Текст книги "Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою"
Автор книги: Джордже Кушнаренку
Соавторы: Ана Бландиана,Мария Холмея,Михай Син,Мирча Неделчу,Эуджен Урикару,Николае Матееску,Александру Ивасюк,Ион Сырбу,Теодор Мазилу,Сорин Преда
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
– Верю, – сказал Аркадий Рандольфо.
– Что снилось тебе прошлой ночью? – спросил адмирал.
– Я спал без сновидений, – ответил секретарь корабля. – Мне ничего не снилось.
– Я тоже не видел снов, однако, в отличие от тебя, я не видел снов по причине бессонницы.
– Не у всех ваши заботы.
– Да, это, конечно, так, – согласился Октавиан Юлия Вениамин. – Я не могу спать, ибо меня непрестанно занимают высокие мысли, касающиеся наилучшего устройства жизни в Индиях. Как ты считаешь, окажет ли мне народ полную поддержку?
– Приедем – увидим.
– Мой помощник говорит, что сам займется устройством достойной встречи, – сказал адмирал, пристально глядя в глаза Аркадию Рандольфо.
– У него собачья душа, – ответил секретарь.
– Однако он предан мне, в отличие от тебя. А вот ты всегда избегаешь встречаться со мною взглядом. Ты скрываешь от меня истину. Ты лжешь. И сегодня ночью тебе, конечно же, снился сон, но ты скрываешь это, ибо не доверяешь мне и не хочешь истолковать смысл этого сна. Тебе снился запертый в клетку попугай, я это знаю, и еще я знаю, что ты проснулся весь в поту. Тебе неспокойно спалось, не так ли?
– Других мучают кошмары – не меня.
– А не знаешь ли ты, отчего это? – шепотом спросил адмирал.
– Знал бы – сказал, – улыбнулся секретарь.
– Достаточно ли у гладиаторов пищи?
Секретарь достал свою записную книжку и зачастил:
– Ежедневно им выдается шестьдесят киломер ветчины, тридцать – говядины, столько же – брынзы, ну и, разумеется, колбаса, масло, сахар, кофе, черная икра, красное вино, ром. Никто не жалуется.
– А как обстоит дело с развлечениями?
– Никто не жалуется.
– И все же бегут, причем все чаще и чаще. Аркадий Рандольфо, ответь мне: почему? Должна же у них быть хоть какая-то причина!
– Разве дано смертным постичь чужую душу? Будь человек подобен яме, я сказал бы, что, копая все глубже, мы сможем узнать, что скрывается внутри, в глубине. Однако…
– Аркадий, оставь, пожалуйста, эти дешевые штучки. Неужели ты ни разу не слышал, почему тот или иной собрался бежать?
– Никто еще не изъявлял желания исповедоваться мне. Поверьте, они развлекаются, играют в карты, порой крупно выигрывают, строят планы на будущее и вдруг исчезают. Отдаются на волю ветра и волн. Самые крепкие дружбы распадаются на заре.
– Хорошо, ты свободен.
Секретарь повернулся и вышел, оставив дона Октавиана Юлию Вениамина у открытого иллюминатора.
Не прошло и нескольких минут после этого тягостного разговора, как адмиралу показалось, будто его ясная путеводная звезда померкла и луч ее утратил былую прямизну. На мгновение он даже забыл о цели, к которой стремился «Новый Свет». Воспоминания о покинутом городе стерлись с течением лет, краткие стоянки, во время которых он ни разу не сошел на берег, не запомнились вовсе. Его землей, его королевством стала плавучая деревянная крепость, казавшаяся ему куда более надежной, чем сложенный из речного валуна средневековый замок. Это, несомненно, глупость, причем глупость колоссальная, однако, как известно, о вкусах не спорят.
Адмирал мрачнел. Выслеживание беглецов превратилось в манию: он приковал шлюпки к палубе крепкими цепями, снабдил их для пущей верности колокольчиками. Но тщетно. Гладиаторы по-прежнему ухитрялись бежать незаметно. Постепенно судно, несущее вечную справедливость берегам далеких Индий, пришло в запустение. Грязь толстым слоем покрыла все вокруг, и даже перекатывавшиеся через палубу штормовые валы не могли с ней справиться. Корабль загнивал и вонял нещадно. Никакие угрозы первого помощника не могли уже заставить оставшихся гладиаторов построиться для торжественной речи. Впрочем, Октавиан Юлия Вениамин не придавал этому никакого значения. С вершины грот-мачты он вещал волнам: «Когда пепел поглотит все сущее и в нем потонет зло, коварство и отчаяние, земля уподобится водам, а люди – ангелам. Я установлю царство ангелов над бескрайними водами». После этих слов он до самого вечера погружался в созерцание. Он надеялся застичь хоть кого-нибудь из беглецов, но тщетно – они бежали под покровом ночной темноты или утреннего тумана. Как-то на заре адмирал велел позвать Аркадия Рандольфо. Секретарь заставил себя ждать до полудня и явился усталый, грязный и небритый. Адмирал предложил ему сыграть в карты – на бриллианты – и к полуночи проиграл тридцать четыре мешочка камней. До утра он вернул четыре из них, и было решено возобновить игру вечером. Октавиан Юлия Вениамин сильно переживал из-за утраты и рассчитывал во что бы то ни стало отыграться. Секретарь обещал непременно прийти, тем более что еще несколько пригоршней камушков пришлись бы ему весьма кстати. Выходя из рубки, он улыбался, предвкушая новый куш. Адмирал тщетно прождал его всю ночь. «Ничто и никогда не может изменить черной души гладиатора», – думал он, пытаясь заснуть на рассвете. Раздался стук в дверь: первый помощник пришел доложить о побеге секретаря.
– Я знаю это, – сказал адмирал, – однако не объяснишь ли ты мне, что заставило его бежать?
– У него ни в чем не было недостатка. Всегда и во всем везло. Это выше моего понимания.
– Хоть бы намек какой, пусть самую тоненькую ниточку, за которую можно ухватиться.
– Не оставить даже записки. Ведь даже самоубийцы оставляют письмо…
Адмирал бродил по каютам, понимая, что пользы от него не больше, чем от башмаков на ногах мертвеца. Так прожил он еще два года. Путешествие длилось уже больше десяти лет. Лучезарные Индии отдалялись все больше. По «Новому Свету» бегали одни исхудавшие крысы. Слава богу, у них не было скоропортящихся идеалов. Гладиаторы покинули свой корабль, оставив его во власти рока, тлена и смрада. Октавиан Юлия Вениамин встречался со своим помощником на верхней палубе. Вечерами они перекидывались в карты – просто так. Забот у адмирала убавилось: выслеживать больше было некого. Да и шлюпок не осталось. За игрой они мирно беседовали:
– Послушай, Джордже, старина, мы ведь, можно сказать, знакомы с тобой целую вечность. Знаем все помыслы друг друга, знаем, что кого гложет, – говорил адмирал.
– Золотые твои слова, – отвечал помощник. – Вот у меня, например, всю ночь болела печенка. Вот здесь вот. К чему бы это?
– Нельзя же так много есть, особенно жирного, сколько раз я тебя предупреждал. Вечно ты обжираешься паштетом. Надо знать меру во всем. Правда, я и сам хорош. Сколько, бишь, я вчера вечером вина-то выпил?
– Три бутылки, – припомнил помощник, морща лоб.
– Так с чего бы мне удивляться, что до сих пор голова кружится? Но ничего, человек ко всему привыкает. Да, кстати, куда это мы плывем?
– В далекие Индии, если мне не изменяет память. В Индии, Октавиан. Помнишь, «самое справедливое общество»…
– Да, и самое прекрасное. Бред какой! Нет ничего реального на свете, кроме старости и нашей с тобой дружбы.
– Правда твоя, – согласился помощник. – Знаешь, я тут думал, хорошо бы нам завести на Корабле оливковую рощу.
– О, мы посадим оливы, непременно. Будет у нас роща.
Дни шли за днями, и так же незаметно сменяли друг друга времена года. Жизнь текла размеренно, покойно. Как-то во время игры Джордже Виссарион попросил разрешения отлучиться, чтобы закрепить штурвал, который сильно почему-то разболтался. Адмирал отпустил его, а сам принялся раздавать. Поджидая партнера, он заглянул в его карты. Там оказались два туза и две четверки. А у самого Октавиана Юлии Вениамина – король, девятка и еще какая-то мелочь. Он подменил одного туза и принялся ждать. Это было самое долгое ожидание в жизни адмирала. Его помощник, друг и соперник, так и не вернулся. Почему он бежал? И как? Октавиан Юлия Вениамин решил, что лучше всю жизнь играть с самим собой в пьяницу, чем искать ответ на подобные дурацкие вопросы.
После этого – самого последнего – происшествия адмирал окончательно сосредоточился на себе, на этой крохотной вселенной, вмещавшей такую бездну честолюбия и глупости. Спустя какое-то время он наткнулся случайно на судовой журнал. И стал аккуратно вести записи, беспристрастно отмечая однообразное течение одинаковых дней. Вечером он как-то заметил, что на небе нет больше его ясно сиявшей когда-то путеводной звезды. Вооружившись подзорной трубой, он попытался отыскать звезду Губернатора, но утомился и забросил эту затею, хотя не сомневался – та звезда все еще сияет где-то. Где-нибудь рядом со звездой покинутого в незапамятные времена города. Да, а как назывался тот город?
И вдруг в одно прекрасное утро адмирал принялся чистить «Новый Свет». Он ненавидел когда-то это судно за то, что оно оторвало его от беззаботной жизни при дворе, от сытости и развлечений. К тому же его трудами и стараниями корабль должен был прославить чужого и нелюбимого человека. Но прошли годы, и он страстно полюбил этот «Новый Свет», потому что жизнь без него стала бы бессмысленной и бесплодной, как мраморное яйцо. Но в каком виде славный корабль?! О чем он думал все это время? Куда смотрел, как мог довести до такого упадка славное вместилище справедливости и всеобщего счастья? Какие дела могут быть важнее священной обязанности поддерживать сияние «Нового Света»? Октавиан Юлия Вениамин принялся драить палубу. Заново отшлифовал мачты, сменил все паруса. Очистил от ржавчины якоря и заменил гнилые канаты. Через несколько месяцев «Новый Свет» стал прекрасен, как невеста перед свадьбой. Бесценным бриллиантом сиял он на волнующейся груди океана. Адмирал держал курс к берегам Индий. Если ему посчастливится первым заметить долгожданный берег, он щедрой рукой наградит себя. Вечером Октавиан Юлия Вениамин спустился в свою отдраенную и заново отлакированную каюту, уселся за огромный письменный стол орехового дерева и записал в судовом журнале:
«Неминуема буря. Где мы находимся – неизвестно. Корабль прекрасен, как юная невеста. На кухне расплодились тараканы. По палубе мечутся орды крыс, потерявших и стыд и страх. Нет больше надежды – ни для них, ни для меня. Октавиан Юлия Вениамин».
Затем он запихнул в мешок теплую одежду, несколько консервных банок, галеты и бочонок пресной воды. Справившись с делами, лег и заснул под мерный шорох набегающей воды. Пробудившись на заре, «Новый Свет» понял, что совсем одинок. Адмирал мерно греб, удаляясь в неизвестном направлении. Корабль смирился со своей судьбой и отдался на волю волн.
ИОАН ЛЭКУСТЭ
Иоан Лэкустэ родился в 1948 году в Вырфуре. Прозаик. Окончил университет в Бухаресте. Публикации в газетах и журналах «Ватра», «Трибуна», «Лучафэрул», «Конворбирь литерарэ», «Ромыния литерарэ».
Премия за дебют журнала «Литературно-художественное приложение», 1981.
Рассказ «Сон про волка» взят из антологии «Десант 83».
СОН ПРО ВОЛКА
Волк придет поздно, около полуночи. И будет стоять в дверях зала ожидания, неподвижным голодным взглядом следя за людьми, разместившимися на скамьях.
У самой двери, под тускло горящей лампочкой в сетке из зеленой проволоки, будет спать военный, завернувшись в шинель, вытянувшись во всю длину скамьи.
«Один прыжок, и я перегрызу ему горло», – прорычит волк, пятясь назад, за пятно света справа от двери.
Чуть дальше, возле остывшей чугунной печки, бородатый липованин развяжет узелок из цветастого ситца и не спеша примется есть мелкую соленую рыбу, нанизанную на веревку. Время от времени он будет протягивать руку за бутылкой с зеленоватой жидкостью и, тяжело дыша, отпивать несколько глотков. Что-то вроде инея выступило на его светлых усах. Сердясь, или, быть может, по старой привычке, липованин будет вытирать его рукавом ватника, ругаясь сквозь зубы.
Рядом с ним, прислонившись к облупленной стене, будет спать молодая женщина, опустив голову на чемодан, стоящий на коленях.
Обняв ее, будет спать ребенок, уткнувшись лицом в коричневое пальто женщины.
«Я мог бы прыгнуть на ребенка, – проворчит волк, – и утащить его куда-нибудь к штабелям дров позади вокзала. Кто помешает мне?»
Сидящие внутри вздрогнут испуганно, и каждый еще удобнее свернется в своем уголке.
Старуха в глубине зала ожидания, которая все время посматривала в сторону женщины с ребенком, перекрестится, бормоча: «Прогони его, господи!»
Липованин услышит ее и улыбнется: «Не бойся, бабушка, внутрь он не войдет; ему, видно, холодно и голодно, но войти он не войдет, будь уверена».
Он тоже посмотрит на дверь и прибавит с грустью: «Вот только эти, вокзальные, могли бы сделать более человеческую дверь. С такими щелями все равно что на улице!»
Военный не проснется. Волчий вой не потревожит ни его, ни его сны, и лишь потом, когда рычанье голодного зверя проникнет в начало его нового сна, он застонет и резко повернется. Одна нога свесится со скамьи. Новый башмак остро запахнет мокрой кожей.
«Я мог бы ухватить его за ногу. До улицы не больше десяти шагов, и никто меня не остановит».
«Он уйдет, не бойся, – скажет липованин как бы про себя. – Таков уж волчий нрав: воет, как одинокая душа».
Кто-то лежащий на полу в самом темном углу зала ожидания затянет песню.
Липованин с любопытством посмотрит в ту сторону. Старуха тоже повернет голову в сторону лежащего на полу. «Да, брат, хорошо тебе живется, если тебе вздумалось петь, когда на улице мороз, да еще и волк у дверей».
«Что поделаешь, – скажет липованин, – пусть лучше поет, чем лязгает зубами».
Военный повернется лицом вниз. Нога у него теперь почти касается пола.
«Сколько уже спит этот парень», – пробормочет себе под нос липованин.
«Кто знает, куда он едет в такое время? Может, домой?» – ответит старуха, снова осенив себя крестом.
Волчий вой будет все дальше, дальше. Слабый, беспомощный, как повизгивание побитой и изгнанной людьми собаки.
«Верно, ушел, – скажет тот, который до сих пор пел. – Видно, понял, что есть здесь нечего».
Никто ему не ответит. Ребенок застонет во сне, и женщина, проснувшись, сонно погладит его и снова погрузится в сон.
Липованин закурит сигарету, несколько раз затянется, погасит ее и, подняв воротник стеганки, тоже уснет.
Только старуха не сможет спать. Ей нужно выйти наружу, но повизгивание волка еще слабо слышно где-то около вокзала.
Потом вдруг наступит тишина. Старуха будет вслушиваться некоторое время в тишину, потом тяжело встанет, опираясь на руки, отойдет в темный угол, поднимет подол юбки и, чуть разведя ноги, выпустит мочу, которая не давала ей покоя. Пронзительный запах распространится вокруг.
Какой-то человек будет следить за ней из своего угла и сплюнет: «Тьфу, мерзость».
Старуха тихонько вернется на свое место, сядет, скрестив руки на животе, глядя куда-то в пустоту. Одним прыжком человек очутится около нее и зажмет ей ладонью рот. «Ничего… не бойся… я… ничего».
«Отпусти ее, скотина», – угрожающе пробормочет во сне липованин, и человек испуганно вскочит и станет пробираться на свое место, а старуха тихонько заплачет.
Волчий вой еще долго будет доноситься снаружи, тоскливый, беспомощный, смешиваясь с приглушенным скрежетом льда на Дунае.
Когда я проснусь на рассвете, в зале ожидания все еще будут спать. Ноги у меня затекут, обмороженный палец будет гореть еще сильнее, и мне придет в голову, что неплохо было бы размяться.
Разбуженный топотом моих башмаков, липованин откроет глаза, посмотрит на меня и закурит сигарету. Я подойду к нему и попрошу прикурить.
– Не знаешь, который теперь час? – спросит он у меня.
– Почти шесть, – отвечу я, жадно затягиваясь чуть отсыревшей сигаретой.
– Далеко едешь?
– В сторону Л.
– Отпуск?
– Отпуск.
– В такую погоду хуже нет ехать.
– Так вышло.
Он долго еще будет разглядывать меня чуть заспанными глазами.
– Знаешь, сегодня ночью здесь был волк.
Я ничего не отвечу. Это известие совсем не тронет меня.
– Он, видно, был голодный, всю ночь выл около вокзала.
Я подойду к печке, чтобы отогреть онемевшие пальцы. Она окажется холодной.
– А эти там… – снова заговорит липованин, указывая на старуху, спящую на скамье в глубине зала ожидания, и мужчины в грязном тулупе, растянувшегося чуть подальше на полу.
– Этот возвращается из тюрьмы. Она недалеко от нашей деревни… два с половиной года отсидел.
Меня не тронут слова липованина. И он это почувствует, но уж очень ему будет хотеться поговорить.
– Выпей глоток. Это хорошо утром, натощак.
Он протянет мне бутылку с зеленоватой жидкостью, и я хлебну из нее. Проглочу, и меня словно что-то прожжет.
– Что это за чертовщина?
– Спирт. Очищенный спирт. Хорошая вещь, согревает.
Необычное тепло разольется по моему телу. У меня заболит голова. И мне захочется выйти на улицу, на воздух.
– Постой, не выходи, посмотрим, может быть, эта проклятая животина все еще здесь.
Он встанет, подойдет ко мне и остановится против двери.
– Они ни за что не уйдут, если голодны. Будут стоять и ждать, пока с ума не спятят от голодухи.
Он откроет дверь и выйдет наружу. Я неохотно последую за ним.
– Так и есть, видишь, он там.
Вытянув руку, он укажет вправо от нас, в конец платформы.
Мне покажется, что волк спит с открытыми глазами, холодно и насмешливо поблескивающими в молочном тумане.
– Он, видно, спит, – скажет липованин. – А может, помер, кто его знает.
Он подденет сапогом камень, потом нагнется и поднимет. Бросит его в ту сторону. Камень попадет волку в живот. Послышится сухой звук, похожий на приглушенный вскрик.
– Видать, помер. От голода. Или холода.
И, охваченный внезапной радостью, направится к волку.
– Подойди посмотри. Помер!
Я тоже подойду, привлеченный, главным образом, неподвижным, безжизненным взглядом. Лужица слюны застыла около оскаленной пасти зверя.
– Он, видно, был старый, очень старый.
В дверях зала ожидания появится еще один человек – тот, что вышел из тюрьмы.
– Умер? – спросит он и, сплюнув несколько раз, подойдет к нам.
– Умер… недавно, может, сейчас на заре, он еще теплый, – скажет липованин, проводя рукой по впалому брюху волка.
– И… что мы теперь с ним будем делать? – спрошу я, чтобы что-нибудь сказать.
– Что делать? Бросим его ко всем чертям в Дунай, – ответит липованин. – Пусть вода унесет его куда-нибудь.
Он нагнется. Ухватив волка за ногу, поволочет к воде. Бывший заключенный возьмет зверя за другую ногу. Они подтащат его к реке.
– Подожди бросать, – скажет липованин.
Нагнется снова и вырвет клок шерсти из волчьей шкуры. Вынет платок и, завернув в него шерсть, спрячет обратно в карман.
– Волчья шерсть – к добру. Старики говорят, что она хороша для ворожбы. Если человек одинок, его заговаривают волчьей шерстью, и одиночество проходит. Так говорят старики, – чуть смущенно улыбнется липованин. – А ты не возьмешь? – повернется он к бывшему заключенному.
– А что я буду с ней делать? Итак…
– Возьми, не будь… ты даже не представляешь, как она может тебе когда-нибудь пригодиться.
Бывший заключенный тоже нагнется, вырвет клочок шерсти и завернет в обрывок газеты.
– Ладно уж, коли так полагается.
– А ты не возьмешь, солдат? – спросит меня липованин. – Мертвого волка не каждый день встретишь.
Я недоверчиво улыбнусь: «Чего ради?»
– Возьми, парень, таков обычай и… что тебе сделается… так… на память…
Я неохотно наклонюсь. Захватив пальцами несколько волосков серой шерсти, резко дерну.
И мне померещится, будто на меня враждебно, со злобной усмешкой глядят неподвижные, с металлическим блеском глаза.
Я ударю ботинком по волчьей морде.
– Ну его к черту. Уже светает.
Двое мужчин снова ухватят волка за лапы. Швырнут его на льдину. А потом каждый из нас закурит сигарету, и мы некоторое время будем смотреть, как уплывает льдина с телом мертвого зверя, – все дальше вниз по Дунаю, – пока не останется только серая точка на белизне льда, исчезающего в тумане.
Я вырву листок из блокнота, засунутого в карман шинели, заверну в него волоски шерсти, которые все держу в руке, и пойду в зал ожидания.
Старуха к этому времени уже проснется, и, когда трое мужчин войдут внутрь, она с испугом посмотрит на человека, который среди ночи набросился на нее.
Молодая женщина, низко наклонив голову, будет рыться в своем чемодане, и прядь волос выбьется из-под платка ей на лоб. Время от времени быстрым движением она будет поправлять волосы, пряча их под платок, и будет продолжать шарить в потертом на углах чемодане из красноватого картона.
Липованин подойдет к скамейке и достанет свой узелок. Развязав его, примется лениво жевать вяленую рыбу.
Бывший заключенный вернется на свое место в углу зала ожидания и усядется, как прежде, на полу. И только тогда посмотрит в сторону старухи и шепнет ей: «Не сердись… Знаешь… я…» Старуха в замешательстве улыбнется и, не зная, что сказать, направится к двери.
«Правда, не сердись», – крикнет человек, а старуха, смущенно пробормотав: «Стыдно, грешно, бог…» – вдруг расплачется.
Светает. Где-то позади вокзала слышится шум машин, и я думаю о том, что пора уходить, через час будет автобус на Л., может быть много народу, надо заранее купить билет, может…
Я надеваю ранец, еще раз оглядываю зал ожидания и, увидев липованина, который с любопытством разглядывает меня, прикладываю руку к козырьку, делаю в знак прощания неопределенный жест и говорю: «Я иду на автовокзал, может быть, сумею сесть в автобус на Л. Всего доброго».
Женщина с ребенком, кажется, тогда только и заметит военного. Посмотрит на него. Взгляды их, встретившись, будут внимательно изучать друг друга.
Я выхожу, хлопнув выщербленной дверью. На платформе плачет старуха, прислонившись к стене вокзала, вытирая слезы красным измятым платком. Мне хочется сказать ей что-нибудь, хоть одно доброе слово, но вместо этого я бормочу, проходя мимо нее: «До свидания, матушка» – и иду дальше.
Старуха перестанет плакать, посмотрит вслед военному и, даже после того как он скроется за вокзалом, будет прислушиваться к шарканью башмаков по мостовой, припорошенной снегом, а потом, все еще в нерешительности, словно удивляясь всему, что с ней произошло и произойдет, направится к берегу, секунду будет смотреть на сверкающий в утреннем свете лед, перекрестится, и, ступая по льдинам, дойдет до того места, где вода смешивается с кусками льда, еще раз перекрестится и, зажмурив глаза, шагнет в воду.
Я стал кричать: «Помогите, тонет старуха!» Они в недоумении уставились на меня, будто не понимая, о чем идет речь.
«Тонет, я видел, как она шла по льду, а потом бросилась в воду. Тонет, вы что, оглохли?!»
А эти двое, липованин и человек, вышедший из тюрьмы, смотрели на меня и словно все еще не понимали, что я говорю.
«Тонет, вы что, оглохли? Старуха, она была вон там». И я указал туда, где всю ночь сидела молчаливая старушка.
Только тогда эти люди, кажется, поняли, о чем идет речь. Они вскочили и выбежали наружу.
Липованин посмотрел враждебно на бывшего заключенного и выругался или, может быть, только сказал ему: «Вот что ты, собака, наделал!» – точно не помню, потому что я все еще кричал им, чтобы они поторапливались, ведь тонет старуха.
Потом, когда они уже были на берегу, он сказал тому, другому, чтобы тот шел обратно, может быть, уже появились вокзальные служащие, так пусть приготовят что-нибудь теплое, а сам снял ватник и побежал по льду до полыньи с кусками льда, а потом бросился в воду.
А другой человек бежал к вокзалу: «Помогите, люди добрые, женщина утонула!»
Тем временем липованин вытащил старуху, вытолкнул ее на льдину, вылез сам, поднял ее и понес в кабинет начальника вокзала, который недавно пришел, и поэтому огонь в печи еще только разгорался.
Я взял бутылку, которую липованин оставил на скамейке, и дал выпить старухе, ее начало рвать, потом она выпила снова, и пила, и пила, а липованин приговаривал: «Бабушка жива останется, коли спирту моего выпила…»
Ребенок заплакал, и я вернулась к нему в зал ожидания, так вот, на скамейке, где раньше сидел ты, теперь сидит человек, который недавно вышел из тюрьмы, и плакал и говорил, что лучше бы пришел сегодня ночью волк и съел его, потому что он подлец и ненавидит себя, и лучше бы его съел волк, тогда на свете было бы одним подлецом меньше, уж лучше бы его съел волк, тогда бы он не совершил то, что совершил, а теперь ему снова в тюрьму.
Потом пришла машина и увезла липованина и старуху, а этот человек все плакал, умоляя, чтобы взяли и его, он, мол, будет сидеть у изголовья старухи, ухаживать за ней, пока она не поправится, что все равно он никуда в другое место не поедет и что иначе он бросится в Дунай, потому что он подлец. Они взяли его с собой, и он уехал, потом пришел милиционер, и я рассказала, что и как видела, и пошла к автобусу, и тут-то я и встретила тебя, ты стоял у двери и курил и так печально смотрел прямо перед собой, что, сама не знаю почему, я подошла к тебе и взяла твою руку в свою, рука была холодная, и я спросила, почему ты такой печальный, верно, никто не ждет тебя там, куда ты едешь…
Она спит. Глаза у нее полуоткрыты, и, если бы я не слышал спокойное дыхание, я бы подумал, что она притворяется.
Я тихо, очень тихо вылезаю из постели и подхожу к окну. Слегка отдергиваю занавеску и выглядываю на улицу. Ветер стих, пошел снег, падая большими пушистыми хлопьями, как сегодня утром. Начинает смеркаться. Я сажусь у стола на стул.
Я смотрю, как спит женщина, и пытаюсь восстановить цепь событий, которые произошли после того, как я уехал из своей части. Мне не удается вспомнить ничего, кроме того мгновения утром, когда она подошла ко мне там, у автовокзала, и взяла мою руку испуганным, умоляющим жестом. Что происходило в ее душе? Что привело ее сюда? Ребенок с огромными, молящими глазами пристально глядел на меня, ожидая любого движения, любой выходки с моей стороны.
Автобус в Л. не мог сдвинуться с места. Вьюгой замело шоссе.
Я спросил ее, что мы будем делать, потом решил, что прежде всего надо поесть. Мы пошли в буфет, где-то около вокзальной площади, и там, разморившись от тепла, я стал рассказывать ей о себе. Я боялся, что она ничего не поймет из моего сбивчивого рассказа о солдате, находящемся в отпуске.
Она молчала, может быть, не верила мне, а может, и не слушала, и только когда я остановился, ожидая, что она что-нибудь скажет, она снова взяла мою руку и, тихонько поглаживая, прошептала: «Брось, не думай об этом, три дня – иногда больше, чем целая жизнь».
Ей хотелось плакать, и я спросил, почему она плачет, а она сказала, что у нее просто болят глаза оттого, что здесь жарко, и от радости и потому, что так все получилось.
Потом мы вышли на улицу и опять прошли через автовокзал. Пошел снег. Ребенок попросил: «Я хочу идти по снегу!» – и мы втроем пошли под снегом, который все падал и падал.
Было воскресенье, на улицах попадались редкие прохожие, город казался покинутым. Ребенок бежал впереди нас, она молчала, только улыбалась иногда, а я вел под руку эту молодую и почти красивую женщину. «Каким чудесным может быть снегопад даже в пустом, незнакомом городе!»
Потом она сказала:
– Надо подумать о вечере: нам нужна комната, чтобы отдохнуть. Или ты хочешь снова спать на вокзале и…
Я прижал ее к груди, целуя, бормоча: «Да, нам нужна комната, только… только…»
Тогда, почти плача, высвобождаясь из объятий:
– Ты, может быть, думаешь, что я… из этих, ну, которые бегают за военными?
Я снова сжал ее в объятиях:
– Конечно, мы должны где-нибудь ночевать, в каком-нибудь доме, только…
– Только?
– Где мы найдем комнату в этом пустом городе? Ты не видишь…
Она высвободилась и, протягивая руку, указала на какие-то ворота:
– Давай попробуем здесь.
Я постучал. Никто не ответил. Я вошел во двор, подошел к двери и постучал несколько раз. Никакого ответа. Она сделала мне знак постучать в окно направо. Через несколько секунд дверь отворилась, и какой-то старик вышел из нее.
– Муж и жена? – спросил он, и я не знал, что ответить.
– Муж и жена, да, да, – ответила она вместо меня, и старик пригласил нас в дом.
Чай, несколько слов, которыми мы обменялись со стариком, причем он больше кивал головой, чем говорил, – и мы вошли в комнату. Ребенок заснул. Погладив его, старик сказал, чтобы мы его не будили, оставили спать у него в кухне.
Она села на постель, и он наклонился и поцеловал ее. Потом сел на стул возле двери, не отрывая взгляда от лица женщины.
Она спрашивает, почему он так внимательно на нее смотрит.
Он говорит, что только сейчас заметил, какая она красавица.
Она смеется и говорит, что не надо ее обманывать, она прекрасно знает, что уродлива. Но он, все так же внимательно глядя на нее, говорит, что она даже не представляет, какая она красивая, и он так рад, что они здесь, в этой комнате, и ему не хочется отсюда уходить, а хочется остаться на всю жизнь вдвоем с ней в такой комнате.
Она отвечает, что тоже хотела бы этого, что она полюбила его с первого взгляда, и он спрашивает, почему она полюбила его, и она отвечает, что не знает почему, может быть, потому, что почувствовала, как одиноко ему в этой военной одежде, или, может быть, потому, что у него такие красивые глаза, необыкновенно лучистые, такие глаза она видела только один раз на иконе, у своей бабушки.
Он смеется и говорит, что не верит в иконы и что не так уж он одинок, потому что у него есть лекарство от одиночества, которое исцеляет и утешает и прогоняет одиночество.
Она просит показать это лекарство, а он опять смеется и говорит ей: ты не одна, у тебя ребенок и тебе не нужно другого лекарства; и тогда она начинает плакать, пытается сдержаться и не может, а он подходит к ней и гладит, и просит перестать плакать, потому что не из-за чего, и она ему отвечает: «Я плачу, потому что мне есть отчего плакать; если бы от одиночества было лекарство, как от болезни, я отдала бы десять лет жизни за такое лекарство». И он говорит, что не просит ничего взамен того лекарства, которое у него есть, только пусть поцелует его, если хочет. И тогда она встает, целует его, потом и он целует ее, и она задевает за ножку стола и ударяется об угол, но, вероятно, не чувствует боли, потому что ничего не говорит, только целует его и плачет, целует, и ей хочется перестать плакать, но она не может, потом он подводит ее к постели, и она плачет: «Нет, еще нет! Не теперь, не теперь!» – но он ее целует, а она все плачет, и тогда он сердито встает и кричит: «Какого черта ты все ревешь?!»
Он пытается стоя закурить сигарету и, видя, что не может, снова садится на край постели и начинает ласкать ее и спрашивать: почему ты плачешь не переставая, ведь с тех пор как ты вошла в комнату, ты не переставая плачешь, о чем ты горюешь, ведь нет ничего дурного в том, что происходит между мужчиной и женщиной, когда они остаются вдвоем, и ничего постыдного; а она отвечает, что ни о чем не горюет, а плачет потому, что не может сдержаться, – но ты не сердись, это у меня пройдет, и все будет хорошо… – так пусть даст ей поплакать, пока у нее не пройдет.