355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джордже Кушнаренку » Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою » Текст книги (страница 15)
Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою
  • Текст добавлен: 12 октября 2017, 12:30

Текст книги "Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою"


Автор книги: Джордже Кушнаренку


Соавторы: Ана Бландиана,Мария Холмея,Михай Син,Мирча Неделчу,Эуджен Урикару,Николае Матееску,Александру Ивасюк,Ион Сырбу,Теодор Мазилу,Сорин Преда

Жанр:

   

Новелла


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

– Достаточно. Я понял. Можно продолжать.

– На этот свободный – относительно свободный – бег отпущено ровно три минуты. Собственно, мой эксперимент начинается только после этой подготовки.

Я обратил внимание, что на этот раз ни одна из мышек не смела коснуться находящейся под напряжением заслонки, отгораживавшей сыр.

Трижды вспыхнула белая лампочка. Мышата как по команде прижались к стальному рычагу. Оба сильно дрожали.

Прозвучал звонок… И тут на моих глазах свершилось чудо! Мышь «Б», мышонок, помеченный синими чернилами, стал неуклюже пятиться и вдруг неожиданно ловко, изящно даже, подпрыгнул и очутился на платформе. Механизм сработал, как чуткие весы, и мышь «А» набросилась на сыр. «Б», казалось, вовсе этого и не замечал. А ведь я знал, что он голоден и что для его чуткого обоняния сыр пахнет убийственно. Судорожно жрущий «А» должен был, по логике, довести «Б» до отчаяния, но тот сидел неподвижно, как воплощение самопожертвования. Сама Отрешенность. Серенький Будда…

Мне вспомнилось, что мыши, так же как кроты, змеи и драконы, играют важнейшую роль в восточных мифологиях: все первичное, связанное с землей, причастно к таинственным законам плодородия и жизненной силы и возникает всюду, где идет жестокая борьба между жизнью и смертью. Мыши и змеи в изобразительной символике первобытных религий обозначают крайние ситуации, являются вестниками катастроф, роковых событий. В индийской философии мышь (mushaka) сочетается с понятием кражи, кражи в области сердца (Athma). Моряки считали палубных крыс духами земли, связующими с сушей, а шахтеры и по сей день остерегаются убивать их, считая воплощением дьявола. Перед крысами преклоняются, часто наделяют их званиями и чинами («Директор», «Полковник», «Префект», «Советник» и т. п.). Сам Аполлон в доэллинистическую эпоху часто именовался Sminthé, что обозначает мышь или крысу (точно не помню). Поразительное явление: бог солнца отождествлялся с грызунами, истреблявшими посевы и приносившими чуму!.. Стоит ли вспоминать еще, что в Сибири и в Китае внезапное исчезновение мышей считается предзнаменованием великого бедствия, а в Японии они являются непременными спутниками бога изобилия Даикоку (повторяю, в деталях я могу ошибаться).

– Это феноменально! – воскликнул я, вытирая платком пот со лба.

Фрониус сиял горделивой улыбкой, точно кондитер, выслушивающий похвалы своему фирменному блюду.

– Первый этап, – уточнил он, – длится у нас десять секунд… Вот и все.

Снова прозвенел звонок, замигали зеленые и красные лампочки. Оба мышонка спохватились и, точно старательные новобранцы, кинулись в пространство, которое Фрониус называл «Точкой 0», то есть в свой закуток.

– Этап второй!

Та же игра. На этот раз «А» занял место на площадочке и «Б» получил свободный доступ к приманке.

– Обрати внимание на главное, самое главное, – прошептал Фрониус, еле сдерживая свой восторг. – Я не вмешиваюсь. Ни на йоту.

– Ты включаешь и выключаешь приборы, – возразил я не очень уверенно.

– Сигналы служат всего лишь для наглядного обозначения условных рефлексов. Мыши ничего не знают о моем существовании.

– В этом их великое счастье: иначе бы они взбунтовались. Или стали бы тебе поклоняться.

Игра возобновлялась снова и снова. Смена самопожертвования и наслаждения повторялась двенадцать раз с четкостью колебаний маятника в часовом механизме. Я был сражен. Мне было трудно поверить в происходившее на моих глазах. Фрониус спокойно курил, развалившись в кресле, а на кнопки нажимал Герман. После двенадцатого раунда Профессор поднял руку:

– Хватит. Иначе они насытятся.

– Но разве не в этом цель? – удивился я.

– Разумеется. Однако я приметил странное явление: отсутствие голода порождает свободу, свобода расковывает фантазию, а фантазия, родительница искусств, является в то же время источником беспорядка и, следовательно, злейшим врагом дисциплины.

– Однако… Похоже, ты докопался до сокровеннейших причин монашеской аскезы и армейского послушания.

– Вполне возможно, – улыбнулся Фрониус. – Кстати, неужели тебе никогда не бросалось в глаза, что голодные народы анархичны и грубы, а сытые – изнеженны и распутны? Цивилизация создавалась племенами полусытыми и полуголодными, теми, кто трудился и молился – ora et labora – ради хлеба насущного.

Герман унес экспериментальную бандуру в чулан, затем подал нам коньяк и кофе.

– Итак, достопочтенный герр Профессор, – съязвил Фрониус, – какие мысли вызывает у Вас увиденное?

Разговор у нас вышел серьезный. Я согласился, что эксперимент доказывает возможность онтологической мутации. Этот случай никак нельзя считать диалектическим скачком – боже упаси! Под мутацией подразумевается перенос некой существенной черты из одной конкретной формы существования в другую, например – из сферы инстинкта в сферу сознания, или из «царства возможного» в «мир реально существующего», в то время как «скачок» – это всего лишь неожиданно возникшее звено в цепи одних и тех же сущностей и причинных связей… Затем мы пришли к единодушному мнению, что нарушение линейности инстинктного вектора, ломка незыблемой прямой, ведущей от возбуждения к удовлетворению, можно приравнять к чуду. Фрониус без конца повторял, что данный вид сотрудничества отменяет необходимость в таком этапе, как общественное распределение труда. Меня эта сторона дела нисколько не волновала: меня интересовали философские, а также моральные импликации принципиально новой очевидности, в соответствии с которой любая форма ответственности, всякое «надо» способно положить конец антагонизму эгоистических интересов, пресечь грубые столкновения, этими интересами вызываемые.

Мы разгорячились. Особенно после того, как было выпито шесть чашек кофе и почти целая бутылка коньяка (французского). Никто из нас даже не заметил, что Герман подсунул нам на закуску пармезан, тот самый сыр (проклятое наваждение), которым, казалось, пропахло все помещение, весь институт, а может быть, и весь город.

Итоги и выводы. Кроме итогов и выводов нас не интересовало ничто на свете. В завершение дискуссии постановили: если эксперимент профункционирует без сбоев целую неделю, мы его опубликуем. Я обязался написать исследование о принципиальных онтологических последствиях наблюдаемого явления сотрудничества, Фрониусу же выпадала более конкретная задача – сформулировать общее психологическое и частное, антропологическое значение данного случая. За ним – конкретика, за мной – итоговые обобщения. Все логично, научно, практично. Идеально.

Шел уже третий час ночи, когда я наконец решился отправиться домой.

Я никак не мог покинуть лабораторию, не повидав еще раз наших мышек. Пришлось навестить их в чулане, где царила полная тишина и полумрак. Мышата демонстрировали полное безразличие к нам и ко всему миру: забившись каждый в свой угол, прилежно грызли по деревяшке. Лишь на кратчайшее мгновение помеченный синей полосой приподнял свое розовое рыльце: казалось, он грезит в упоении или пытается по-своему спросить меня о чем-то. Допускаю, впрочем, что все это мне только померещилось. Все же я выпил больше обычного, поэтому не исключено, что мыши меня и не заметили. Они грызли, грызут, грызли, грызут, – вертелось у меня в голове, – и, подобно им, вечность грызет и подтачивает берег тщеты человеческой…

Счастливый и довольный, я проспал остаток ночи покойно и без сновидений.

IV

Меня не трогали больше ни ветер, ни тополя, ни молоденькие девушки, размахивающие косичками на улицах города в вечерний час. С совершеннейшим безразличием взирал я на бесконечные вереницы велосипедов-трудяг, бойко спешащих утром к заводам и устало ползущих вечером обратно, – и не менее равнодушным оставляет меня куча нечитаных газет, растущая на моем рабочем столе. История, все ее преступления и прочие сюрпризы больше меня не касались. Ясным путем созерцания, упорным спекулятивным трудом я сумел достичь прямого контакта с первичными небесными сущностями. Давно остались позади историческое время и географическое пространство, и день за днем, по мере того как росла кипа исписанных листов, я все яснее чувствовал, что Истина в последней инстанции близко, совсем близко и началось уже ее превращение из бестелесной навязчивой идеи в осязаемую уверенность, достоверность, в залог покоя и душевного равновесия.

Всю неделю я названивал в лабораторию ежедневно. Герман неизменно отвечал: «Все в полном порядке». Иначе и быть не могло. Кончилось владычество обратимости.

И я принялся за работу.

Наверное, никогда в жизни я не ощущал ничего возвышеннее того божественного трепета, которым одаряло меня философское созерцание, пока я набрасывал теоретические контуры своего нового исследования. Отталкиваясь от двух мышей и от кусочка сыра, легко вознестись до весьма непростой проблемы приспособления к окружающей среде, миновать условный рефлекс, сциллу и харибду наследственности и инстинкта, преодолеть затем путь от частного к общему, от явления к сущности – и обнаружить вдруг, что онтологический принцип, универсальная категория, может рухнуть… Моральные, эпистемологические, эстетические аспекты этой революции неожиданно, по-новому освещают многие проблемы, преподнося самые поразительные сюрпризы. Спирально восходя к небесам, чудесный фимиам спекулятивных измышлений укладывается в неведомой выси в стройную систему. Мыши, жалкие «А» и «Б», остаются где-то далеко внизу, как несущественные частности первичного импульса. Не раз случалось мне поздно вечером, завершая работу, глядеть на черное беззвездное небо, размышляя о чудесной силе духа, способной вознести человека из праха в космические выси, создать, основываясь на смехотворных достижениях невзрачных грызунов, геометрически совершенный храм гармонии, вдохновения и вечного умиротворения.

Фрониус тоже трудился не покладая рук. Звонил редко, всегда очень спешил, но живо интересовался моими успехами. Я, слава богу, смело мог заверить его, что работа идет полным ходом и к концу второго семестра, самое позднее – летом, мое исследование, разросшееся до размеров основательного тома, сможет увидеть свет.

В мае Фрониус доложил результаты нашего эксперимента на представительнейшем международном съезде психологов в Страсбурге. Я следил за его выступлениями по телевизору и по радио, пресса пестрела сообщениями о настоящей научной революции, вызванной блестящими успехами экспериментальной психологии.

Сады зацвели в срок. Бесконечные дожди прекратились, утих холодный северный ветер. Весна заполонила город. Вечерами из-под цветущих каштанов, разбросанных на территории университета, доносились звуки сентиментальных гитарных аккордов и пели чистые юные голоса. Труд мой был завершен. Я мог по праву гордиться им. Вне всякого сомнения, он стал моим высшим достижением. Самоотверженность, с которой я решился на столь многотрудный и рискованный теоретический экскурс, принесла долгожданные плоды.

Двадцать третьего мая, точнее, вечером этого дня, в двадцать часов двадцать минут произошла катастрофа.

Вначале был телефонный звонок.

– Ты дома? – прорычал злой голос.

– Естественно. А кто спрашивает?

Я подумал было, что это Фрониус, но сразу решил, что он не мог еще вернуться из Страсбурга, а звонить из Франции слишком дорого. Да и говорили явно из Геннополиса.

– Это я, – послышалось в трубке, – профессор Фрониус. Ты должен приехать в лабораторию. Немедленно.

– В чем дело? Когда ты успел приехать?

– Неважно. Выезжай сию же минуту.

– Что случилось? Ты можешь, наконец, объяснить?

– Случилась беда. Приезжай, сам все увидишь. Я жду тебя!

Что же мне оставалось делать? Я стал поспешно собираться, теряясь в догадках. В голосе Фрониуса явно звучал страх, панический ужас. Зная причуды моего коллеги, я надеялся, что он преувеличивает. Может быть, с ним стряслось что-нибудь на съезде? Связался с француженкой или старый Герман подложил ему свинью? Собственно, Герман всегда был мне чрезвычайно антипатичен: на работу он являлся вечно мрачный и злой, словно мы были лично ответственны за то, что у него плохо с жильем, жена – редкое страшилище и семеро детей. Все – девочки. Взрослые и не замужем.

Через полчаса я нажал кнопку звонка у входа в лабораторию. Дверь открыл сам Фрониус. Он, естественно, был небрит и в одной рубашке. Рукава засучены, физиономия багровая.

– Когда ты ухитрился вернуться? – спрашиваю.

– Два часа тому назад.

– И домой не заезжал?

– Нет. Из аэропорта – прямо сюда. Всю дорогу мне мерещились эти проклятые «А» и «Б». У меня было дурное предчувствие. Хм, предчувствие…

– Да скажешь ты мне, наконец, что же, собственно, произошло?

– Собственно, собственно… Сейчас сам увидишь. Герман, готовь эксперимент.

– Опять? – пробурчал тот.

– Да, да – опять. И изволь не раздражать меня. Тоже мне мышь «Б».

Никогда раньше я не видел Фрониуса таким злым.

Герман принес ящик и подключил его к сети. Погасил верхний свет. Я стал разглядывать преступную парочку. Мышата сидели в своем закутке и внешне нисколько не изменились. Разве что один стал чуть-чуть покрупнее. Впрочем, мне могло показаться. Во всяком случае, синяя полоска, отмечавшая «Б», пропала. По-видимому, стерлась со временем.

– Следи повнимательнее, – приказал мне Фрониус. – Начинаем…

Эксперимент по сути не изменяли. Все же я старался не пропустить ни малейшей детали. После первого раунда я недоуменно уставился в мутные глаза моего коллеги:

– Все идет отлично. Как прежде.

– Погоди, – ответил он и дал второй старт.

Мыши выскочили на арену. Возле рычага произошла какая-то заминка, они сцепились и стали кружиться на одном месте. Фрониус склонился над аппаратом и не переставая ругался. Отвратительно, как пьяный извозчик. Но к щипцам прибегать не хотел. Более крупный мышонок (теперь я ясно видел, что один из них стал толще, жирнее) пытался загнать второго на платформу. Потасовка длилась не больше двух-трех секунд, затем все снова вошло в норму: один мышонок взобрался на платформу и стал умываться, второй отправился есть сыр.

– Отлично! – воскликнул я. – Все в ажуре.

– Как, ты ничего не заметил?

– Ничего особенного.

– Ты разве не видишь, что этот подлый «А» жрет второй раз?

– Неужели?

– Ну да, несчастный «Б» опять сидит на платформе.

Я похолодел и почувствовал, как по спине забегали мурашки. Наклонился к аппарату и тоже выругался. Впервые за всю свою ученую карьеру.

– Ты прав, черт побери! Запускай по новой.

На этот раз события возле рычага приняли прямо-таки трагический оборот. «Б» ни за что на свете не желал сидеть на платформе. «А» наскакивал на него, кусал и подталкивал. Дело дошло до того, что они, как маленькие гладиаторы, вцепились друг другу в горло и стали кататься по всей арене, слившись в один серый клубок.

– Скажи-ка, – спросил я у Германа, – с каких пор началось это свинство?

– Примерно неделю тому назад. С того дня, как господин профессор уехал на съезд. За двенадцать раундов, которые мне велено было проводить ежедневно, бедняге «Б» удавалось поесть не больше двух раз. И то лишь когда эта гадина уже нажралась…

– Почему ты не навел порядок? Почему не вмешался?

– Я не мог: господин профессор строго запретил.

– Смотрите, смотрите! – воскликнул Фрониус, вцепившись своими волосатыми руками в край ящика.

Борьба окончилась. Побежденный «Б» нехотя пятился к платформе. «А» подгонял его тычками, кровожадно щерился, кусал. «Б» с трудом взобрался на рычаг и медленно, лишь по мере того как рычаг наклонялся, пополз к платформе. «А» снова набросился на сыр. В третий раз подряд.

В это мгновение лицо Фрониуса страшно исказилось. Глаза расширились, руки напряглись до хруста в суставах. Я даже испугался за него.

– Что с тобой?

– Вот! Здесь!.. – Он кричал что есть мочи. – Вот! Кровь! Кровь на моей арене!

Действительно, было отчетливо видно, как из серой шеи мышонка «Б» на зеленое сукно тонкой струйкой стекает алая кровь.

Не успел я опомниться, как Фрониус, воя как сумасшедший, поднял ящик и с жутким остервенением швырнул на пол. Аппарат раскололся, стекло разлетелось вдребезги. Я и сам был невероятно зол, хотелось завыть по-звериному.

Мы опомнились, лишь когда столкнулись головами, разыскивая под обломками мышат.

– Я их убью! – орал Фрониус. – Уничтожу! Они лишили меня всего. Во что мне теперь верить?! Они были братьями, равноправными во всем… Что станется с человечеством, если даже такой элементарный договор невозможно соблюдать? Получается, что подлые, ленивые и тупые закономерно становятся тиранами и эксплуататорами!..

Бедняга разрыдался. И было от чего: действительно рушилось все. С лицами, искаженными дикой ненавистью, мы шарили дрожащими руками в поисках виновников катастрофы. Мы решили убить их. Мы должны были это сделать.

– Вот один, попался! – воскликнул я.

Герман включил все лампы. Из-под заваленного щепками зеленого сукна к нашим ногам выкатился серый комочек. Фрониус занес ногу, чтобы раздавить несчастного.

И тут Герман метнулся и с диким воплем вцепился ему в горло.

– Не этого, только не этого! – орал он. – Это бедняга «Б». Надо найти и убить гадину «А»! Обязательно надо!

Я уже было решил, что Фрониусу суждено скончаться от удушья. Однако ему все же удалось вырваться из людоедских объятий обезумевшего фамулуса.

– Пошел ты к черту, – порекомендовал он своему помощнику. – Идиот несчастный. Скотина. Кретин.

Ругань чудесным образом успокоила его. Гроза миновала, и я мог без особых опасений вылезти из-под стола. Что я и сделал, продолжая, правда, дрожать. Герман принялся что-то бормотать и захлюпал носом, как младенец. Он достал платок и стал вытирать струившиеся по морщинистому лицу слезы. Помнится, я когда-то еще видел его таким. Но когда? Где? И почему он плакал? Не помню.

– Что теперь делать-то будем? – спросил я. – Корабль наш разбит, компас потерян, звезды закрыли черные тучи.

– Материк этакой, – составил Фрониус изящную академическую анаграмму из весьма распространенного выражения. – Уважаемый коллега, лично я… весь этот опыт. К черту сотрудничество, да здравствует мышь «А», большой привет Лиге Наций!..

Вековые деревья подкашивались, точно былинки. Вода в Ниагаре ринулась вспять. Плотинова спираль взбрыкнула и вонзилась тончайшим своим острием в бренную землю. В яблоке с древа познаний оказался небольшой парадигматический червячок. Звездное небо и мои моральные устои насквозь провоняли сыром. Седовласый Напокос, опора души моей, иронически ухмылялся и призывал идти «per aspera ad ridiculus mus»[18]. Однако мой труд, лучший опус мой был уже завершен. И сей памятник спекулятивному умонастроению был воистину величествен и неподражаем. Да, а бедняга Фрониус сколько трудов вложил… Собственно, если рассматривать его результаты как «вещь в себе», они – само совершенство, образец чистейшей логики. Из них вытекает – с величайшей степенью вероятности – принципиально новый взгляд на связь и соотношение между инстинктом и долгом… Не правда ли?

Тут я посмотрел на Германа, смеявшегося теперь так же безудержно, как безудержно он только что рыдал. И вдруг ясно вспомнил этих его задохнувшихся шахтеров и чудовищный носовой платок, в который он без конца сморкался. И я прозрел: я его ненавижу. Бескорыстно, объективно и без всяких к тому причин. Ненавижу основательно и навеки.

Я повернулся к несчастному моему коллеге и заявил подчеркнуто торжественно и категорично:

– Итоги твоего эксперимента верны и остаются в силе.

– Ты так считаешь?

– Вне всякого сомнения. Эта дурацкая концовка ничего не меняет. Ответственность за это происшествие лежит исключительно на Германе. Он должен был вмешаться.

Как чудом прозревшие, стали мы продолжать наш прерванный диспут. Не прошло и часа – мы снова исполнились счастья и гордости. Все взвесив, решили публиковать все по плану. «Pium desiderium, pia fraus»: благочестивое чаяние оправдывает столь же благочестивый подлог. Суть заключается в благом намерении. В светлых перспективах. Финал нашего опыта доказывает всего лишь, что «Б» жалкий трус. Его драма не имеет отношения к существу дела. Все произошедшее после Страсбурга следует выкинуть из памяти. Ибо за противоречия, обнаружившиеся уже после того, как мы подвели все итоги (причем сделали это со всей научной тщательностью и щепетильностью, не так ли?), ответствен один Герман. Этот скотина, этот кретин, который…

ЭУДЖЕН УРИКАРУ

Эуджен Урикару родился в 1946 году в Бухуш. Прозаик. Окончил университет в Клуже. Опубликовал сборники рассказов «О пурпуре» (1974), «Антония» (1978); романы «Костер и пламя» (1977), «Мед» (1978, Премия Союза писателей), «В ожидании победителя» (1981).

Рассказ «Антония» взят из сборника «Антония».

АНТОНИЯ

Веселье было на исходе. Уже заволоклось сизо-желтой мутью розовое вино. Уже прикорнули по углам старики, примостились на сдвинутых попарно скамьях дети. Женщины, сбросив туфли, терли о ножки столов затекшие ступни. Стоял разгар июня, сенокос, со двора веяло скошенной травой, сурепкой и влажным клевером. Двери столовой покачивались под напором гостей помоложе, спешащих скорее прилечь где угодно – где? – в пахучем сене, у небеленой стены, под густо-пыльными сливами. С того места, где она сидела, казалось, что двери ведут в незнакомую страну. Темнота за завесой света, падающего от желтой, без колпака лампочки, звала и томила, как то, что еще ждало ее в жизни. В бок утыкался твердый, узловатый локоть мужа, время от времени она двигалась на стуле, чтобы не упустить это ощущение, сильно пахло кухней, но это было неважно, важно, что тоски не было – хотя не было и покоя. Муж ел, прикрыв глаза, поджимая в ниточку толстые губы, за ночь на щеках пробилась борода, как тень, старя его. Он быстро потел под глазами, у крыльев носа, – капли пота сочились по лицу, и лишь у подбородка он смахивал их коротким рывком. Она отводила глаза, когда видела, что он глотает: кадык у него начинал дергаться вверх-вниз, а кожа под подбородком морщилась. Ему казалось, что все смотрят, как он ест, поэтому он долго жевал и быстро, как бы стыдливо, проглатывал. Было так поздно, что расходиться уже не имело смысла. Ее тянуло положить руку на его колючий стриженый затылок, потрогать напрягшиеся мышцы шеи. Но лучше всего был, наверное, локоть, крепкий локоть, и от него – токи надежности, небывалой остроты чувство – вот сейчас, сию минуту, она, кажется, поймет, чего искала всю жизнь, сама того не ведая. И обведя глазами стены, увешанные бумажными цепями, китайскими фонариками, гирляндами из папоротника и ели, она завороженно вгляделась в мягкую, почему мягкую? – и теплую темноту, в которую один за другим канули те, кто только что сидел рядом. И из этой темноты, из ее мерного морского колыхания, выступила лошадь; сначала просунула голову в приоткрытую дверь, раздувая ноздри и прядая ушами, потом толкнула створки крапчатой грудью и подставила свету играющие мышцы, гладкую белую шкуру, подрезанный хвост и выжженное на боку тавро. Между двумя рядами столов лошадь дошла до нее, тихо заржала, обнажив большие желтоватые зубы и след от удил, и принялась есть хлеб из плетенки. Следом за лошадью никто не вошел и никто ничего не сказал, дети спали, старики дремали, а молодежь вся была уже на воздухе, у кирпичной стены и в скошенной траве.

Она посмотрела на красивое животное с любопытством, и только, и потрогала его рукой так, как хотела потрогать стриженый затылок сидящего рядом мужа. Лошадь ответила терпеливым взглядом больших, черных и влажных глаз. Женщина поднялась, перегнулась через стол, опрокинула, не заметив, стакан и, зажмурясь, обняла напрягшуюся, вытянутую шею. Припала к ней ухом и услышала, как гулко пульсирует жилка, ощутила напор крови и содрогание нервов, шедшее из недр, от сердца. Открыла глаза и встретила взгляд мужа из-под ресниц, он улыбался, откинувшись на стуле, упершись коленями в крышку стола. «Это еще откуда такая чертовщина?» Она тоже улыбалась, слушала и улыбалась, постукивая пальцами по чуть влажной шкуре. Муж довольно отчетливо понимал, что все тут – его собственность, хотя бы и эта лошадь (к чему она здесь, может, это какая-то примета?), а точнее, он ощущал пальцы женщины у себя на затылке и таял. Столько тепла, столько неги было в воздухе – даже несколько мух жужжало, когда они только спят? – что он совсем разомлел и перестал отирать пот, заструившийся с подбородка на шею. Он навалился на стол, сшиб грудью стаканы и бутылки, отпихнул локтем тарелки и выпустил женщину. Улыбаясь, как если бы и он вышел вместе с ней, он снова откинулся назад, глаза посоловели, руки тяжело провисли, пальцы цеплялись за край стола и по одному соскальзывали. Все спали, вдыхая-выдыхая духоту густо набитого помещения, цепи из разноцветной бумаги, китайские фонарики вздымались и опускались в такт дыханию тех, кто уже не увидел лошадь. И он, муж, тоже не сумел совладать с пальцами, когда они сползли с крышки стола, мучительно сладко проехав по ее ребру, и сон остановил его улыбку, посланную в темноту, как оберег. Лошадь доела хлеб, подняла морду, прислушиваясь, потом, собрав в складки шкуру на хребте, повела за собой женщину, бережно, как ученая. Снаружи перекликались собаки, сверчки, листья.

Далеко, на краю сада, там, где свет столовой только виднелся, не пробивая темноту, лошадь выжидательно стала. Лошадь была белая, и платье на женщине было белое, поэтому тот, кто подошел, ничего не заметил. Он носил широкополую шляпу с блестящей, как серебро, оловянной пряжкой, сапоги со шнуровкой и бороду и шел не спеша, враскачку. Рубаха неопределенного цвета застегнута наглухо, брюки – в сапоги, как у заправского наездника, вместо ремня – замшевый пояс, – женщина следила за ним из-за лошади, прижавшись щекой к гриве, животное подрагивало, но не выдавало ее. Человек ступал тяжело и неловко, как бы с непривычки ходить пешком, и еще сквозь хруст веток и мягкую податливость травы послышалось, как он негромко позвал: «Орлофф, ко мне, малыш, ко мне, Орлофф…»

Он поравнялся с ними, с женщиной и конем, – руки свободные, борода в лунном свете рыжая, медно-красная, глаз не видно, – и от ночной усталости все казалось ей естественным, как оно и было на самом деле, таким естественным, что она спросила: «Ваша? – и, помолчав, добавила: – Лошадь – ваша?» Его рука легла коню на храп. «Все равно что моя, Орлофф, все равно что моя, Орлофф его зовут. Это рысак той самой породы, они у нас наперечет, поэтому я его прямо так и зову». И тут она почувствовала, что от человека пахнет так же, как от животного, резко, пронзительно, чем-то таким знакомым (конечно, конским потом), что у нее зацепилось за край сознания: пахнет кровью, свежей кровью. «Тут свадьба, конь вошел внутрь и стал есть хлеб, он что у вас, ученый?» Человек рассмеялся. «Нет, правда, ученый?» – «Что-то вроде этого. Он с ипподрома. Старый уже. Что скажешь, старый ты, а? – Он потрепал коня по шее, тот всхрапнул. – Все понимает, сейчас-то он старый, а раньше, когда бегал, он любил заходить в будку и есть хлеб, а то и булки, он того стоил, из рук самого Хлинки». – «Хлинка – это кто?» Вопрос был задан, потому что мало-помалу туман в ее голове рассеивался, и она начинала понимать, что попала в странное, даже какое-то несообразное положение. Она вдруг заметила, что стоит босая в мокрой траве – кажется, разулась еще там, под крышей. Роса, воздух отрезвили ее, как это ее угораздило выйти в обнимку с лошадью, ах, как неприлично, да, он еще улыбнулся, почему, интересно, он улыбнулся? «Хлинка, не слыхала о таком», – добавила она чуть ли не конфузливо.

Он поглядел было на нее с укоризной, но сдержался. «Хлинка? Был такой жокей, самый классный, из конюшен Релджиса. Член Ротэри-клуба. Представляешь, каким должен быть жокей, чтобы его приняли в Ротэри?»

Конечно, она не могла себе представить, что это значит для жокея, но невежество свое скрыла, только ее стеснение нескрываемо росло все время, пока они стояли на краю сада при свете июньской ночи. Мужчина заметил ее немоту, сложил губы трубочкой, присвистнул: «Весу в нем было сорок девять пятьсот, жокей экстра-класса».

Она расхохоталась. Он посмотрел на нее – и тоже засмеялся. Так они стояли, смеясь: она – скрестив руки на груди, обхватив себя за плечи, он – прислонясь к вздрагивающему боку лошади. «Скажите, нет, скажите, всего-то и было в этом Хлинке…» – «Ыгым», – подтвердил он, и женщина еще больше зашлась смехом. «Да еще член этого, как его, Ротэри… – И вдруг оборвала сама себя. – Там свадьба, пошли бы развлеклись, то есть я не знаю, как там сейчас по части развлечений, все уже сонные или вообще спят. Кажется, я одна и видела, как вошла лошадь. Да, пожалуй, я одна. Поэтому я ее и вывела. Согласитесь, это никуда не годится, чтобы в зал, где у людей веселье, танцы – с лошадью. Вы согласны?»

Человек ворошил траву носком сапога. «Как тебе сказать, если это веселье, а никто не веселится, если это танцы, а никто не танцует, тогда почему бы лошади туда не войти? К тому же она сделала только то, что обычно делала, входя в дом». Из столовой рванулось танго, замерло, снова рванулось, кто-то пытался запустить патефон, но, видно, задача была в этот час не по плечу.

«Знаете что, если бы вы меня не рассмешили с этим жокеем, я бы с вами не осталась тут разводить разговоры. Это уж так совпало… Тепло, правда?»

Правды в этом не было, может быть, оттого-то она и прикрывала грудь и шею руками, но она почувствовала потребность говорить, слова этого человека, который вырядился ковбоем, но держал себя совсем не как ряженый, слова, сказанные вполголоса и очень твердо, окончательно сбили ее с толку. С нее хватало и того, что она июньской ночью оказалась с незнакомым мужчиной в саду, куда ее привела, можно даже сказать транспортировала, лошадь, и что ей при этом не страшно. Хотя – чего ей было бояться в крепко сколоченном мире, не оставляющем места ни для каких «вдруг». Тем более не могло же самое заурядное гулянье, обычное застолье под конец выбить ее из колеи. Бояться ей приходилось только себя, своей тоски, слава богу, дожила до тридцати двух лет и успела вволю натосковаться. И вот она стояла прильнув щекой к теплой шкуре животного, вбирая в ноздри его запах – не конюшни и все-таки не пота, а растоптанных листьев, земли, древесной коры, и сваливала все на то, что выпила больше, чем надо, устала, а он, этот тип, просто со странностями, просто оригинал, мало ли.

«Интересно все-таки, как вы сюда попали. Даже если там, внутри, дела обстоят так плохо, что никто не веселится, никто не танцует, но все же это званый вечер и гости на нем – званые».

«Проездом, я тут проездом. Ехал мимо, вижу – сад. Я целый день в седле, вечером ищу себе ночлег. Чаще всего в саду вроде этого. Орлофф всегда рядом, если кто подходит к табуну или если кони разбредаются, он чует. Он у меня за собаку. Даром что лошадь. – И добавил, предупреждая ее вопрос: – Такое мое занятие – лошади. Все чем-то занимаются, некоторые даже людьми, я – лошадьми. – И без всякой связи: – А знаешь, ты красивая. Право, красивая». Она не удивилась, будто только того и ждала, – а она сама думала когда-нибудь об этом всерьез, что она и правда красивая? Улыбнувшись, она подалась вперед, чтобы поймать его взгляд. Это очень важно – посмотреть человеку в глаза, когда он говорит тебе, что ты красивая. Но разглядела только его улыбку, далеко не безупречные зубы – то ли запущенные, то ли от природы такие, – и, странное дело, ей это понравилось, это означало, что он не очень-то носится с собственной персоной. «Нате вам, я даже не знаю, как вас зовут, а у вас язык на такое поворачивается – как у мальчишки. Но вообще-то это в вашем духе, вы такой, как бы это сказать, – она чуть было не брякнула «такое чучело», но удержалась, оглядела его – от оловянной пряжки до допотопных сапог, – такой… – И так и не договорив какой, прыснула со смеху. – Нет, я, кажется, готова. Вино есть вино. – Она шлепнула лошадь по спине. – Но, Орлофф, иди спать, уводи своего хозяина, вам обоим нечего здесь делать, тоже мне нашелся, красивая».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю