412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джулия Баксбаум » Ненависть » Текст книги (страница 6)
Ненависть
  • Текст добавлен: 11 мая 2017, 13:00

Текст книги "Ненависть"


Автор книги: Джулия Баксбаум



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

– Хм, да, мы с Кариссой уже давно на ногах и работаем. – Карл смотрит на Кариссу, обезоруженный ее игривостью, затем переводит глаза на меня, медленно оглядывая с ног до головы. – Так вот, Эмили, мы с Кариссой обсуждали итоговое судебное ходатайство. Мне неприятно это говорить, но я решил, что вы еще не готовы к такой работе. Мне очень жаль.

При этом Карл выглядит вовсе не расстроенным, а скорее весьма довольным собой. Как кот, все-таки добравшийся до сметаны, точнее, до Кариссиной сметаны.

– А, собственно, почему? – спрашиваю я, чувствуя, как внутри растет разочарование.

– Потому что писать его буду я, – говорит Карисса, опуская газету вниз. Ее правая рука теперь лежит совсем близко к руке Карла, так близко, что их мизинцы почти соприкасаются.

Она смотрит в мою сторону, и выражение ее лица настолько красноречиво, как будто она говорит вслух: «Для этого мне потребовалось всего лишь взять в рот. Даже глотать не пришлось».

ГЛАВА 10

Иной раз, когда мне не спится, я рисую в уме картины собственных похорон и составляю посмертные хвалебные речи, которые будут там произнесены. В своих фантазиях я практически всегда умираю каким-то трагическим и фатальным образом. Меня сбивает пьяный водитель. Или у меня возникает аневризма головного мозга. Я забочусь, чтобы я не очень страдала и умерла мужественно, с достоинством и в чистом белье. Мне больше нравится думать о похоронах, чем о том, как я буду умирать. Интересно, кто бы ко мне пришел? Кто бы смог превозмочь свой страх перед публичными выступлениями и втащил бы свою задницу на трибуну? А кто бы решил, что у него найдутся дела и поинтереснее, чем вообще приходить сюда? Интересно, будут ли люди плакать и найдется ли в мире хоть один человек, который сдержит слезы из боязни, что потом не сможет их остановить?

Потом я представляю себе дом отца в Коннектикуте и всех своих друзей, собравшихся в моей детской. Они и чувствуют себя сейчас детьми, хотя все они теперь уже, конечно, взрослые. Кто-то достает флягу и пускает ее по кругу. Разогреваясь алкоголем, они проводят время, листая альбомы моих школьных фотографий, которые последние десять лет только собирали на себя пыль. Кто-то из них обращает внимание на снимок, сделанный, когда мне было четырнадцать лет, – химическая завивка, на лице угри, грудь еще только-только намечается, – и смеется, передавая его другим, чтобы они тоже посмотрели.

– Вот чего хотела бы Эмили, – говорит кто-то и делает неопределенный жест в сторону соседней комнаты.

Во время церемонии отец произнес бы блестящую речь, возможно, самую лучшую во всей его карьере, в которой он рассказал бы о своей роли в моей жизни и о том, какая это трагедия – умереть в юности, не успев раскрыть своих возможностей. Я представляю себе, как он при этом использует слово «расточительство», хоть и не знаю, к чему именно. Я уверена, что обязательно была бы неоднократно упомянута Школа права Йельского университета.

Хвастаться своим ребенком почему-то становится уже не вульгарно, когда ребенок этот умер.

Готова поспорить, что Кейт прочла бы стихи, возможно что-нибудь из «Четырех свадеб и одних похорон», и ее исполнение было бы верхом совершенства – берущим за душу, печальным, и, может быть, в нем также была бы и благодарность за то время, которое мы провели вместе. В доме не осталось бы ни одной пары сухих глаз. С другой стороны, Джесс собрала бы вокруг себя толпу и смешила бы ее, чтобы люди могли, пусть ненадолго, забыть о том, что в комнате лежит бездыханное тело. Она рассказала бы им все неприличные истории времен нашей учебы в колледже и такие вещи, о которых моему отцу лучше никогда бы не знать: о рискованных ситуациях, о раздвоении личности, об одном жутком визите в службу экстренной медицинской помощи. С небес, – в которые, впрочем, я верю только в моих похоронных фантазиях, – я смотрю вниз и горжусь Джесс; именно она поведала о том, кто я есть на самом деле, большой аудитории.

Разумеется, людей присутствует действительно много.

Поскольку мы с Эндрю расстались, я еще не сообразила, каким образом вставить его в свой сценарий. Раньше я представляла, что он стоит перед пюпитром, а мое тело лежит сразу позади него в закрытом гробу. На нем черный костюм, благодаря которому он кажется выше и шире, чем на самом деле; он начинает с какого-то банального, но трогательного клише, например: «Эмили хотела бы, чтобы мы сегодня веселились, а не плакали. Она хотела бы, чтобы мы отпраздновали ее жизнь, а не скорбели по поводу ее смерти». С бегущими по щекам слезами Эндрю рассказывает забавные истории из нашей с ним короткой совместной жизни, и все собравшиеся печально смеются вместе с ним; теперь это смех памяти, а не смех забвения.

В новой фантазии я уже не преминула увидеть его сидящим в церкви на последней скамье. Выражение его лица мрачное, но не опустошенное. Он даже не одет в черное.

На похоронах моей мамы, которые я помню только урывками, я не плакала и не говорила. То были совсем другие похороны. Перед переполненным церковным залом встал человек, который никогда не видел маму, и сказал о ней несколько слов. Слова эти были расплывчаты и применимы к любому, как гороскоп. Мы с отцом тихонько сидели в первом ряду», – это был единственный случай, когда мой отец не воспользовался возможностью произнести речь, – и мне казалось, что на меня смотрят буквально все, хотя, возможно, действительно так и было. Кому же не захочется взглянуть на трагедию?

Я помню, что старалась сидеть прямо, так чтобы люди по дороге домой могли, по крайней мере, сказать: «Что ж, удочки действительно хорошая осанка». Несмотря на то что мне было очень неудобно, потому что мое нижнее белье все время сползало, я сидела абсолютно неподвижно. Дедушка Джек купил мне колготки и черный костюм в торговом комплексе за день до этого. И до похорон я не успела сказать ему, что они мне малы.

Мой отец в тот день тоже двигался как-то странно – скованно, как робот – и постоянно наведывался в ванную комнату, мы оба избегали этих нелепых рукопожатий. Мы очень устали выслушивать бесконечные фразы, вроде «нам так жаль» и «она была прекрасной женщиной» Еще не настало время для утешений и для того, чего все от нас ждали.

На похоронах у меня было такое чувство, что все это происходит с кем-то другим. В гробу, стоявшем перед церковью, лежала не моя мама, потому что такого не могло случиться. Для меня мама не умерла. Я жила в загородном доме в Коннектикуте, в мире ухоженных ногтей и лужаек, от которого до реального нужно было долго добираться на электричке. Мне было четырнадцать. Самой большой трагедией в этом мире являлся пропущенный школьный бал.

Сейчас мне это кажется странным, но вместо того чтобы страдать от потери матери, я в этот день беспокоилась только о том, как выгляжу в глазах окружающих. Я проронила несколько слезинок, и не потому что мне было грустно, – я испытывала нечто намного более глубокое и пустое, чем грусть, – а потому что слезы были здесь уместны. Я держала глаза сухими и сидела на своих кулаках, поскольку боялась, что если начну плакать, то не смогу вовремя остановиться, и если отпущу себя, то поколочу человека в строгом воротничке, изливающего с трибуны поток банальностей.

Мой отец вел себя так же. Обычный формат похорон не годился для нашей мамы – знал и он, и я, и все присутствующие, – но отец был бессилен что-либо изменить. Нам обоим не хватало воздуха.

После похорон, когда мы снова оказались дома, дедушка Джек попросил меня вернуть костюм, и я отдала его, предварительно аккуратно сложив обратно в упаковку. Я переоделась в джинсы и футболку, как нормальный ребенок, и подумала о том, чего ему стоила эта поездка в торговый центр за траурной одеждой для меня. Я надеюсь, что он представил дело так, что костюм мне нужен для некоего торжественного случая, например окончания неполной средней школы; надеюсь также, что ему не пришлось произносить ни одного слова громко.

Позже, когда все разошлись, дедушка Джек, который к этому времени тоже сбросил пиджак и галстук и снова надел свою матерчатую кепку, повел меня за дом, где уже была готова большая металлическая мусорная урна. Он вынул мой костюм из пакета и швырнул его поверх отбросов – горы пластиковых вилок и ножей, бумажных тарелок, объедков поминальных пирогов. Дедушка Джек дал мне спички, и мы еще долго стояли здесь, вдали от чужих рук, соболезнований и прошлого. Мы вместе наблюдали за тем, как языки пламени лижут ткань, превращая ее в пепел.

* * *

Мама умирала медленно и долго. Но когда это наконец случилось, мы не почувствовали облегчения, как это, наверное, иногда бывает. Нам все равно казалось, что она ушла слишком рано. Она лечилась год, на протяжении которого пыталась скрывать приступы рвоты, просила, чтобы ее оставили в покое, в одиночку курила травку на заднем дворе, за кладовкой для инструментов. За этот год я научилась различать запах больниц, привыкла к ритму плохих новостей. В этот год я наблюдала, как слабеет и тает мой отец, словно это он умирал медленной смертью. Он, а не мама.

В последний День благодарения нашей семьи отец произнес тост за мамино здоровье, поскольку в тот момент она была дома и казалось, что наметилось улучшение. Мы чокнулись – отец даже налил мне немного вина, оказавшегося кисловатым на вкус, так что у меня заслезились глаза. Я его возненавидела. У мамы на голове был шелковый шарф, и, помню, я подумала, что без волос она стала красивее, потому что черты ее лица больше не искажались линиями прически. Так выразительны стали без бровей ее светло-карие глаза, мягкие и теплые, и молодые тоже; в них пылал бунт против разрушения тела, против новых теней на лице.

Сейчас я думаю, что, если бы нужно было создать образ мамы с помощью фрагментов воспоминаний или набора определений ее личности, я бы поставила на первый план именно это событие и ее глаза в тот день – непокорные и настороженные, в которых отражается отчаянная борьба за то, чтобы остаться с нами.

Мы с отцом съели тогда чуть ли не тонну индюшатины, потому что мама только двигала свой кусочек по тарелке. Я не знаю, сознавала ли она тогда, что умирает, возможно, она просто устроила для нас представление на День благодарения, чтобы остаться такой в памяти своих близких, ведь это был последний раз, когда мы все собрались за нашим большим дубовым столом. А если отец тоже это понимал, значит, шоу было устроено лишь ради меня, слишком юной, чтобы заметить хрупкость улыбок моих родителей. Или же достаточно молодой, чтобы подыграть им, чтобы позволить желанию верить преодолеть то, что так явственно было написано на их лицах.

Впрочем, празднование Рождества в тот год они отменили, потому что подготовку к нему всегда брала на себя мама, а она была уже слишком больна, чтобы вставать с постели. Я полагаю, папа мог бы и сам сделать необходимые покупки, установить елку, развесить шерстяные носки для подарков так же старательно, как это каждый год делала мама, но это выглядело бы насмешкой, фальсификацией Рождества, и нам, в конце концов, пришлось бы притворяться.

Когда мне объявили, что в этом году обычный праздник не состоится, – подарков минимум, а елки не будет вообще, – я хлопнула дверью своей комнаты в страшной обиде; невозможное дитя или типичный подросток, или понемногу от того и от другого. Я громко ругала их всех и ощущала прилив сил, выкрикивая слова, употребление которых в нашем доме обычно не допускалось. Я воспользовалась единственным преимуществом, которое дала мне болезнь мамы: я смогла раздвинуть свои границы.

– Почему, блин, все должно быть ради нее, блин? – вопила я стенам, своим родителям за стенами, Богу, хотя я уверена, что к тому времени уже перестала в него верить.

Отменяя празднование Рождества, они пытались сказать мне, что все кончилось, и, когда ее на Новый год снова положили в больницу, мы уже знали, что она оттуда не вернется. Никто не сел со мною рядом и не объяснил мне все; я не уверена даже, что кто-то смог бы это сделать. Я пришла к такому выводу сама, ведь мама каждый день становилась все меньше и меньше. Как Лили Томлин из «Невероятно усохшей женщины»[17], правда, смеяться здесь было не над чем.

В день ее смерти отец разбудил меня и велел одеваться. Он сказал мне только:

– Ну вот.

Была зима, поэтому я надела шерстяной свитер с высоким подвернутым воротником, который всегда щекотал подбородок и заставлял меня сильно потеть. Мы молча поехали в больницу. Отец периодически резко втягивал в себя воздух, словно собирался что-то сказать, но потом передумывал; в каждом его вдохе был страх, обычно ему совершенно не присущий. Всю дорогу я ехала, уставившись в окно, потому что была не в состоянии смотреть на лицо отца, на его небритый подбородок с запущенной щетиной, в его глаза, красные и слезящиеся, как и мои собственные.

Когда мы приехали туда, мама то ли спала, то ли находилась в коме, а может, в забытьи под действием морфия. Как было на самом деле, я так и не узнала и не собиралась это выяснять. Мы сели по обе стороны кровати. Папа держал ее правую руку, а я – левую; шершавые, холодные и неестественно тяжелые мамины пальцы казались чужими. Чтобы чем-то заняться, я поправила шарф, соскользнувший с ее лысой головы, и подвела ей брови карандашом из косметички, лежавшей на тумбочке. Мы просидели там четыре часа, не произнеся ни слова. Просто прислушиваясь к каждому вдоху. С ужасом дожидаясь следующего.

Примерно в два часа дня зашел доктор, похлопал отца по плечу, привлекая его внимание, и сказал:

– Теперь уже недолго. – Он просто кивнул мне, как взрослому человеку, достойному того, чтобы его замечали.

Она умерла ровно в пять, словно отработав сегодня свою смену. Мы поняли это, когда следующего вдоха не последовало, хотя мы и ждали его. Все еще глупо надеясь, мы оба думали: «Ну вот. Так и наступает конец». Ничего похожего на сцены в кинофильмах, когда зритель слышит громкий писк аппаратуры, который дает сигнал докторам, и они врываются в палату, чтобы начать изо всех сил давить на грудь умирающего. Драматическое крещендо.

Нет, мы поняли, что все кончено, как раз по отсутствию звука. Полная неподвижность и тишина. Если бы речь шла не обо мне и моей маме, только что переставшей дышать, сцена и правда получилась бы очень красивой, как конец симфонии, небольшой перерыв для аплодисментов. Но здесь были я и моя мама, а теперь… теперь только тишина, которую я запомнила лучше всего.

По дороге домой, до того как начались телефонные звонки с пустой болтовней, мы с отцом заехали в «Костко»[18] и набили багажник едой для тех, кто придет выразить нам свои соболезнования на этой неделе. Я взяла большое блюдо с мясной нарезкой, – такое же мама выбрала на мой день рождения в прошлом году, – думая, что оно как раз подойдет к этому случаю. Мы молча заполнили нашу тележку, не обсуждая, что именно нам необходимо. Мы купили печенье. И замороженную лазанью. Жидкость для полоскания рта. Ватные палочки в количестве, которого хватит на ближайшие лет десять.

Когда мы снова сели в машину, отец включил радио на полную мощность, и так мы проехали остаток пути. Слова популярных песен пятидесятых – «Просыпайся, маленькая Сьюзи», «Расставаться так непросто», «Любовное зелье номер девять» – плясали на кончиках наших языков, а губы двигались по привычке. К счастью, звуки песен очень громко звенели в наших ушах. Мы еще долго сидели в машине с работающим двигателем уже перед домом, потому что оба были не в состоянии выключить музыку.

ГЛАВА 11

– Мне не нужен костюм какой-то, блин, драной кошки, или, блин, драной медсестры, или, блин, красотки двадцатых годов прошлого века, и резинового я тоже ничего не желаю. – Я провожу пальцами по вельветовому блейзеру, висящему в магазине устаревших моделей в Ист-Виллидж. – Но я, блин, все-таки намерена выглядеть круто. – Джесс только улыбается моим словам. Она прощает мне подобные тирады, которые я произношу каждый год примерно в это же время.

– Я не хочу напоминать тех женщин, для которых Хэллоуин – всего лишь повод выйти на люди голой, вот и все, – продолжаю я, как будто она никогда не слышала этого раньше. – Я первый раз увижу Эндрю после той встречи в метро, когда меня всю прошибало потом из-за того, что я перебрала накануне текилы. Мне просто необходимо хорошо выглядеть. И это все-таки должен быть настоящий костюм.

– Может, доминатрикс[19]? – спрашивает она, вытаскивая на свет божий украшенное стразами бикини с вырезами в тех местах, где должны быть соски. – Это определенно привлечет его внимание.

Джесс шлепает меня по заднице длинным кожаным кнутом. Мне ужасно больно, но я не реагирую.

– Ладно-ладно, слишком банально, – говорит она.

– Пожалуйста, помоги мне, Джесс.

– Как насчет костюма Моники Левински? А лучше – Аниты Хилл[20]? – Зря я рассказала Джесс о том, что произошло в Арканзасе. Сначала она непрерывно ругалась ровно десять минут подряд, потом пыталась уговорить меня подать на фирму в суд, а теперь, похоже, Джесс решила, что это вроде как забавно. В принципе, действительно забавно, если только происходит не с вами.

– Будь серьезной. Мне нужна твоя помощь.

– Ты с ним говорила?

– С кем? С Карлом? – Я снимаю блейзер с вешалки и нюхаю его. Мне почему-то кажется, что он должен пахнуть, как дедушка Джек, мускусом и теплом. Но нет. Он пахнет пылью. Пахнет смертью.

– Да нет же, идиотка. С Эндрю.

– Нет.

– Ты ему не звонила?

– Нет.

– Честно?

– Не звонила. – Она шлепает меня опять, на этот раз еще сильнее.

– Ну хорошо, один раз звонила. – Я снова вешаю блейзер на плечики. – Но мы с ним не разговаривали. Я запаниковала и повесила трубку.

– Ну-у, Эм. Ты еще более странная, чем я думала. Тебе и вправду нужна помощь.

– Со мной все в порядке. Правда.

– Да? А зачем же ты звонила своему бывшему бойфренду? Тому самому, с которым сама решила расстаться? М-да, оно и видно, что у тебя все просто замечательно.

Остаток дня мы проводим, прочесывая свой район в поисках костюма. Хотя до Хэллоуина еще несколько дней, большинство людей вокруг выглядят так, словно они уже нарядились для этого праздника. Мы проходим мимо взрослого мужчины в подгузнике, на другом трико и роликовые коньки, но Джесс клянется, что уже видела их раньше на Первой авеню.

Джесс хочет вырядиться колдуньей, поэтому мы покупаем ей большой колпак, блестки и велюровую мантию. Теперь, собрав все необходимые детали, она стала похожа на бездомную сводню, но я уверена, что она сумеет превратить свой туалет в нечто гламурное. Мы заходим напоследок в один из магазинов на Манхэттене, где торгуют всем – от боа из перьев до цифровых фотокамер, и я вижу блестящую диадему, лежащую в витрине, заставленной стеклянными кальянами ручной работы. Я спрашиваю у продавщицы, можно ли ее купить и откуда она взялась.

– Осталась с тех времен, когда я в 1983 году была Мисс Миссисипи, – отвечает она и разглаживает на животе большую спортивную фуфайку с надписью «Я люблю Нью-Йорк». Кожа ее имеет нездоровый желтоватый оттенок, один из передних зубов отсутствует. Последние лет двадцать были для нее явно непростыми.

– Эх, черт побери, кто кого хочет обмануть? Я отдам ее вам за двадцать баксов, – говорит она, и становится ясно, что это еще одна ее капитуляция в долгой череде подобных уступок.

– Идет, – соглашаюсь я, и женщина осторожно снимает диадему с витрины, стараясь не касаться фальшивых жемчужин и бриллиантов на пересечениях ее дугообразных элементов. Она прекрасна. Она необычна. Она совершенна.

Я вручаю ей деньги, и она запаковывает диадему в папиросную бумагу, бережно оборачивая каждый острый край, снова и снова. Женщина не торопится.

– Носите на здоровье, носите на здоровье, – приговаривает она, бросая на нее последний долгий взгляд, прежде чем опустить в пакет и протянуть мне.

Вечером я наряжаюсь на Хэллоуин королевой выпускного бала. Я надеваю подвенечное платье, оставшееся после свадьбы сестры Джесс, и наслаждаюсь прикосновением прохладной тафты к моей коже. Глубокое декольте и высокий разрез на ноге подчеркивает тот факт, что я вся покрыта радужными блестками.

– Моя маленькая девочка стала совсем взрослой, – говорит Джесс, надевая мне на голову диадему и делая вид, что готова прослезиться.

– Ну как я тебе? – Я еще раз кружусь перед ней, прекрасно зная, что выгляжу чертовски хорошо, все учтено. Ткань правильно прилегает во всех нужных местах, и я чувствую себя сексуальной. Может, я и не доминатрикс, но все же сексуальна в достаточной степени. Это как-то связано с диадемой.

– Обалденно круто, – говорит Джесс. – А я?

– Еще обалденнее и еще круче, – отвечаю я, потому что это чистая правда. Джесс перешила мантию так, что теперь она легла складками, как блестящая пелерина, а под нее она надела облегающее черное платье. Колпак колдуньи легкомысленно сбит на затылок, как-то вызывающе и сумасбродно. Лицо искрится блестками, подчеркивающими ее темно-серые глаза.

– Ты нервничаешь перед встречей с Эндрю? – спрашивает она.

– Да.

Джесс берет волшебную палочку и делает пассы над моей головой, чтобы у меня все было хорошо. А я зажмуриваю глаза, надеясь, что от этого заклинание лучше сработает.

– Ну ладно. – Теперь, когда магия уже все устроила, голос ее звучит прозаично. Она берет меня под руку, и на мгновение возникает острое чувство, будто нас с ней ожидает настоящее приключение.

– Мы свободны, как платье для выпускного вечера.

Шум вечеринки мы услышали еще до того, как пересекли улицу, направляясь к квартире Кейт и Дэниела. Никакой музыки я различить не могу, в воздухе висит только гул голосов. Я ощущаю эту нервную энергию, оживленное возбуждение, которые всегда охватывают человека, входящего в комнату, где множество нарядных людей разговаривают одновременно. Я пытаюсь избавиться от волнения – «Почему я должна бояться Эндрю? Почему я должна вообще кого-то бояться?» – и вспомнить, что я люблю Хэллоуин. Самое лучшее в жизни становится в этот день социально допустимым. Отказ от своей индивидуальности. Сознательный выбор нового «я». Обилие всепоглощающей лести.

В детстве Хэллоуин был для меня большим семейным праздником; мама, папа и я обычно ходили к соседям, нарядившись героями какого-нибудь телесериала – Смерфами, Брейди, соседями по комнате из фильма «Компания трех»[21]. Папа брал на себя роль стратега: мы избегали Хоганов, чей дом был на углу, потому что они угощали только изюмом, и постоянно навещали Дэмпси, хоть те и жили кварталах в десяти от нас, так как они щедро раздавали шоколадные батончики огромных размеров. Мама у нас была по творческой части, например, превращала нас всех в одно целое, сшивая наши костюмы несколькими точно рассчитанными стежками. А мне просто нравилось идти между ними, тянуть их за собой и поглощать все их внимание. Мы делали это каждый год, пока мне не исполнилось двенадцать и я в одностороннем порядке не отменила этот обычай. Я решила, что переодевания – это только для маленьких.

Кейт и Дэниел живут в Трибеке в большом лофте[22], то есть имеют, в отличие от меня, настоящую квартиру. Они любят называть ее «индустриальной», как будто это здорово, а я не могу понять, чем хорошо то, что твой дом напоминает товарный склад. Когда мы входим, они оба устремляются к нам. Я смотрю через их плечи, стараясь разглядеть в переполненной комнате Эндрю, но не вижу его. Навскидку я насчитываю шесть доминатрикс, двух черных кошек и трех шаловливых медсестер. Эндрю нет. Я с гордостью могу сказать, что на данный момент я здесь единственная королева выпускного бала.

– О’кей, я знаю, что ты меня возненавидишь, но все-таки я должна сказать тебе это сразу… – вместо приветствия говорит Кейт.

– О нет.

– Увы, здесь Карисса, – сообщает Дэниел и уносит наши пальто. Вот так они и действуют. Команда преследователей.

– Зачем нужно было ее приглашать?

– Я и не приглашала. То есть специально не приглашала. Я сделала электронную рассылку по всей фирме. Я просто забыла, что она тоже может прийти.

За ее спиной я вижу Кариссу, которая стоит в углу с бокалом вина. На ней костюм официантки ресторанов «Хутерс», грудь ее вываливается из форменной белой майки на бретельках, а задницу едва прикрывают очень короткие оранжевые шортики. Я начинаю смеяться, но тут же прекращаю, заметив, что она разговаривает с Эндрю.

Он снова в том же образе, в который входит каждый год на Хэллоуин: приклеивает большие бакенбарды, надевает белые, усеянные стразами брюки клеш из полиэстера, найденные на чердаке родителей, и подвязывает подушку под серебристую рубашку с широким воротником. Эндрю – Король рок-н-ролла, но в поздние годы, толстый и потный. В прошлом году я спросила, почему он воплощается в такого Элвиса, а не в того ловко крутящего бедрами парня, в которого был влюблен весь мир. Я не ожидала настоящего ответа, но все же получила его:

– Он таков, как есть, Эмили. Разве это не печально, если тебя помнят только двадцатилетним, даже если ты и вправду чем-то был хорош? – После чего Эндрю скривил губы в фирменной улыбке Элвиса, столь обворожительно асимметричной, что я тут же покрыла ее поцелуями.

Сегодня он демонстрирует свои лучшие номера Кариссе. Она получает все: и кривую улыбку, и круговые движения ногой.

Когда Джесс видит то же, что и я, она ведет меня прямиком к замысловатому бару, установленному в углу.

– Текила? – спрашивает она.

– Нет. Водка. Я стараюсь не наступать на одни и те же грабли дважды. – Она наливает мне рюмку, и я опрокидываю ее быстро и гладко. Когда горючая жидкость опускается вниз, я почти не чувствую жжения в горле. Затем Джесс смешивает водку с тоником и бросает туда лайм, после чего молча протягивает мне. Я подвигаюсь, потому что какой-то мужчина, одетый, по всей видимости, в костюм гамбургера, протискивается бочком к бару и тянется за бутылкой джина.

– Похоже, что мы с вами предназначены друг другу самими небесами, – говорит он, толкая меня под ребра своей пластмассовой булочкой. Затем наливает себе выпивку.

– Не поняла?

– Вы ведь королева выпускного бала, верно? А я – Король Бургер, – говорит он, с гордостью показывая на свою голову, и, понятное дело, на нем тоже диадема, только она выглядит так, будто сделана из потускневшего золота.

– Умно, – говорю я, в действительности не зная, что бы ему сказать умного. Я не могу отвести глаз от Эндрю и Кариссы, которые теперь болтают уже в другом углу.

– Классная диадема, – говорит Джесс, показывая на голову парня.

– Это не диадема. Это корона, – возражает он, потирая золотые зубцы.

– Это диадема. Короны образуют крут. Диадемы – только половину круга. Это диадема, – утверждает Джесс. Я смотрю на нее, не понимая, зачем она пререкается с гамбургером. Он тоже смотрит на нее, но смущенно, как будто мы оказались круче, чем он ожидал.

– Ладно, какая разница, – бормочет он, берет выпивку и уходит, по пути толкая Джесс своей булочкой.

– Что это было?

– Я не собираюсь стоять и смотреть, как к тебе пристает какой-то тип в ужасной диадеме. Ты выше этого. Так или иначе, я хотела, чтобы он от нас отстал. А теперь перестань пялиться на них. Ты сбиваешь меня с толку.

– Я не пялюсь, – говорю я и перевожу взгляд на Джесс, потому что я, конечно, именно пялюсь.

– Знаешь, он не поведет ее к себе домой.

– Я знаю.

– Он, наверное, разговаривает с ней, чтобы заставить тебя ревновать.

– Я знаю.

– Тебе, наверное, нужно просто подойти и поздороваться. И сделать это круто.

– Я знаю.

– Только помни, что это ты бросила его.

– Я знаю.

– Зачем тогда тебе делать это опять?

Я смотрю на нее и делаю медленный глоток из своего стакана.

– Я не знаю.

– Ну да, – говорит она. – Я так и думала.

На то, чтобы частично смыть свою тоску алкоголем, ушло не так уж много времени. Я не перестаю в упор смотреть на Кариссу и Эндрю, который сейчас выглядит даже более общительным, чем раньше, но теперь уже не чувствую при этом стыда и почти не скрываюсь. Я рассуждаю, что Карисса сама хочет, чтобы люди на нее глазели, ведь кажется, что ее грудь вот-вот вывалится из майки. Эндрю, хоть и одет, как стареющий Элвис, тем не менее выглядит фантастически. Волосы спутаны, на голове что-то среднее между прической «помпадур» и ложным коком. Вокруг глаз у него складки, – больше «скобок», чем «запятых», – которые углубляются всякий раз, когда он улыбается. Я испытываю искушение подойти и лизнуть их, сунуть свой язык в эти мягкие канавки. Я не знаю, почему эта мысль никогда раньше не приходила мне в голову.

Во время разговора Карисса наваливается на него, они открыто флиртуют, а я думаю, как я могла его отпустить. Эндрю хотел на мне жениться. На мне, не на ней. На мне. И именно я от него и ушла. Кто так поступает? Я могла бы сказать ему «да». В конце концов, это всего только одно слово. Тогда передо мной бы открылся путь, по которому я могла бы пойти и позволить ему привести меня куда-то – хоть куда-нибудь. И сейчас в том углу стояли бы мы, а не они.

Люди говорят «да» постоянно. Это просто выбор, как и все остальное. «Я стану одним из тех, кто говорит «да», – решаю я. Как учит программа «Двенадцать шагов»[23], вы должны действовать так, будто вы человек, поступающий прямо противоположно тому, что вы делаете на самом деле. Алкоголики должны действовать так, будто они не хотят пить. Я должна действовать как человек, который говорит «да». Это кажется очень простым. Всего две буквы.

Я умышленно игнорирую мысли, похожие на высказывания Джесс: «Ты еще не готова к таким Эндрю». И мысли, похожие на мои собственные, от которых больнее всего: «Эндрю в конце концов ушел бы сам. Ты сделала то, что должна была сделать. Ты ушла первой». Но слова эти неразборчивы, как шипение фонового шума, и у меня нет сил прислушиваться к ним. Вместо этого, сквозь дымку в голове от четырех порций водки с тоником и еще нескольких рюмок помимо них, становится ясно, что я должна поговорить с Эндрю. Прямо сейчас.

Я уговариваю себя, что у меня нет причин нервничать. Этот мужчина в углу видел меня голой столько раз, что мне и не сосчитать, он занимал половину моей кровати, а моей жизни, наверное, – еще больше. И не важно, что сейчас он делает вид, что не заметил моего появления на вечеринке и предпочитает разговаривать с официанткой из «Хутерс».

Я иду через комнату, прокладывая себе дорогу сквозь разные костюмы. Нечто наэлектризованное и обтягивающее, курица, страдающая птичьим гриппом, Мона Лиза, футляр для конфет в форме Чудо-Женщины, пара игральных кубиков, еще одна драная кошка.

– Привет, – говорю я им обоим. – Можно тебя на минутку? – спрашиваю я у Эндрю и киваю в сторону коридора, ведущего к туалету. Это единственное место во всем лофте, где есть хоть какой-то намек на уединение. Все остальное помещение напоминает одну большую сцену.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю