Текст книги "Поправка за поправкой"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Ну что же, в первые месяцы проката фильм собирал очень хорошие деньги, потом приток их стал ослабевать, и в итоге он не добрал миллионов десять до той суммы, какая была на него потрачена, а потому и разговоров о том, что хорошо бы побыстрее снять продолжение, никто не заводил. Для меня было более важным то, что книга начала собирать деньги еще и большие. Летом, после премьеры фильма, мне позвонили из «Делл паблишинг» и сообщили, что за последние полгода «Поправка-22» стала самой популярной из когда-либо изданных этим издательством книг. За эти шесть недель было распродано больше миллиона экземпляров, что привело «Поправку-22» в публикуемый «Таймс» список бестселлеров в мягких обложках. Я был счастлив. А кроме того, меня забавляло, что значительная часть этого миллиона покупалась людьми, которые пробиться дальше шестой-восьмой страницы книги не смогут, однако меня это не заботило, поскольку отчисления от продаж я все равно получал. Никто же не требует от покупателя, чтобы он читал книгу: покупает, и слава Богу, – к тому же так приятно получать деньги от тех, кто обратил в миллионеров Гарольда Роббинса и Жаклин Сюзанн.
Кроме того, я переделал «Поправку-22» в пьесу, и, показанная в Ист-Хэмптоне, она получила от «Нью-Йорк таймс» восторженную рецензию, однако я, не питая любви к работе с театрами, просто продал права на любые ее постановки компании «Сэмюэль Френч». Обычно драматурги пытаются добиться помпезной, коммерчески успешной постановки пьесы, а уж потом продают права на нее; мою же может теперь ставить каждый желающий. Причина состояла в том, что мне неинтересно было трудиться над спектаклем, я вообще не люблю совместной работы: у меня терпения для нее не хватает, – я люблю работать один, а репетиции нагоняют на меня скуку, да и переписывать что-либо я не охотник, даже когда знаю, что следует переписать и как. Кроме того, я не люблю сидеть в зале, наблюдать за репетирующими актерами, слушать их споры – не гожусь я для этого, – да и сцена нисколько меня не влечет.
В любом случае между книгой, снятым по ней фильмом и поставленной по ней пьесой связь существует лишь очень поверхностная. Кое-кто в киноиндустрии понимает это, но далеко не все. Идеальным фильмом был бы, наверное, тот, в котором слова отсутствуют вообще, – кино есть среда по существу своему нелитературная. В пьесе же вся ее архитектоника с самого начала основывается на языке, на диалоге. Вот почему в сценической версии «Поправки-22» мне удалось сказать в десять раз больше того, что сказано в фильме. Персонажи появляются на сцене только тогда, когда им есть что сказать, а стоит им высказаться, как их прогоняют за кулисы. И смена места действия происходит на сцене легко и просто. Если персонаж сообщает: «Я собираюсь в Рим», – и, сделав один шаг по сцене, встречается с женщиной, одетой как проститутка, публика мигом понимает, что он уже в Риме и есть.
Но вопреки всему, что со мной произошло, вопреки преуспеянию, известности и успеху я остался таким, каким был, все это чудесным образом меня не испортило. Моей сильнее всего бросающейся в глаза особенностью по-прежнему остается скромность. Я и сейчас такой же продажный, каким был, когда спихнул свой роман «Коламбиа», и, Бог даст, останусь таким во всех моих сделках с людьми из мира кино. Вот уже несколько лет я работаю над романом. Большинство тех, кто читал части этого романа, находят его воистину восхитительным – таким же восхитительным, какой была «Поправка-22». И даже если он окажется жуткой гадостью, а так скорее всего и случится, его все равно ожидают фантастические тиражи и все они будут раскуплены.
Не знаю, снимут ли по нему фильм. В нынешние времена мир кино обратился в зону бедствия, и без финансовой помощи со стороны государства киноиндустрии на плаву не продержаться. Но даже если эту книгу экранизируют, я над сценарием работать не буду – во всяком случае, с самого начала. Я мог бы присоединиться к такой работе: что-то переписать, что-то довести до блеска, – но лишь при условии, что меня об этом попросят и что мне приплатят за нее ничуть не меньше, чем всем остальным, однако сочинять сценарий с начала и до конца не стану. Если заниматься им как следует, придется потратить слишком много времени и сил. Сидеть на совещаниях, согласовывать с продюсером и режиссером подход к той или иной сцене, а потом еще и сценарий писать, – все это требует тех же затрат энергии, что и сочинение прозы, так я уж лучше на прозу ее и потрачу. Из всего, чем я занимаюсь, только сочинительство и воспринимается мной как серьезное дело. Когда я пишу роман, все, что при этом происходит, происходит лишь между мной и бумагой. Я забываю о публике, о продажах, о правах на экранизацию и всех прочих столь же бессмысленных и унизительных вещах. И мне это нравится.
«Поправка-22» начинается [54]54«Сикстис», под ред. Линды Розен Обст (Нью-Йорк: «Рэндом хаус / Роллинг стоун пресс», 1977), с. 50, 52.
[Закрыть]
Концепция романа нахлынула на меня точно припадок, мгновенный прилив вдохновения. После двух лет преподавания в пенсильванском колледже меня вновь охватило авторское честолюбие, и я, придя к заключению, что мне следует написать роман, вернулся в Нью-Йорк. Вот только что это будет за роман и о чем, я никакого представления не имел. Но однажды ночью мне явились две первые строчки «Поправки-22» – правда, без имени главного героя, Йоссариана: «Это была любовь с первого взгляда. Стоило ему увидеть капеллана, как он безумно влюбился в него».
Голову мою полнили уже воплощенные в слова образы. Я вылез из постели и начал расхаживать по квартире, обдумывая их. На следующий день я приехал в маленькое рекламное агентство, в котором работал, написал от руки первую главу, затем потратил неделю на ее переделку и послал моему литературному агенту. Мне потребовался год, чтобы составить окончательный план книги, и еще семь лет, чтобы ее написать, однако очень во многом она осталась такой, какой я увидел ее в ту богатую вдохновением ночь.
Откуда что бралось, я не знаю. Разумеется, я занимался сознательным подбором составляющих романа, но и подсознательный элемент тоже был очень силен. Я почти сразу придумал фразу «Поправка-18», которую затем, когда выяснилось, что примерно в одно время с моей книгой выйдет «Мила, 18» Леона Юриса, пришлось заменить на «Поправка-22». Первоначально Поправка-22 требовала, чтобы каждый занимающийся цензурой писем офицер ставил на каждом прошедшем через его руки письме свою подпись. По ходу написания романа я стал намеренно придумывать внутренне противоречивые ситуации, что потребовало изрядной художественной изобретательности. Я начал расширять сферу применения Поправки-22, включая в нее все больше и больше сторон общественной системы. И в конце концов Поправка-22 обратилась в закон: «они» могут делать с нами все, что захотят, а мы помешать «им» в этом не можем. Последнее из приложений этого закона стало философским: Йоссариан уверен, что никакой Поправки-22 не существует, однако это не имеет значения, пока люди верят в ее существование.
Практически все психологические установки книги – подозрительность и недоверчивость по отношению к правительственным должностным лицам, ощущение, что ты беспомощная жертва, понимание того, что большинство государственных учреждений тебе попросту врет, – определялись опытом, приобретенным мной во время Второй мировой войны, когда я служил бомбардиром. Антивоенные и антиправительственные настроения книги порождены тем, что происходило уже после нее: войной в Корее, «холодной войной» пятидесятых. То было время общего упадка веры, и это сказалось на «Поправке-22», в которой романная форма тоже практически распадается. «Поправка-22» представляет собой коллаж – если не по структуре, то по идеологии книги.
Сам того не сознавая, я стал участником едва ли не литературного движения. Пока я писал «Поправку-22», Дж. П. Данливи писал «Человека с огоньком», Джек Керуак – «В дороге», Кен Кизи – «Пролетая над гнездом кукушки», Томас Пинчон – «В.», а Курт Воннегут – «Колыбель для кошки». Не думаю, что хотя бы один из нас лично знал хотя бы одного из них. Я-то уж точно не знал. Какие бы силы ни формировали это направление в искусстве, воздействовали они не только на меня, но на всех нас. Присутствующее в «Поправке-22» чувство беспомощности и затравленности очень сильно и у Пинчона, и в «Колыбели для кошки».
«Поправка-22» – роман скорее политический, чем психологический. Неприятие войны с Гитлером считается в этой книге само собой разумеющимся, и потому в ней рассматриваются конфликты, которые возникают между человеком и его начальниками, человеком и общественными институтами, к которым он принадлежит. По-настоящему тяжелая борьба происходит, когда он даже не знает, кто именно угрожает ему, норовит стереть его в порошок, но сознает, что намерение такое существует, существуют и его антагонист, и конфликт, исход которого непредсказуем.
«Поправка-22» привлекла внимание университетских студентов примерно в то время, когда стало очевидным моральное разложение, к которому привела война во Вьетнаме. Трактовка военных как людей продажных, смехотворных, по-идиотски упрямых оказалась применимой, причем буквальным образом, именно к этой войне. Вьетнам был счастливым совпадением – счастливым для меня, не для других. Между серединой и концом шестидесятых число переизданий «Поправки-22» выросло с двенадцати до почти тридцати.
Происходили изменения самого духа общества, возникало настроение здоровой непочтительности. Распространялось понимание того, что банальности американизма – чушь собачья. Во-первых, они не работали. Во-вторых, были лживыми. В-третьих, люди, их провозглашавшие, нисколько в них не верили. Выражение «Поправка-22» стало находить применение все более частое и все более широкое. Дошло до того, что меня начали уверять, будто я использовал в качестве названия книги уже получившее широкое распространение выражение.
Так или иначе, все в этом романе зависят от милости той среды, в которой обитают. Я перехожу в нем от ситуаций, в которых личность восстает против своего общества, к тем, в которых само общество оказывается продуктом чего-то непостижимого, чего-то либо не имеющего ни цели, ни смысла, либо имеющего их, однако находящегося вне границ разумного.
В самом начале книги происходит разговор между Дэнбаром и Йоссарианом. Они обсуждают капеллана, и Йоссариан говорит: «Какой он милый, верно? Может, им стоит отдать ему три голоса». «Каким таким „им“?» – интересуется Дэнбар. А через пару страниц Йоссариан говорит Клевинджеру: «Они стараются убить меня», – и Клевинджер спрашивает: «Да кто „они“-то?»
Всем правят «они», таинственные «они». Да кто «они»-то? Не знаю. И никто не знает. Даже сами «они».
«Я бомбардир!» [55]55«Нью-Йорк таймс мэгэзин», 7 мая 1995, с. 61.
[Закрыть]
Когда 19 октября 1942 года я добровольно поступил в военную авиацию, мне было девятнадцать лет. Нас было четверо, ребят с Кони-Айленда, одновременно отправившихся добровольцами на военную службу. Мы приехали на вокзал Грэнд-сентрал и провели там целый день, заполняя анкеты. За этим последовало долгое медицинское обследование. И в тот же день нас приняли на военную службу. Кто-то что-то сказал, ты кивнул, сделал шаг вперед – и все, ты в армии. Через десять или пятнадцать дней нам надлежало явиться на Пенсильванский вокзал. Оттуда нас повезли поездом в находившийся на Лонг-Айленде армейский лагерь «Аптон», а оттуда – в Майами-Бич, где едва ли не каждый отель занимали служащие авиационного корпуса. Там мы снова сели на поезд и не более чем за восемь, десять или двенадцать дней доехали до находившегося в Денвере огромного учебного центра «Лаури-Филд».
Денвер мне понравился. Стояла зима, но зима очень красивая, в Нью-Йорке такой не увидишь. А из Нью-Йорка я вообще выбрался впервые, если не считать единственной поездки в Нью-Джерси – в детстве. И это тоже было одной из причин владевшего мной возбуждения – как-никак приключение. А к нему добавлялось чувство, что ты делаешь нечто такое, что страна и одобрит, и оценит. В Денвере и во всех других местах, в каких мне затем довелось побывать, всегда имелся список семей, приглашавших военнослужащих на обед. Эти люди готовы были принять у себя даже выходца с Кони-Айленда. Даже еврея. Ну, насчет чернокожего они, может быть, еще и подумали бы. Ладно, и насчет еврея, может быть, тоже. Что среди прочего меня тогда удивляло, так это обходительность и общая душевность людей, живших вне Нью-Йорка. Они отличались заботливостью и оптимизмом, для ньюйоркца непривычными. Ну и дожидаться еды в тамошних закусочных приходилось целую вечность.
Под конец моего обучения мне сказали, что производится запись в курсанты авиашколы. Я прошел несколько проверок умственных способностей, меня определили в бомбардиры и отправили в соответствующую авиашколу. По окончании ее я был произведен во вторые лейтенанты, получил отпуск и приехал домой героем в летной фуражке. У меня сохранились мои фотографии той поры – выгляжу я на них шестилетним ребенком.
За океан мы летели в смехотворно маленьких «Б-25». Мы получили назначение в эскадрилью, стоявшую на западном побережье Корсики. За десять месяцев я сделал шестьдесят боевых вылетов, а моя эскадрилья потеряла два, самое большее – три, самолета.
До тридцать седьмого моего вылета я никакого страха не испытывал. До него все происходившее представлялось мне развлечением, игрой, съемками в голливудском фильме. Я был слишком глуп, чтобы бояться. Поначалу я не знал даже, что такое зенитный обстрел. Ты видишь, как в небе взбухают клубы черного дыма. Потом, во время другого вылета, слышишь разрывы снарядов. Я видел только один подбитый самолет – он шел вниз медленно и очень красиво. Поначалу он летел выше всех остальных и тянул за собой прекрасный шлейф – знаете, оранжевый? – Прелесть что такое. Помню, я наблюдал за ним как зачарованный; все происходило точно в замедленной съемке. Самолет начал описывать круги, потом я увидел, как раскрываются парашюты, а потом он по спирали пошел к земле. В нем осталось трое убитых.
В день вторжения в южную Францию я совершил два вылета. Утром мы бомбили пулеметные гнезда на берегу южной Франции, а после полудня полетели к Авиньону. И потеряли там три или четыре самолета – для одной группы бомбардировщиков это очень много. Нам предстояло одновременно бомбить три моста. Перед заходом на цель я впервые увидел, как рассыпается в воздухе самолет. В нескольких милях от меня самолет сначала загорелся, потом у него отвалилось крыло, а потом он, кувыркаясь, камнем пошел вниз. Весь экипаж погиб.
Мы вышли на цель, отбомбились, и вдруг я почувствовал, что мой самолет падает. Я услышал разрыв снаряда, и сразу за ним самолет начал падать. И меня как будто парализовало. Это был страх. Я думал: «Мы падаем. Совсем как тот самолет». Но тут наш бомбардировщик выровнялся и наступила жуткая тишина. Я взглянул вниз и увидел, что штекер моих наушников выдрало из гнезда. А воткнув его обратно, услышал по внутренней связи истошный вопль: «Помогите бомбардиру!» – и сказал: «Я бомбардир!» Нашего верхнего стрелка ранило в ногу, и мне пришлось оказывать ему первую помощь.
После этого я даже «за молоком» летать боялся.
Нашими целями почти всегда были мосты. О людях, находившихся на земле, я не думал. Полагаю, осколки наших бомб ранили лишь очень немногих военных и гражданских. Следует, однако, сказать, что если бы мы бомбили города, участь их населения меня, вероятнее всего, не заботила бы. Вот теперь заботила бы. А тогда я был невежественным мальчишкой. Героем фильма, не способным и на секунду поверить, что меня могут изувечить. Я вообще не верил по-настоящему, что кто-то получает увечья. До Авиньона я считал войну самым замечательным переживанием моей жизни. Если бы меня ранили, я так не считал бы. Если бы убили – тоже, это уж наверняка. Но для меня и, думаю, для многих вспоминающих ее людей война была чудесной штукой. Вот я и говорю вам: война была чудесной штукой.
Бомбу сбросили в августе. Я демобилизовался в июне. Помню, где я тогда находился. Мы с другом отправились на бега, а когда вышли из ипподрома, мальчишки-газетчики размахивали на улицах газетами: «Атомная бомба, атомная бомба!» Никто о ней ничего не знал, кроме одного – она большая. И я подумал: «Какая чудесная штука!»
Двадцать один год. И я понятия не имел, что такое война, пока не прочитал о войне во Вьетнаме. Эта война описана гораздо лучше любой из тех, о каких я читал, – наверное потому, что люди, о ней писавшие, побывали в боях. В настоящих боях. Я же считаю, что за десять месяцев, проведенных мной за океаном, в бою не был ни разу. Но знаете? На взгляд других людей, то, в чем я участвовал, очень похоже на бои. И чем дольше живу, тем более героическим оно становится, просто потому, что я прожил так долго, а не потому, что пережил войну.
ВОСПОМИНАНИЯ
Кони-Айленд. Конец веселья [56]56«Шоу», № 2, июль 1962, с. 50–54, 102–103.
[Закрыть]
Кони-Айленд кажется прекрасным детям и уродливым – взрослым, чем и напоминает жизнь в целом.
В большинстве своем люди, в том числе и те, кто здесь побывал, удивляются, узнав, что на Кони-Айленде живут целые семьи и растут дети. Им это место представляется огромным, окруженным забором парком аттракционов, который закрывается осенью и остается закрытым до наступления следующей весны. На самом деле парк занимает около девяти кварталов приморского жилого района, который имеет примерно четыре мили в длину и, возможно, полмили в ширину и который – по современным представлениям о пригородах – основательно застроен и плотно населен людьми, живущими здесь круглый год. Даже в 1929 году, когда я еще ходил в детский сад, на Кони-Айленде постоянно жили семьи в количествах, достаточных, чтобы до отказа забивать детьми две начальные школы, а в каждой из них было по шесть этажей, и фасады их занимали целый квартал.
Расстояние от школы до школы составляло почти милю, и у одной из них уже появились пристройки – череда стоявших по другую от нее сторону улицы домишек, отведенных под занятия младших классов. К концу тридцатых здесь построили еще и неполную среднюю школу, в которой стали учиться старшеклассники. По какой-то непонятной причине ей присвоили имя Марка Твена – возможно, потому, что Роберт Мозес[57]57
Мозес, Роберт (1888–1981) – видный деятель штата Нью-Йорк, во многом определивший его архитектурный облик.
[Закрыть] (который, по сути дела, и правил штатом Нью-Йорк едва ли не со дня своего рождения) оказался слишком застенчивым, чтобы украсить ее своим именем, а может быть, потому, что Сэмюэл Клеменс был единственным американским левым, который сумел написать нечто обладавшее неоспоримыми достоинствами.
Кони-Айленд – это, разумеется, часть Бруклина, южная его часть, глядящая на Атлантический океан. Не являясь настоящей трущобой, Кони-Айленд был и остается местом унылым и, как я теперь понимаю, убогим и мрачным. Чем старше становилась моя мать, тем большей неприязнью к нему она проникалась и тем сильнее жалела, что поселилась там, – особенно в летнее время, когда улицы его круглосуточно наполняли шумливые люди. Мы были детьми из бедных семей, однако не знали этого. Работа у каждого из наших отцов имелась, но зарабатывали они не много. Одно из преимуществ детства состоит в том, что оно таких условий жизни попросту не замечает, – не думаю, впрочем, что относительная бедность так уж угнетала и наших родителей, ведь почти все они были иммигрантами. Они много работали и редко ссорились. Они не пьянствовали, не разводились, а если и не были более осмотрительными, чем люди моего поколения, то, во всяком случае, не заводили шашней с женами и мужьями своих друзей и соседей.
В моей части Кони-Айленда каждый квартал состоял из многоквартирных домов. Все они были четырехэтажными – в трех верхних располагались квартиры, первый занимали маленькие магазины или опять-таки квартиры. Лифты во всех отсутствовали, и одно из сохранившихся у меня болезненных воспоминаний детства – это старики и старухи (в то время стариками и старухами были наши отцы и матери), с трудом поднимающиеся по крутым лестницам.
Почти по всему Кони-Айленду – и главным образом вблизи пляжа – были разбросаны затейливые скопления бунгало и дощатых домишек, именовавшихся «виллами», «дворами» и «эспланадами». Девять месяцев в году они пустовали, но каждый июнь заполнялись семьями, перебиравшимися на лето в эти тесные жилища со своим постельным бельем и детскими колясками, – казалось, что почти все они появлялись здесь в один день. Они приезжали из других частей Бруклина, из Бронкса, Манхэттена и Нью-Джерси, чтобы провести летние месяцы в тесноте и толкотне, которые людям более утонченным показались бы нестерпимыми. И, надо полагать, проводили их с приятностью, поскольку те же самые семьи с их постельным бельем и подросшими детишками арендовали те же самые «виллы», «дворы» и «эспланады» год за годом.
Году в 1927-м некие расчетливые дельцы надумали построить прямо на променаде шикарный отель «Полумесяц» и очень скоро обанкротились. Что внушило этим изворотливым спекулянтам недвижимостью мысль, будто людям, имеющим достаточно денег, чтобы поехать куда захотят, придет в голову останавливаться на Кони-Айленде, понять невозможно. Сейчас в отеле находится дом престарелых, и это хоть и страшноватый, но уместный символ самого старого и обветшавшего полуострова. Со времен последней мировой войны здесь не построили (насколько я знаю) ни одного нового жилого дома, за исключением трех финансировавшихся городскими властями, а парк аттракционов Кони-Айленда, некогда такой же современный, как и все прочие, ни одним сколько-нибудь значительным аттракционом не обзавелся, не считая парашютной вышки, доставшейся ему в наследство от Нью-Йоркской всемирной выставки 1939 года.
На Кони-Айленде имелся променад, который представлялся мне самым большим и великолепным променадом в мире. Имелся и пляж – длинный, широкий, покрытый очень мелким песком: следует побродить, спотыкаясь о камни, по побережьям Ниццы, Вильфранша и английского Брайтона и уяснить, что и они именуются пляжами, чтобы оценить пляж Кони-Айленда как географическую особенность. А еще на Кони-Айленде имелись длинные мощеные улицы – лучшие игровые площадки из когда-либо придуманных каким угодно устроителем мест отдыха.
Парковая зона Кони-Айленда – та ее часть, в которой находились аттракционы и игры, лотки с едой и ряды игровых автоматов, – представляла для нас в холодные весенние дни и в дни позднего лета, а также и в жаркие летние (если нас пропускали бесплатно в «Луна-парк» или «Стипль-чез») огромный интерес. «Луна-парк» и «Стипль-чез» были единственными настоящими парками; у всех остальных аттракционов имелось по собственному владельцу. Крытая арена «Стаух» существует и поныне, а тогда в ней проводились чемпионаты по боксу и танцевальные марафоны. Пышное и безвкусное здание «Фельтманза» еще стояло, но уже погибало от заброшенности, лишившись Бриллиантового Джима Брейди и иных знаменитых покровителей. О блестящей истории «Фельтманза» мы ничего не знали, да она нас и не интересовала. Сосиски там продавались так себе – только это и имело значение.
Мы довольно рано поняли, что вареные сосиски не так вкусны, как жаренные на гриле; что лучших, чем в ресторанчике «У Натана», хот-догов не бывает; что «Колесо чудес» лучше «Колеса обозрения», однако и то и другое предназначается для детей «правильных» или для взрослых, сопровождающих таких детей; что «Циклон» – это, вне всяких сомнений, лучшие в мире «американские горы» и что более вкусных пирожков с картошкой, чем в «У Шацкина», не найдешь нигде на свете и искать не стоит. Все это были познания полезные, поскольку они научили нас стремиться к получению достойного качества по разумной цене. Позже мы познакомились с иным принципом, который развил в нас склонность к цинизму: получить достойное качество, как правило, невозможно. Мы узнали об этом от зазывал, обещавших угадать, сколько мы весим, сколько нам лет, как нас зовут, чем мы занимаемся, откуда мы родом и в какой день родились, – угадать о нас что угодно и всего лишь за десять центов, четвертак, полдоллара или доллар; у них все было устроено так, что клиент никогда не выигрывал. Вернее сказать, клиент-то выиграть мог, а вот хозяин заведения не проигрывал никогда, поскольку приз, выдававшийся им за выигрыш, неизменно стоил меньше того, что клиент тратил, чтобы его получить. Впрочем, кто-то из нас мог, поставив пенни, выиграть в орлянку кокос, проделать в нем с помощью молотка и гвоздя дырку и выпить молоко, а потом разбить кокос на десяток кусков и щедро одарить ими друзей. Сегодня вы можете выиграть пластмассовую расческу или сделанный в Японии бумажный американский флаг.
«Луна-парк» и «Стипль-чез» соперничали. «Луна-парк» располагал «Гонками по небу» и «Раскрой парашют» – это были очень хорошие аттракционы. «Гонками по небу» назывались самые высокие на полуострове «американские горы» (Господи, какие же они были высокие!), и впервые я приблизился к ним (одетым, сколько я помню, в форму «бойскаута-волчонка») в том же состоянии духа, в каком, полагаю, встречу когда-нибудь смерть, – твердя себе, что если другим удается пройти через это испытание без особого для них вреда, удастся и мне. Оказалось, что катание на «Гонках по небу» – дело самое плевое: они хоть и были высокими, но такой скорости и такого восторга, какие ты получал на «Циклоне», «Молнии» или «Торнадо», от них ожидать не приходилось. Прокатившись несколько раз на переднем, заднем и среднем сиденьях «Гонок по небу», мы научились с закрытыми глазами предсказывать каждый их поворот и подскок (мы часто катались на «американских горках» с закрытыми глазами – это давало дополнительные впечатления). Единственным, что нравилось нам в «Гонках по небу», была возможность продемонстрировать благоговейно взиравшим на нас новичкам снисходительное презрение, с каким мы одолевали все мнимые ужасы этого аттракциона.
«Стипль-чез», он же «веселое место», отличался большей чистотой, организован был разумнее, и основная часть его находилась под крышей, не на солнце. За двадцать пять центов ты получал розовый билетик, позволявший воспользоваться двадцатью пятью аттракционами. За пятьдесят центов покупался синий – тридцать один аттракцион, причем добавочные шесть были самыми лучшими. Фокус состоял в том, чтобы каким-то образом пролезть внутрь, а затем выпросить у хорошо одетых дам и прочей покидавшей «веселое место» публики недоиспользованные билеты. Это позволяло накопить такое их количество, что можно было обойти все аттракционы, и не по одному разу, и очень быстро обнаружить, что все они, за исключением нескольких, образуют небольшие группки, внутри которых каждый из аттракционов повторяет остальные, отличаясь разве что сиденьями. «Луна-парк» нравился нам больше. Разумеется, теперь он уже закрыт. На его месте стоит жилой микрорайон самой жуткой, какую я когда-либо видел, архитектуры, так что хотя бы духу «Луна-парка» выжить все-таки удалось. «Стипль-чез» никогда не выглядел так хорошо, как сегодня.
Каждый год после Дня труда[58]58
Первый понедельник сентября.
[Закрыть], традиционно считающегося в большинстве мест отдыха концом сезона, начинается неделя парадов и шествий, носящая причудливое название «Марди Гра». Если вы ненавидите парады так же, как я, тогда кони-айлендский Марди Гра вам может понравиться, ибо он представляет собой краткую энциклопедию всего отталкивающего, ничтожного и поддельного, что относится к другим парадам. С другой стороны, цель он преследует более благородную, чем большинство прочих парадов: цель его – это скорее нажива, чем что-нибудь демагогическое. Его назначение – еще на неделю приманить на Кони-Айленд побольше людей, что позволит его бизнесменам огрести побольше денег.
Мы ходили на Марди Гра каждый вечер, хотя, по сути дела, парад всегда был тем же самым. Один мог именоваться «Ночью бойскаута», другой – «Ночью полицейского», третий – «Ночью пожарного», и на каждом из них людей, принадлежавших к соответствующей группе, присутствовало больше, чем на других, однако платформы разъезжали по улицам одни и те же, духовые оркестрики вышагивали те же, и на каждом всегда хватало дам из женского вспомогательного персонала той или иной организации – кем бы эти женщины ни были. (Я и по сей день не знаю, что такое «женский вспомогательный персонал», поскольку ни одной из его представительниц никогда не встречал.) Люди покупали у уличных продавцов с дерюжными мешками конфетти и бросали в лица других людей, совершенно им незнакомых. Мы сгребали конфетти с грязных тротуаров и использовали тем же манером по второму разу. В послеполуденные субботние часы происходило совершенно фантастическое шествие, называвшееся «Парад младенца», – представление, насколько я знаю, теперь уже отмененное благодаря усилиям всякого рода обществ защиты чего-то, слишком варварское и нелепое, чтобы его описывать.
В одну из таких ночей я видел мэра Лагуардиа, и очень этим доволен – теперь, когда знаю, каким замечательным он был человеком. В наши дни у политиков – кандидатов на какую-либо должность – установилась стандартная процедура: они приезжают на Кони-Айленд, чтобы угоститься хот-догом и прогуляться по тротуарам, улыбаясь и представляясь местным жителям. Нелегкое это бремя – навязывать свою особу удрученным бедностью людям. В годы тогдашних выборов у нас появлялись Вагнер, Джевитс и Лефковиц. Одна из самых вульгарных картинок, какие я видел в последнее время, – это газетная фотография Нельсона Рокфеллера, впившегося зубами в хотдог. Даже Генри Кэбот Лодж и тот отдал дань этому ритуалу: можно только предполагать, какое отвращение он, человек утонченный, избалованный, при этом испытывал, и надеяться, что горячая горчица заляпала рукав его костюма. Довольно и того, что такие люди состоят у нас в государственных деятелях; еще и брататься с ними мы вовсе не обязаны. Ни один из них не приезжает на Кони-Айленд потому, что это место ему нравится, а поживи они там, охоты прогуливаться по улицам улыбаясь у них поубавилось бы.
Годы нашего детства пришлись на годы Депрессии: автомобилей тогда было мало, и мы могли играть на наших чудесных улицах почти без помех. А главное, игры шли прямо за дверьми и под окнами наших домов, выглянув на улицу можно было мгновенно понять, что за ребята там собрались и какая вот-вот начнется игра. Днем мы, как правило, играли с мячом или в хоккей – на роликовых коньках; по вечерам, после ужина, улицы обращались в идеальное место для игр в салки, в прятки, в «полицейские и воры» и в «Али-Бабу».
Возможно, самое ценное, что имелось у нас, детей, в распоряжении, были другие дети, огромное количество живших по соседству других детей, причем всех возрастов, что позволяло играть в любые игры и собирать любые команды, даже футбольные. Улицы делились на отрезки пересекавшими их авеню, и на каждом отрезке каждой улицы жило столько детей всех возрастов и размеров, что их хватало для создания отдельного независимого сообщества.