идти просто к полковому командиру, объявить ему, что я отнял у вас часть, сознаться в вине своей и просить на этот раз пощады. Наш полковой командир почтенный человек, с ним стыдно не быть откровенным. О поступке вашем, во всяком случае, он будет знать, ибо я никак этого не скрою.
Александр Петрович вышел в столовую и, обращаясь к черкесу, сказал:
– Пшемаф! Тотчас после обеда вы примете от хорунжего людей; да велите старшему уряднику приготовить от меня донесение к полковому командиру о числе казаков, своевольно отпущенных офицером, и просить распоряжения полковника, чтоб возвратили нам людей.
Потом он поклонился офицеру, который вышел вон.
– Какой мошенник!—заметил Александр Петрович Пшемафу.
– Как вам его не жаль?—отвечал последний,– он; так беден, к тому же молодец в деле.
Вы мне не говорите о нем. Я знаю, он беден и из лучших боевых офицеров в полку, так пускай же будет и честен, а не взяточник. Прошу вас поверить казаков его сотни как можно точнее и объявить старшему уряднику, ежели он скроет хотя одного человека – дешево со мною не разделается. Между тем в нашей сотне прикажите узнать обо всем подробно; наш старший урядник – вот честный человек, и в деле никому не уступит!
– Отчего ж этому бедняку не помогает полковой командир?—спросил Николаша.
– Чем прикажешь?—отвечал Александр,– ведь с казачьего полка ровно ничего не получишь; между тем как жалованье одинаковое, столовых денег втрое меньше, чем в регулярных полках.
– Тотчас после обеда Пшемаф ушел.
Николаша, оставшись с братом наедине, велел подать посылку, привезенную им от бабушки,—это был портфель. Александр Петрович вынул из него два письма: одно от отца, совершенно дружеское; другое от бабушки, в котором старуха уведомляла, что, получив согласие зятя своего, она назначает ему в наследство имение, бывшее приданым матери и переданное старухе по купчей. Она писала об истинной любви к нему отца, но прибавляла, что мать, по-видимому, имеет что-то против него. Это обстоятельство вынудило старуху на назначение, которое она делает своему имению, из опасения, что из отцовского ему ничего не, достанется, хотя зять и уверяет, что этого не случится. Она советовала Александру все-таки не надеяться на имение отца. К письму была приложена копия с духовного завещания старухи, засвидетельствованная Петром Петровичем.
Прочитав все, Александр лег в постель: его клонило ко сну. Николаша вышел в другую комнату и также лег; он долго думал на кровати, как бы удостовериться, справедлива ли молва об увлекательности линейных казачек?
Под вечер оба брата сидели и пили чай, когда к ним вошел низенький старичок, в простой черкеске, украшенный сединами и ранами. Радушие, изображавшееся в его чертах, внушало какое-то невольное уважение к нему. Александр, вскочив с места, почтительно сказал ему:
– Извините, полковник, что застали меня в шубе: после давешнего купания никак еще не согреюсь. Представляю вам брата моего, который сегодня приехал.
Старик наречием, доказывавшим германское происхождение, отвечал:
– Очень приятно познакомиться! А вы, Александр Петрович, напрасно не пьете сбитню; кроме того ложка рому, и все прошло бы. Под Лейпцигом я заболел лихорадкою, пил и английский пунш и немецкий глинтвейн – ничто не согревало. Я командовал гусарским эскадроном. Гусары меня любили. При рапорте вечером: «Вахмистр,– сказал; я,– я болен; скажи адъютанту, у меня лихорадка».– «Слушаю, ваше благородие! Позвольте вылечить»,– «Ну лечи, черт возьми!» Он взял стакан водки, насыпал туда горсть перцу и сказал: «Кушайте на здоровье, ваше благородие!»—«Черт возьми,– отвечал я,—какое на здоровье – я издохну!» Выпил стакан, сильно опьянел и заснул. Просыпаюсь, вахмистр тут подает стакан сбитню с ромом и опять говорит: «Кушайте, ваше благородие, на здоровье!»– «Фу, черт! Разве на смерть»,—сказал я и выпил; опять заснул; с тех пор всегда здоров. Нет, немецкие, французские и английские лекарства все вздор,– одно русское хорошо. Право, славное лекарство! – И добрый старик уселся.
Александр приказал подать чаю.
– Полковник! – сказал он,—я сегодня погонял хорунжего, он верно жаловался вам на меня. Хотя мне до него дела нет; но я не хотел подвергнуться вашему негодованию за то, что людей своевольно распустили.
– Фуй! Вы чем виноваты? Я четырнадцать лет командую этими казаками и знаю, что во всем свете нет подобного войска; но и знаю их блохи: мы после поговорим; такой шпектакель должен кончиться в полку между своими. Ведь этот хорунжий прехрабрый; он нужен в полку, а надо между тем и проучить его. Если представить теперешний поступок, с ним будет беда,– а я вот что думаю сделать: за другую вину отниму сотню и представлю его на шесть месяцев в Капыл, покормить комаров. За казаками, которых он отпустил, я уже послал и назначу их на целый месяц без очереди на кордон. Как вы думаете, Александр Петрович?
– Я думаю, для казаков это будет тяжело. Верно, домашний быт требовал их присутствия, поэтому они и решились откупиться деньгами. Если же хорунжего послать в Капыл, это совершенно его разорит.
Фуй! Поверьте, бедный казак не заплатит, чтобы его отпустили; он усерден к службе, притом ему нечего дать; зажиточные лентяи одни откупаются. Хорунжего– черт возьми! И сухаря пожует, так не беда! Если по бедности дозволить им мошенничать, особенно во время тревоги, тогда вся служба пропадет: офицеры станут грабить свои сотни пуще черкес. В случае прорыва вы, Александр Петрович, с восьмьюдесятью казаками скачите за Кубань наперерез хищникам; туда же понесутся сотни прибрежных соседственных станиц верхней и нижней; у нас останутся только малые команды. Пшемаф с сорока казаками отправится по сакме, а из остальных я составлю резерв и, если нужно, пришлю к вам с одним орудием нашего полка. Говорят, у неприятеля сильное скопище; вероятно, прежде нескольких дней они не предпримут ничего важного, а теперь разве небольшие партии в сто или двести человек -
могут покуситься на грабеж.
– Давно ли, вы на линии, полковник?—спросил Николаша у старика.
– Четырнадцать лет.
– И не надоело вам?
–Что же? Смолоду здесь скучал, да делать было нечего: служить в России я не мог.
– Почему же, полковник?
– О! Я там шпектакель наделал. Наши отчаянные гусары много терпели от командира; наконец, потеряв терпение, вздумали его похоронить; заказали гроб, подушки для орденов и все нужное на погребение. В один летний день процессия прошла мимо его балкона; он послал узнать, кого хоронят, и получил в ответ: такого-то, т. е. его самого. Разумеется, процессию до кладбища не допустили, а поворотили на гауптвахту; после этого никому из нас оставаться в корпусе нельзя было; кто вышел в Отставку, а кто в перевод; я же попал на Кавказ. Когда явился к Алексею Петровичу, он тотчас же представил меня в командиры этого полка. Однако прощайте, господа, я заговорился, у меня есть дело дома.
Полковник ушел. Николаша спросил у брата, куда хочет старик послать провинившегося офицера?
– В Капыл,—отвечал Александр,—это пост в Черноморском войске, посреди камышей, где такая гибель комаров, что самые загрубелые черноморские казаки и те
изобретают всевозможные средства, чтоб укрыться от этих ничем неодолимых насекомых; туда посылают за наказание офицеров и нижних чинов.
Вскоре явился Пшемаф с полковым лекарем. Поставили стол. Подали карты и сели играть в преферанс. Старший Пустогородов, когда вошел урядник с рапортом, оставил карты, отдал все нужные приказания в случае тревоги и возвратился к игре. |
Николаше очень не нравились собеседники брата. Привыкший уважать людей по богатству, по наружному блеску, по почестям, он не мог ценить этих простых, безвестных людей, проводящих жизнь в добродетелях без тщеславия, в доблестях без суетности. В его глазах никакой цены не имела жизнь этих людей, жизнь без блеска, соединенная с трудами, с ежечасными опасностями, с забвением собственных выгод. Эти простые стоические нравы казались ему невежеством. Ему не приходило и на ум, что уменье обманывать скуку, не предаваться порочным страстям в такой безотрадной, безвестной глуши —есть уже великая добродетель, нравственный подвиг, заслуживающий полное уважение человека мыслящего.
На улице послышалась повозка, свист и понуканье ямщика. Александр Петрович заметил неосторожность путешественников, ездящих по ночам во время тревоги и подвергающих себя опасности. Едва проговорил он, как к нему вошел священник лет по крайней мере шестидесяти; высокого роста, свежий и сильный мужчина. Густые и совершенно белые волосы, тщательно расчесанные, стлались по широким плечам его; большие черные глаза, осененные густыми бровями, сияли умом и чистотою помышлений. Седая, окладистая борода закрывал верхнюю часть его груди. Осанка его внушала почтение; одежда состояла из опрятной рясы, без всякой пышности
– А, Иов Семеныч!– воскликнул Александр, пожимая руку старика.—Откуда неожиданный гость? Поздненько! Жаль, не слыхали, что я сейчас говорил насчет поздних путешественников в тревожное время.
– Я не виноват, мне дали лошадей совсем присталых, насилу четыре версты в час ехал.
Преферанс кончился. Покуда готовили стол к ужину, отец Иов и Александр говорили наедине. Почтенный пастырь пользовался всею доверенностью капитана и знал все его семейные дела. Александр дал ему прочесть полученные письма.
Николаша от нечего делать расспрашивал лекаря: откуда он, кто он, где воспитывался и пр.
Лекарь Кутья, березовский уроженец из Сибири, был сын городского священника. Воспитание его началось в отцовском доме и кончилось в Тобольской семинарии, откуда, по вызову желающих, он отправился в Московскую медико-хирургическую академию. Кончив курс, он был произведен в лекаря и назначен в Кавказский корпус. Лекарь Кутья сознавался в своих ограниченных познаниях вообще и в медицинских науках в частности, но не менее того слыл одним из лучших медиков, потому что был человек добросовестный, усердный в отправлении своей обязанности и очень внимательный к больным. Частою практикою он приобрел большую опытность в лечении болезней, свойственных климату, которыми наполнялись госпитали и лазареты Кавказской линии. Нравственные добродетели его состояли в посредственном уме, большой начитанности, трезвости, бескорыстии и строгой честности. Главный недостаток нрава его была строптивость. Во всех сношениях с людьми ему чудилось неуважение или желание его оскорбить.
Наши собеседники сели за ужин. Николаша и лекарь не прекращали разговора, который сделался общим. Любопытен был рассказ сибиряка о езде на собаках, о прогулках на лыжах по льдистым степям, о том, каким образом в Березове хлеб заменяется осетровым тельным, как толкут эту рыбу в порошок и делают из нее продовольственные годовые запасы; как жилые дома заносятся снегом и тем предохраняются от стужи. Дабы сразить своих слушателей противоположностью, лекарь заговорил вслед за этим о благодатном крае, известном под названием Сибирской линий, о прекрасном климате и богатстве природы, как например, Бухтарминской крепости, превозносил радушие и простоту нравов жителей; коснулся только слегка Восточной Сибири, знакомой ему лишь понаслышке, и в заключение с гордым видом сказал:
Но я говорю о временах былых, истекших, о которых я все-таки с удовольствием и гордостью вспоминаю.
Теперь Сибирь, мой родной край, преисполненный богатейшей будущности, неимоверно двинулся вперед. Здесь, на Кавказе, я встречал людей степенных, бывших в той, стороне позднее; рассказываемое ими превосходит все ожидания; Они-то, полные благодарности к Сибири, называют ее милым отечеством, а сибиряков – дорогими соотечественниками.
Александр Петрович, смеясь, спросил у лекаря, не скажет ли он того же в честь Кавказа?
Я крайне удивлялся бы такому вопросу, если б не знал вашего мнения о здешнем крае,– отвечал он,—но теперь лишь оскорбляюсь вашими словами, видя в них на-
смешку над тем, что священно мне. Не вы ли часто говорили? Здесь между людей, редко встретишь человека! Расчеты, честолюбие; желание не заслужить, а выслужить
награду поглощают все истинные добродетели, порождают презрительную и постыдную искательность, обращаются в одно всеобщее сплетение лжи, обмана и каверз.
Александр Петрович, желая прекратить разговор, чересчур откровенный, посмотрел на часы и заметил, что уже полночь. Собеседники молча докурили трубки, потом разошлись.
– Что это за священник?—спросил Николаша у брата.
– Это искренний друг мой, которого я очень уважаю,– отвечал Александр с важностью.
– А Пшемаф?
– Храбрый и честный кабардинец.
Николаша вынул из портфеля тетрадь и под статьей, начинающейся с того месяца и числа, где было им написано имя станицы, начертал следующие строки: «Вечер я провел у брата; играл в преферанс; гости были —седой русский священник, татарин и лекарь сибиряк».
Александр спросил, что он пишет.
– Журнал моего путешествия,– отвечал Николаша, подавая брату тетрадь и показывая последние строки.
– Позволь мне дополнить,– сказал Александр.
– Сделай милость! – примолвил Николаша, протягивая перо; Александр прибавил следующее: «Эти три человека с душою, умом и добродетелями; четвертый был приезжий из России, надушенный «fashionable». После того он встал и, простясь с братом, пошел спать. Николаша, прочитав прибавленное братом, почувствовал всю неприличность своей насмешки над приятелями Александра и, желая обратить ее в шутку, а вместе сделать упрек брату, пошел к нему и сказал:
– Александр! Ты не докончил.
– Я уже лег, спать хочется.
– Так я за тебя кончу; ты разумел – дурак без души. Не правда ли? Написать?
– Пиши, что хочешь,—отвечал полусонный Александр.
III
Тревога
...И дикие питомцы брани
Рекою хлынули с холмов,
И скачут по брегам Кубани
Сбирать насильственные дани
А. Пушкин
– Все были погружены в глубокий сон, когда человек вошел торопливо со свечою в комнату Александра Петровича и, разбудя его, сказал:
– Извольте вставать – тревога!
– На дворе темно?
– Зги божьей не видать, дождь моросит.
Александр вскочил с кровати, накинув халат, взглянул на часы – был в исходе четвертый,– вышел на крыльцо и, покуда ему обливали голову холодной водой, расспрашивал казака, прибывшего с известием о тревоге.
– Где неприятельская партия и в каком она числе?
– Не могим знать, ваше благородие! Казак с поста, прискакал к полковнику; я стоял в это время у ворот и тотчас побежал дать вам знать. Говорят, хутора берут; в той стороне словно варево.
– Нарядчики побежали ли по сотне?
– Как же, ваше благородие!
– Послышался один, другой удар в церковный колокол, и зазвонили в набат. Станица ожила. Женщины бежали по улицам к церкви, бормоча: «О, боже мой! Проклятые черкесы! Мати пресвятая богородица, спаси нас! Ой, лышачки! Батюшки, что с нами будет!» и пр.
– В станицах церкви обнесены оградою с бойницами – это род станичной цитадели. Послышался конский топот казаков, скакавших на сборное место, т. е. на церковную площадь.
– Александр Петрович, одевшись так же, как мы его видели утром на большой дороге, вскочил на коня, ничего не отвечая Николаше, который в испуге приставал к нему с вопросами. Крикнув на Дыду, умолявшего взять его с
собою на тревогу: «Не нужно! Оставайся дома!», он ударил плетью по лошади и понесся к сборному месту в сопровождении четырех казаков, его телохранителей. Там
было печальное зрелище! Казачки всех возрастов целовались с казаками, которые нагибались к ним с коней: каждая опасалась, что в последний раз целует сына, брата
или мужа. Гул звона сочетался с рыданиями прощавшихся женщин, с криком урядников, устраивавших, сколько возможно, порядок. Капитан прискакал —заревел: «Стройся! Урядники, что зеваете, прочь бабье! К черту проклятых! Плетьми гони их!» Везде раздался крик: «Стройся, проворнее! Не копаться!» и послышался визг нескольких казачек, сваленных и помятых лошадьми урядников, устраивавших фрунт.
Старшего урядника сюда!—закричал капитан, и раздался крик: «Старшего урядника к капитану!»
– Здесь!—сказал голос, запыхавшись.– Что прикажете, ваше благородие?
–Построить тотчас сотню, да без «той суеты! Поверить и рассчитать людей, как я тебе приказал!
Между тем сам капитан повернул лошадь, чтобы ехать к полковнику,
– Слушаю, ваше благородие! – отвечал урядник и, подъехав к сотне, закричал: «Смирно!» и начал поверять казаков.
Александр Петрович встретил полкового командира, шедшего по площади. Он слез с лошади, подошел к старику, но звон колоколов заглушал его голос.
– Станичный начальник! Вели перестать звонить. Черт побери! Заглушили!—закричал полковник офицеру, идущему за ним. Колокола замолкли. Старик отдал приказание всем собравшимся офицерам с точностью, которую одна опытность может вселить. Несколько раз повторил он им, что коль скоро кто завидит неприятеля – тотчас начинал бы бой и открывал перестрелку, дабы остальные сотни могли слышать, где неприятель. Капитану повторил уже сказанное днем, а Пшемафу велел скакать по кордону, чтобы открыть переправу хищников и их следить.
Александр Петрович подъехал к сотне, спросил у старшего урядника, где команда, отсчитанная для Пшемафа, и приказал последнему принять ее. Потом он обратился к своим казакам, велел назначить урядника и с тылу расторопного приказного, чтоб не позволял людям отставать. Сделав эти распоряжения, он скомандовал:
– Смирно! В два коня направо рысью, марш! Правое плечо вперед, за мною!—И на рысях отправился к Кубани.
Переправившись за речку, частью вброд, частью вплавь, он уже на противоположном берегу закричал:
– Пошел!—И все поскакали. Несшиеся всадники без дороги, по степи, часто падали в ямы вместе с лошадьми; но так как ушибов по штату не полагается, то каждый упавший, проклиная темноту ночи и товарищей/которые наскочили на него и, пока он еще не успел встать, поряд? ком помяли, опять садился верхом. Пустогородов не избегнул общей участи; он падал и был смят. Проскакавши верст около пятнадцати, он повел своих казаков шагом, чтобы дать вздохнуть лошадям, и тихо доехал, до брода чрезвычайно топкой речки. Это задержало его немного; но потом он опять пустился вскачь, дабы успеть к рассвету приехать к броду другой речки. Основываясь на словах лазутчиков, приезжавших в тот день к полковнику, думали, что хищники чрез нее переправятся.