Текст книги "Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою"
Автор книги: Джордже Кушнаренку
Соавторы: Ана Бландиана,Мария Холмея,Михай Син,Мирча Неделчу,Эуджен Урикару,Николае Матееску,Александру Ивасюк,Ион Сырбу,Теодор Мазилу,Сорин Преда
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
…И вдруг мне вспомнилось, как я ехал поступать в университет. Мама разбудила меня среди ночи – было начало четвертого, – я встал, оделся; по дороге на вокзал отец давал мне советы и все время глядел куда-то вдаль, мимо моего правого плеча. «Это время тебе запомнится, но не жди, что настанет какой-то особенный миг, после которого и начнется для тебя жизнь, так не бывает, учти только, что впредь все будет зависеть от тебя самого, я мало что смогу для тебя сделать. Ты теперь вылетел из гнезда, в этом все и дело…» Вспомнил еще, как плакала мама, дорогу до С. в сонном поезде; я вышел и, пока ждал скорого, больше часа бродил по перрону, по залу ожидания, среди пассажиров, спящих на скамейках, на дощатом полу, подложив под голову котомки или чемоданы; вспомнил и несколько со вкусом выкуренных сигарет – я ведь казался себе взрослым на удивление, необычайно взрослым, – а потом ватаги ребят и девушек, отдохнувших, веселых, тоже абитуриентов, вроде меня. Наконец прибыл скорый, свободного места в вагоне не нашлось, и я простоял всю дорогу в коридоре и накурился до тошноты.
…Мышцы у меня разогрелись, кожа покраснела, и на ней выступили капельки пота; видеть этого я не мог, я это чувствовал. Пробежав восемьдесят метров, несколько человек, запыхавшись, сбавили темп. «Молодец, мне нравится твой широкий шаг, отличное время, жми дальше!» – прокричал Динеску, когда я пробегал мимо него. Я был третьим, на несколько метров отставал от лидеров. «Жми! Черта с два, жми, жми, а зачем жать?» – пробурчал я в ярости, сам не зная почему. Тем не менее я начал «жать» по-настоящему, перегнал двоих первых, а последний круг прошел, будто бежал 400 метров, стиснув зубы, чувствуя, что голова у меня раскалывается, что сейчас я упаду в обморок, мне казалось, что внутри меня кто-то вопит от боли, низко, басовито, без единого слова. Я ускорял и ускорял бег, хотя в этом не было никакой надобности, и давно уже оторвался от всех; мне казалось, что я сошел с ума. «Уймись, – думал я, – что это на тебя нашло, ты что, хочешь сдохнуть на этой разнесчастной дорожке?» Тем не менее таким же темпом я бежал до финиша. Я долго еще дышал как рыба на суше, не в силах произнести ни слова; кое-кто смотрел на меня как на чудо, другие – не скрывая ненависти; я слышал, как Динеску назвал мое время и добавил, что это пахнет рекордом. «Ты теперь понял, парень, я сделаю из тебя чемпиона. У тебя великолепные данные и хватит ума, чтобы отчаянно бороться со временем, ты меня понял?» Я кивал, мол, да, да, понял. Но на самом деле я ничего не понимал и ничуть не радовался тому, что сразу попал чуть ли не в рекордсмены.
«…Расслабились и не спеша два круга вокруг стадиона!» Никогда я еще не бегал с таким отвращением. Честно говоря, мне было физически плохо, я слишком перенапрягся на соревнованиях. Мне надо было бы понять, что радоваться мне мешает плохое самочувствие. Что это еще не победа, это всего лишь дебют…
Я вернулся в общежитие, выстоял очередь в столовой за ужином (на сей раз очередь была длиннее обычного); я едва держался на ногах от усталости, казалось, вот-вот свалюсь. От запаха еды меня тошнило, но когда я наконец получил поднос с мамалыгой и свиными потрохами, я почувствовал такой зверский голод, что, поужинав, был не прочь пойти куда-нибудь и поужинать еще разок. Но денег у меня не было, и я отправился в общежитие и повалился на кровать, отвернувшись лицом к стене; мне не хотелось, чтобы меня видел кто-нибудь из тридцати с лишним ребят (мы жили в огромном зале, самом просторном помещении общежития), и молча плакал с открытыми глазами, чувствуя соленый вкус на губах. Мне тогда, наверно, было нужно, чтобы кто-то меня ободрил, поддержал, может, мне нужна была любящая женщина, которая обо мне бы заботилась. Но заботиться должен был я и выслушивать жалобы должен был я – я был мужчиной и должен был вести себя по-мужски, иначе говоря, как каменная скала. Я не спал всю ночь, глядя в потолок среди общего храпа. Свою бессонницу я рассматривал как первую настоящую неудачу. Чего я только не передумал за эту ночь! И решил: все, со спортом покончено, и перестал ходить на тренировки.
* * *
Когда я снова оказался вместе со своими однокурсниками на однообразных, скучных, но обязательных уроках физкультуры, у меня спросили, почему я бросил легкую атлетику. «У меня плоскостопие», – с ходу ответил я. Ребята засмеялись… Потом я внимательно рассмотрел свою стопу: плоскостопия у меня, разумеется, не было…
Динеску я никогда больше не видел. Впрочем, может, и видел, но узнать не узнал.
ХАНИБАЛ СТЭНЧУЛЕСКУ
Ханибал Стэнчулеску родился в 1955 году в Посешть. Прозаик, журналист. Окончил университет в Бухаресте. Сотрудничает в газетах «Лучафэрул», «Ватра», «Трибуна», «Равнодействие».
Рассказ «Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою» взят из антологии «Десант 83».
РЫЦАРЬ ФУРТУНЭ И ОРУЖЕНОСЕЦ ДОДИЦОЮ
– Джорджике, влево! – кричит высокий, худощавый и, пожалуй, чересчур длинноносый агротехник, держа вожжи с ловкостью Ахиллеса, правящего квадригой.
Джорджике, весом в сто с лишним килограммов, быстро пересаживается на левую сторону, чтобы уравновесить опасно накренившиеся желтые дрожки, готовые перевернуться на каждом повороте. Норовистые кони, белый и черный, пыша огнем, бегут с такой скоростью, что кажется – насколько удается разглядеть что-либо в облаке пыли, – будто спицы колес крутятся в обратную сторону.
– Джорджике, вправо!
Джорджике бросается вправо и, перегнувшись через бортик, повисает над землей, как на гонках мотоциклов с коляской. Между двумя командами Джорджике Додицою, красный, потный и пыльный, едва успевает обтереть лицо платком, величиной с полотенце, и в который раз проклясть про себя тот день, когда он показал Фуртунэ брошенные под навесом ветхие дрожки с облупившейся краской и без рессор. Однако этот короткий экскурс в прошлое, когда он раз и навсегда решил для себя, что «агротехник – отличный парень», прерывается повелительным окриком с узкого облучка дрожек, где руки, держащие вожжи, правят жизнью и смертью.
– Джорджике, влево!
И Джорджике живо вскакивает и свешивается с левой стороны.
Повозка ураганом проносится мимо милицейского поста, и старшина Негоицэ отмечает про себя: «Товарищ агротехник Фуртунэ едет в район вместе с Додицою. Вот черт, ни разу не перевернулся». Потом он отворачивается и возвращается к привычным служебным обязанностям.
* * *
Выпускник Сельскохозяйственного института им. Иона Ионеску де ла Брад, Константин Фуртунэ начал свою трудовую биографию на государственной животноводческой ферме, где пожилой агротехник с большим опытом приобщил его к тайнам практической деятельности, объяснив, что основным моментом в производстве продуктов является их строгое планирование. После чего он вручил Фуртунэ толстую тетрадь и велел разлиновать ее на графы цветными карандашами. Страниц через пятьдесят – а в тетради их было двести – Фуртунэ спросил, не мог бы он делать что-либо более полезное. «Еще чего! – возмутился пожилой агротехник. – Перестань, у тебя это пройдет. Сиди тихо, получай зарплату и не лезь куда не просят!»
…Фуртунэ уволился, скоропалительно женился и спустя немного времени приехал в Рогожень, плодородный край с бесконечными полями пшеницы. Бригадир Додицою встретил его широкой улыбкой (пожалуй, единственный из всех), определил на квартиру к хозяйке, а через неделю обратился к нему:
– Товарищ агротехник!
– Что?
– Ляна.
– Какая Ляна?
– Ляна – хозяйки вашей дочка.
– Что с ней?
– Так ведь лакомый кусочек!..
Джорджике, следя за реакцией Фуртунэ, оценивающе присвистнул.
– Не понимаю.
– Да будет вам притворяться!
– Джорджике!
– А что? Человек вы молодой, ну что за беда…
– И не стыдно тебе? Я женат.
– А то я не знаю? Потому и говорю.
– Ты что, с ума сошел? Оставь меня в покое. Лучше пойди запряги лошадей.
– Мужчина-то, он ведь совсем другое дело, не то что женщина, – философски рассуждает бригадир, направляясь к двери.
Фуртунэ расхохотался:
– Вот тебе и деревня… Только этого мне и не хватало… Лакомый кусочек, ну надо же!..
С утра до вечера носится по делам Фуртунэ: с поля на ферму, с фермы в правление и опять в поле, где зачастую и обедает вместе с трактористами. В деревне, а особенно среди руководства кооперативом, стали поговаривать, что «этот» уж слишком сует повсюду свой длинный нос. Как-то Фуртунэ заметил деревенскую отару овец, которая паслась себе преспокойно в кооперативной люцерне, а два чабана старательно делали вид, будто пытаются ее оттуда выгнать. Фуртунэ мигом распорядился запереть всю отару во дворе правления. Утром на следующий день хозяева овец слушали, бранясь потихоньку, как агротехник, расхаживая перед ними в скрипящих коричневых сапогах, объявил, что если он еще раз поймает деревенский скот в сельскохозяйственных культурах, то оштрафует их всех. Не удивительно, что его не раз поджидали ночью на углу улицы, но он ходил лишь в сопровождении двух-трех бригадиров, таких же здоровяков, как и Додицою. Помирились они лишь осенью, когда собрали необычайно высокий урожай. Получив трудодни зерном и деньгами, крестьяне собрались в доме Фуртунэ на пирушку с красным вином, тушеным цыпленком и музыкой. Цыгане-музыканты запиликали на скрипках и запели частушки по случаю:
Слышишь голос коростеля.
В кооперативе перец делят.
Ляна вовсю суетилась вокруг агротехника, хотя справа от него сидела его жена, приехавшая всего на несколько дней, а слева Джорджике Додицою, краснощекий, потный и веселый. Фуртунэ уже выпил достаточно и шутил со всеми, хотя он никак не мог забыть, насколько странным показалось его жене – женщине современной и эмансипированной, – что Ляна приходит каждый вечер, чтобы стянуть с него сапоги. «Мда!» – отмечал он про себя, поднимая бокал и чокаясь со всеми без разбора. Музыканты горланили частушки ему прямо в уши:
Слышишь, милка, кричит аист,
Что делить капусту стали.
За праздничным столом захмелевшие председатель и бухгалтер, казалось, забыли все ссоры и столкновения с Фуртунэ.
А через два месяца, после столь торжественного подведения итогов, всему руководству кооперативом пришлось надолго уехать, поскольку они должны были дать некоторые объяснения, необходимость в которых возникла после того, как в кооператив неожиданно нагрянула группа экономического контроля, чье появление не без основания связывали с Фуртунэ, который постоянно встревал во все дела. Вот так и вышло, что агротехник остался в кооперативе один, только с бригадирами.
– Додицою, – объявил он торжественно, – после обеда у нас будет общее собрание.
– Товарищи, – начал Фуртунэ, когда все собрались, – как вы хорошо знаете, в настоящее время наш кооператив не имеет председателя. Все бывшее руководство путало доход кооператива с собственным карманом. Они будут наказаны – это несомненно. Однако мы должны работать дальше. А для этого – как и полагается – нам необходим новый председатель. Кого вы предлагаете?
– Я предлагаю товарища агротехника! – поднялся, широко улыбаясь, Джорджике Додицою. – Не так ли?
– Так, так. Агротехника! – поддержали остальные.
– Кто за?
– Единогласно, товарищи…
На следующий день в обеденное время раздался телефонный звонок.
– Алло! Алло!
– Да.
– Кто у телефона? – спросил на другом конце провода раздраженный голос.
– Агротехник Фуртунэ.
– Ах, Фуртунэ! Ну сейчас ты у меня увидишь бурю. Ты знаешь, с кем говоришь?
– Нет, не имею удовольствия…
– С первым секретарем Потопинэ из района.
– Я вас слушаю.
– Слушаю?! Ну и наглец! В конце концов, что ты себе позволяешь? А ты свою кандидатуру на пост председателя с нами согласовал? Или думаешь, что кооператив – это твое поместье? Где партийная дисциплина?
– Меня люди избрали…
– Никаких оправданий!
– Но если народ…
– А по какому праву ты собираешь общее собрание? Разве мы не должны об этом знать? Послушай-ка меня, товарищ, – повысил тон товарищ «первый», – ты все же думаешь, это твое собственное имение. Проводишь буржуазные жульнические выборы?
– Да, – коротко сказал Фуртунэ и бросил трубку.
«Он сумасшедший», – испугался Джорджике Додицою, который подпрыгивал на стуле всякий раз, когда Фуртунэ огрызался. «Ей-богу, сумасшедший», – думал на другом конце провода разгневанный Потопинэ. Однако, успокоившись, он незаметно для себя пришел к странной мысли: «Что ни говори, чем совсем не иметь председателя в Рогожень, пусть уж лучше будет председателем тот, который сам себя выдвинул на эту должность… Хотя бы на время, а там посмотрим… Вот черт!»
Летят дрожки желтее песков Сахары, запряженные двумя норовистыми конями: белым и черным, как День и ночь, которые бегут закусив удила. Высокий и стройный агротехник Фуртунэ крепко держит вожжи и на каждом повороте кричит:
– Джорджике! Вправо! Джорджике! Влево!
Прислушиваясь к приближающемуся стуку колес и через несколько секунд задумчиво смотря вслед быстро удаляющемуся облаку пыли, старшина Негоицэ замечает, почесывая затылок под фуражкой:
– Черт носатый! И на этот раз не перевернулся…
ИОН Д. СЫРБУ
Ион Д. Сырбу родился в 1919 году в Петриле. Прозаик, эссеист, драматург. Окончил филолого-философское отделение в Сибиу. Опубликовал пьесы «У межевого камня» (1967), «Горящие листья» (1967), «Ковчег доброй надежды» (1970), «Возвращение блудного отца» (1972), «Суббота несостоявшихся надежд» (1972), «Вторая сторона медали» (1973); два сборника рассказов «Рассказы из Петрилы» (1973), «Почему мама плачет» (1973).
Рассказ «Мышь «Б» взят из антологии «Румынские рассказы и повести восьмидесятых годов» (Бухарест, 1983).
МЫШЬ «Б»
I
Словом: шел жуткий дождь. На бульварах – ни души, лишь деревья перед зданием университетской библиотеки напоминали разметанную брандспойтами толпу вышедших на демонстрацию безработных. Наверно, нигде на свете, даже в Индии или в Мату-Гросу, дождь не бывает таким решительным, наглым, таким, я бы сказал, догматичным, как в нашем очаровательном Геннополисе. Это несомненно связано со своеобразием здешних мест и здешних жителей: у нас любое мероприятие проводится в жизнь жестче и безоговорочней, чем где бы то ни было. У нас и проповеди высших служителей церкви, предвыборные речи, более того, даже любовные признания (ежели их кто-нибудь еще делает, в чем я лично сомневаюсь) звучат энергично и четко, как раскатистая барабанная дробь перед чинным сражением. Так вот, дождь этот был типичнейшим геннополитанским дождем. Он падал строго вертикально, беззастенчиво и бессовестно, а затем аккуратно и дисциплинированно стекал в канализацию. В иных местах, скажем во Франции, то и дело случаются всякие отклонения: веют ветры, меняется облачность, правительство и т. п. У нас – ничего подобного! Когда идет дождь – идет себе, и никаких… Сие наблюдение наполняет меня, старого и – как любит выражаться мой уважаемый коллега, маразматик Парникк, – закоснелого обывателя нашего города, восторгом и упоением.
Итак, шел дождь, а я в этот час сидел в огромном профессорском зале библиотеки… в полном одиночестве. Со стены на меня взирал суровый старец Напокос, автор бессмертного труда «Veritas sive Mendax»[14] (одной из моих настольных книг, опоры моей). В читальном зале было тепло, вечерние тени благоговейно ложились на тисненные золотом корешки, глянцевая зеленая кожа уютных кресел отражала последние отблески дня, а на улице, как я вам уже говорил, шел дождь. Уединиться в огромном зале, полном книг, знать, что ты гражданин Геннополиса, держать в руках роскошно изданный том Руссо и, слегка притомившись от чтения и размышлений, мечтать о том, как экономка подаст тебе на ужин горячий сыр в сухарях, слоеные булочки с орехами (или с маком) и бутылку испанского каберне «Панчо»… да, по-настоящему понять и оценить все эти маленькие радости может только престарелый профессор философии, достигший на склоне своих дней той мудрости и того покоя, которые дают незыблемость кафедры, безоблачное небо над головой и учтивое обращение студентов.
Я собрался было включить настольную лампу, но передумал; за окном потоп низвергался с доисторическим упорством, переполненные водосточные трубы завывали, хрипели и хрюкали; Напокос растворился в вечернем мареве, книга в моих руках утомленно закрылась сама собой…
Нельзя сказать, чтобы Руссо был моим любимым писателем. Уж чересчур глубоко проникнут он галльским духом, к тому же излишне прост и прямолинеен. По моему скромному суждению, главный вопрос культуры – это вопрос парадигм, а французы постоянно грешили тем, что относились с презрением к этой многоплановости построения духовного мира (о чем, собственно, свидетельствует и вся их история от Великой французской революции до наших дней), и посему увязали в «конкретности повседневной жизни», в прагматизме, достойном разве что американцев… Скажут тоже, «конкретность»! Мне это слово чуждо, я склонен считать, что народ, заведомо неспособный уловить некий абсолютный смысл в выражении «вещь в себе», не способен к метафизике. Французы ввозят от нас фосфаты и шерсть – не помешало бы им ввозить кое-что из высшей теории чисел… Я уверен, им бы это очень пригодилось. Но каждому, как говорится, свое: раз уж зашла речь о Руссо, то я предпочитаю его скромный опус «О неравенстве» его пресловутому «Общественному договору». Эта книга меня по крайней мере забавляет, другая же вызывает этакий моральный дискомфорт, нарушающий сон и обмен веществ, напоминая о газетах, политике и прочих социальных мерзостях, порождаемых самим понятием «договор». Не исключено, что от моих мыслей попахивает нафталином, как говаривал мой остроумный женевский коллега Лагранж, не исключено, я не спорю, однако от Руссо пахнет порохом и гильотиной. Равенство – это вовсе не Закон, а всего лишь социальная установка. Предпосылка, чаяние, утопия. Французы, как правило, не понимают, не хотят понять, что искусство маневрировать принципами остается банальнейшим приемом прагматизма, в то время как закон, ЗАКОН – это одна из существенных составляющих бытия. Смешивать эти понятия – значит смешивать сущность и надежду, небо и землю, богов и людей. Если бы каким-нибудь чудом Руссо ожил, я пригласил бы его в Геннополис. Хоть на семестр. Во Франции-то он как пить дать снова стал бы атеистом и снова – католиком, снова роялистом и снова – республиканцем и в конце концов оказался бы (как ему, впрочем, и подобает) перед неким комитетом общественного спасения, в качестве обвиняемого или прокурора, что с точки зрения абсолюта – абсолютно все равно.
В библиотеке стало совсем темно, лишь за окном мерцала еще плотная молочная мгла. Толпа народа валила от остановки «Улица Мальтуса»: по-видимому, все трамваи с промышленных окраин пришли одновременно. Вставать из кресла не хотелось. Бежавшие под дождем люди были, безусловно, моими согражданами, однако это меня как-то не трогало. Размышлять о Человеке можно лишь отстранившись от него, и чем дальше – тем лучше: об этом совершенно справедливо писали еще Ницше и Шопенгауэр. Я не могу заниматься философией, не обеспечив себе предварительно отстранения критического (Гербарт) и аксиологического (Когэн, Макс Шеллер) – ибо лишь таким образом мне удастся преодолеть, превзойти скучнейшее феноменологическое начало… (Гуссерль).
И вечно это феноменологическое начало! Я вздрогнул. За дверью послышались торопливые шаги и хриплый прокуренный кашель, не предвещавший ничего хорошего. Кашель показался знакомым, и я с грустью понял, что меня лишат моего уютного созерцательного безделья. Дверь отворилась, но я не стал оборачиваться. Вместо этого лениво потянулся к настольной лампе и включил свет, делая вид, что собираю бумаги. «Точно, Фрониус», – подумал я и сразу как-то скис.
И тут же ощутил на своем плече тяжелую длань:
– Сервус, коллега!
Мне ничего не оставалось, как… повернуться к вошедшему.
Это был он, Фрониус. Небритый, без галстука, неряшливый, пропахший табаком и водкой. Груб, как всегда. Держался он подчеркнуто неакадемично (до самых недавних пор был убежденным бихевиористом), говорил отрывисто, по-казарменному (хоть и не служил) и постоянно хохотал, бурно, как венская кухарка. Это панибратское похлопыванье по плечу он привез из поездки в Финляндию. Так, по крайней мере, все считают (я не верю). По-моему, он просто врожденный хам – впрочем, надо признать, весьма талантливый и упорный профессор экспериментальной психологии.
– Сервус, амице, – ответил я ему.
Я чувствовал себя очень неловко: ладонь у Фрониуса была потная, но не мог же я, согласитесь, воспользоваться платком… Это было бы неприлично. Терпеть не могу неловких ситуаций, посему, холодно улыбнувшись, я спросил:
– Ты откуда?
Он плюхнулся в кресло и небрежно расстегнул жилетку. Никто кроме него не позволял себе ничего подобного в нашем профессорском зале. Стоит ли удивляться, что его бросили две жены (это пока) и что в прошлом году его чуть не прокатили на выборах в Совет Доцентов. С такими-то замашками…
– Прямо из лаборатории, – гордо ответил он, глядя мне прямо в глаза.
– Как так? – удивился я. – Ты снова принялся за опыты?
– Представь себе – да!
– Опять пчелы?
Я тут же сообразил, что совершил непростительную бестактность, напомнив ему о пчелах. Хотя, собственно, он сам виноват. Когда в прошлом году под влиянием некоего непостижимого мутационистского порыва он принялся за свой идиотский эксперимент, я предупреждал его… Как специалист по онтологии, я не сомневался, что у него ничего не выйдет и выйти не может. Но он упорствовал: пытался доказать физиологически и онтологически (да-с!..), что пчелиные королевы в особых, самых крайних условиях могут превратиться в простых работниц и станут собирать мед. Он раздобыл с полсотни пчелиных маток (пасечники считают это своеобразным рекордом) и принялся что-то там над ними вытворять – пока в один прекрасный день мне не пришлось навестить его в больнице, куда он попал весь опухший и раздувшийся, как пивная бочка. «В чем дело?» – спрашиваю, изображая на своем лице сочувствие и удивление, хотя знал, конечно, что произошло. «Да ничего особенного, – отвечал он, вздыхая. – Со всяким может случиться… Только я их выпустил (уж я их и голодом морил, и вообще сделал все от меня зависящее, чтобы сформировать у них соответствующие рефлексы), они вместо того чтобы отправиться строем мед собирать, собрали трутней со всей округи и такую закатили свадьбу!.. Налетели, понятное дело, и работницы, и охрана… Короче: я хотел наладить эффективное медоносное биопроизводство, а вместо этого получился чистой воды анархический бардак…»
«Ах!» – воскликнул я, ибо слово «бардак» показалось мне несколько неуместным, хотя, по правде сказать, меня радовала аристократическая стойкость королев, тем более что сим подтверждались и некоторые мои соображения. Ибо психология, господа, должна оставаться, по нашему скромному мнению, просто анатомией нейропсихических структур, то есть тем, чем она, собственно, и является, оставаться такой, какой она есть, а не стремиться при помощи всяких сомнительных ухищрений стать такой, какой она должна быть. Ибо что же станется с моралью, эстетикой и метафизикой, ежели экспериментальные науки, неизбежно подчиняющиеся закону «наименьшая свобода – наибольшая необходимость», низвергнут в один прекрасный день все Ценности, Принципы и Законы с их незыблемых пьедесталов?!
Случай этот произошел год с небольшим тому назад. Мне было известно, что с тех пор Фрониус отказался от каких бы то ни было экспериментов. И вот теперь он сидел передо мной, помаргивал черными глазками, потирал подбородок и улыбался. Можно было не сомневаться, что он меня не видит. Решив исправить свой ляп, я спросил:
– Значит, ты снова вернулся к экспериментам?
– Да, представь себе, вернулся.
– И где ты их ставишь, в Институте?
– У себя в лаборатории, естественно.
– И на ком же ты на этот раз… упражняешься? – спросил я, с тонким ехидством изображая смущение и замешательство.
– Я работаю с мышами, – победоносно заявил он, снова хлопая меня по плечу, словно такой аргумент не мог не уничтожить моего злостного скепсиса.
– С мышами? – удивился я. – Почему именно с мышами? Насколько мне известно, Ватсон исчерпал эту…
– К черту Ватсона, Келера и всех конфигурационистов! – перебил он меня. – От них одна путаница. Опыты на животных должны преодолевать животную сущность объекта. Опускаясь до исследования простейших рефлексов, элементарной адаптации, мы тем самым игнорируем несомненные и весьма значительные мыслительные способности животных. Для меня ставить психологические опыты на животных – то же самое, что исследовать психологию человека… Ну как ты не можешь понять: я исследую какую-то черту, определенную сторону человеческой психики. Не могу же я в самом деле ставить опыты на себе подобных (не говоря уже о том, что это запрещено законом), упрощать их порывы до элементарности скотских реакций. Я предпочитаю работать с животными, предлагая им для решения простые, однозначные задачи – но все же задачи из тех, с какими сталкиваются люди в современном развитом обществе.
– Вот те раз! А не кажется ли тебе, что задачи эти непомерны для твоих мышек? – спросил я, а для себя решил, что он просто рехнулся.
Не может же в самом деле нормальный Доцент, доктор философских наук, зав. кафедрой не понимать, что между человеком и животными есть некое трансцендентное специфическое различие, непреодолимый экзистенциальный порог.
Изобразив на своем лице добродушие, я улыбнулся, снял очки и спросил:
– А почему ты выбрал именно мышей?
– Тому есть тысяча причин! Во-первых, это, несомненно, самые умные животные. Поверь, они во сто крат умнее слонов и даже обезьян. Интеллект обычной серой мышки я не променяю даже на квазичеловеческую гениальность самого Султана[15]. Их особый образ жизни в ходе долгой, очень долгой генетической эволюции привел к чрезвычайному разнообразию приспособительных рефлексов. Ну и кроме этого – только, пожалуйста, не смейся – я был свидетелем некоего события, заставившего меня очень и очень призадуматься…
– И что же это за событие?
– Видишь ли, я ежедневно выпиваю литр молока. Герман, мой лаборант, приносит с утра большую бутылку и ставит ее на свободную полку возле окна. На прошлой неделе я вдруг заметил, что крышка на молоке продырявлена и кто-то снял сливки. Мышь – решил я сразу. Но затем, естественно, принялся рассуждать логически: прогрызть дырку в крышке мышь, несомненно, может, и все же каким образом сумела она добраться до сливок? Конечно, ширина горлышка вполне для этого достаточна, однако расстояние от крышки до молока немалое, и, рискнув дотянуться до сливок, мышка неизбежно должна была сорваться и утонуть. Ну а главное: отверстие было явно мало для того, чтобы пропустить мышь, пусть даже очень юную.
– Безупречная логика, – согласился я. – Все это смахивает на зачин детективной истории.
– Вот именно. И тебе нетрудно будет догадаться, что же мы предприняли: мы с Германом устроили засаду. Три дня сидели по три часа, соблюдая полнейшую тишину.
– И что же?
– На третий раз наше ожидание увенчалось успехом. Я вооружился подзорной трубой и мог следить за каждым ее движением, оставаясь незамеченным.
– И что же?
– Мышка явилась. Одна. Такая, знаешь, серенькая библиотечная мышка, робкая, но очень неглупая. Взобралась на крышку бутылки с молоком, прогрызла небольшую дырку и уселась, прямо как наседка на яйцах.
– А дальше?
– О, мышка оказалась просто гениальной. Пробраться к сливкам не было никакой возможности. Так представь себе, она догадалась просунуть в дыру хвостик, обмакнуть его в густые сливки, аккуратно вытащив – облизать. Ты понимаешь, она пользовалась хвостом как поварешкой!
Я расхохотался:
– Как не понять! Государственные мужи могли бы поучиться у твоей мышки оригинальному способу использования бюджета.
– Именно. Это развеяло мои последние сомнения. Я поручил Герману достать мне мышей, и он их достал… Уже седьмой день идет эксперимент.
– Я не совсем понял, чего ты добиваешься? Не хочешь же ты дать научное обобщение хвостосливочных связей.
– Не вижу в этом ничего смешного. Я занимаюсь вопросом исключительной, первостепенной важности. В наши дни это, можно сказать, решающий вопрос. Если эксперимент удастся, если мои мышки выдюжат, мы навеки расправимся с узколобыми материалистами и со всякими идеалистами вроде тебя. Мы опрокинем главный предрассудок нашего века, исправим фундаментальнейшую ошибку!
Фрониус был чрезвычайно возбужден, нервно размахивал руками и бесконечно сморкался в платок. «Он не в своем уме, – подумал я. – Он решительно сумасшедший».
– Извини, – сказал я как можно спокойнее, – но мне все же кажется, что ты чуточку преувеличиваешь. От твоих мышиных хвостов до категорий закона или ценности дальше, нежели от нас с тобой до солнца. Я не понимаю, не представляю себе, как ты сумеешь…
Он не дал мне договорить. Схватив за плечи, повернул к себе и пристально посмотрел в глаза:
– Приходи завтра после обеда в лабораторию. Я покажу тебе наши результаты. Сам убедишься.
Я обещал прийти. Затем, не без сожаления убрав книгу Руссо, я взглянул на часы и, уже направляясь к выходу, спросил:
– Тебе в город?
Не оборачиваясь, Фрониус махнул мне, что, мол, остается. Я взял зонтик с подставки и уже в самых дверях взглянул на него еще раз: он стоял у окна, засунув руки в карманы брюк, и углубленно взирал на мокрые деревья. Мне стало очень смешно, но я сдержался и молча вышел. Приятно было сознавать, что в каком-то высшем смысле, с точки зрения вселенской иерархии, я, несомненно, превосхожу своего незадачливого коллегу, угнетаемого видением – мышиного хвостика. Превосхожу его ясностью, чистотой мышления.
…Дождь перестал, и фонари сияли как-то особенно ярко. Мимо прошли два студента. Поравнявшись со мной, поздоровались. Я им ответил. Размышляя о сыре и красном вине, ожидавших меня дома, я направил свои степенные стопы к тихому пристанищу моих углубленных одиноких раздумий.
II
В шестнадцать часов на следующий день я спустился к собору на площади. Сев на стоянке в такси, дал шоферу адрес психоэкспериментальной лаборатории. Погода стояла замечательная, осеннее солнце золотило листву, переливавшуюся самыми теплыми оттенками. Был полный штиль. По аллеям, под величественными деревьями, парочками прогуливались студенты. Кругом порхали голуби, откуда-то издалека доносился колокольный звон, о чем-то возвещала гарнизонная труба. Бесшумно, с какой-то довоенной чинностью скользили машины.
Я чувствовал себя превосходно. Закончив на днях свое исследование о значении Единичного в епистемиологии, я наслаждался ощущением исполненного долга. Оставалось определиться насчет заглавия. Назвать книгу просто «Проблема Единичности»? Пожалуй, это звучит слишком изысканно, претенциозно. Дать педантичную детализацию, вроде «Введение в проблематику Единичного как особой сущности»? Однако!.. В конце концов я остановился на самой емкой и красноречивой формулировке: «Целостное и Единичное». Такое заглавие представлялось мне точным и в то же время достаточно современным, способным привлечь внимание публики (к тому же легко переводится и отлично звучит по-английски). Покупатель волен ожидать от такой книги любых экскурсов: в область религии, политики или – в последнее время многие этим увлекаются – в область свободной анархии.