355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джордже Кушнаренку » Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою » Текст книги (страница 11)
Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою
  • Текст добавлен: 12 октября 2017, 12:30

Текст книги "Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою"


Автор книги: Джордже Кушнаренку


Соавторы: Ана Бландиана,Мария Холмея,Михай Син,Мирча Неделчу,Эуджен Урикару,Николае Матееску,Александру Ивасюк,Ион Сырбу,Теодор Мазилу,Сорин Преда

Жанр:

   

Новелла


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

Пройдет много времени, прежде чем я пойму, что по природе он был одиноким, ужасающе одиноким человеком, который терпеливо, приложив много сил и стараний, создал себе образ жизни вопреки собственной природе. Когда он говорил, что жизни нужно противостоять, он, быть может сам того не подозревая, говорил о себе, о постоянной борьбе с самим собой; четырнадцати лет он ушел из дома, стал учеником ремесленника в Бухаресте, потом рабочим в Констанце; в четырнадцать лет, в этом трудном переходном возрасте, его отец – мой дед – заставил его бросить педагогическое училище. «Из-за чего?» – спросил я тетю Ливию и дядю Иона много лет спустя, когда и мне уже было под тридцать. Но они и сами толком не знали из-за чего, как не знали, чем занимался мой отец в течение двенадцати лет, пока он, в 26 лет, неожиданно не вернулся в наш городок с дипломом мастера-механика в кармане и не поступил работать на комбинат, который в то время был фабрикой взрывчатых веществ, а после этого вскоре женился.

Тетя Ливия и дядя Ион считали, что дедушке была не по карману плата за обучение – у него было три сына и две дочери, земли мало, и хотя они не бедствовали, но и лишнего тоже не водилось; говорили они об этом скупо, туманно, то и дело повторяя одно и то же, и мне показалось, что в точности они ни о чем не знают, но о чем-то догадываются, что-то подозревают и боятся, как бы я, совсем уж взрослый мужчина, не обиделся на них или не рассердился, а может быть, они до сих пор боялись своего давно умершего сухонького старика отца, который при жизни запугал их так, что они при нем и пикнуть не смели; единственное, что он им позволил, так это не становиться баптистами, как он, и действительно никто из его детей не пошел по его стезе.

«Да, отец», – повторил я, усаживаясь рядом с ним на скамейку. Он помедлил несколько мгновений, показавшихся мне целой вечностью, конечно, почувствовал, до чего я скован, растерян, напряжен: несчастный маленький ежик, старающийся выставить свои иголки; но отец прекрасно знал, насколько хрупки иголки эти, что достаточно одного его взгляда, чтобы меня обезоружить. «Знаешь, сын, в общем-то я не могу на тебя пожаловаться, сыновьями своими я доволен, потому что к твоему брату у меня претензий нет». Он говорил спокойно, не глядя на меня, я сидел от него слева, левую руку он держал на коленях, правую – на спинке скамейки. Начало было хорошим, тем не менее мне было как-то не по себе. «Я тобой доволен, но…» Я чувствовал, что рано или поздно всплывет это «но». «Да, отец», – снова повторил я, чтобы прервать молчание. Я не сказал бы, что боялся его в эту минуту. Но я чего-то ждал, а любое ожидание совсем не простая вещь. «Как ты проводишь время, читаешь что-нибудь, учишься чему-нибудь?» – «У меня же каникулы, но читать я читаю, ты же знаешь, что я люблю читать». – «А какую книгу ты читаешь теперь?» – «О нацистах, «Смерть – мое ремесло» называется». – «Знаешь, название мне не нравится». – «Это – хорошая книга, отец, в ней рассказывается о мальчике, которого суровостью приучают к беспрекословному повиновению, внушают определенные понятия, и, в конце концов, он делается преступником». – «Мне это не нравится, принеси-ка книгу, я хочу просмотреть». Я побежал в дом и вернулся через секунду с книгой. Отец взял ее, поглядел на обложку, полистал, прочитал одно-два предложения и спросил: «Где ты ее взял?» – «В школьной библиотеке». – «Завтра отнесешь обратно, странно, что вам дают подобные книги». – «Но, папа, я же тебе сказал, что это против нацизма, и…» – «И все-таки ты завтра ее вернешь. В твоем возрасте, сынок, ты еще не в состоянии отличить хорошее от плохого. Ты же сам сказал, что в книге говорится о мальчике, который получает определенное воспитание, которому внушают определенные понятия, и он, в конце концов, становится военным преступником. Я тебя правильно понял?» – «Да», – ответил я. «Не могу сказать, что сын у меня бестолковый парень, что он не в состоянии разобраться что к чему. Но преждевременное понимание оборачивается потом, когда человек становится взрослым, страшной путаницей. Жизнь должна восприниматься естественно, сынок, и не надо стремиться во что бы то ни стало проникнуть в ее тайны, иначе ты будешь несчастлив. Я знаю, что не смогу тебя уберечь от дурных влияний, от дурных обычаев, меняющих со дня на день мир и нарушающих тем самым равновесие, которое, да будет тебе известно, существует, даже если никто о нем и не подозревает. Но, елико возможно, буду оберегать тебя ради твоего будущего и своего собственного спокойствия. Почитай что-нибудь другое, вот все, что могу тебе сказать». – «Хорошо, отец, я завтра же верну эту книгу».

Я собрался было встать. «Посиди еще немного. Я хочу тебе сказать еще кое-что». Я сел, вот оно, начинается… «Соседи мне сказали, ведешь ты себя несколько странно: что ни день – бегаешь, вдоль речушки, среди делянок капусты и картошки». – «Вовсе нет, отец, я бегаю по тропке, там есть тропинка». – «Значит, в самом деле бегаешь, просто так туда и обратно?» – «В самом деле, отец». – «А почему ты бегаешь? Почему не играешь с ребятами?» – «Не знаю, я люблю бегать, потому что… Даже не знаю, что тебе сказать, отец; но с ребятами я тоже играю». – «Вот что, парень, ты уже не маленький и должен понимать, что люди мы простые и живем среди простых людей. Если хочешь заниматься спортом, почему бы тебе не записаться в секцию в школе? Понимаешь, те, что рассказали мне про твою беготню, выразились примерно так: «Что это с твоим мальцом, носится вдоль ручейка как оглашенный?» Но из их слов я понял, что считают тебя малость чокнутым. Я тебе отец и, слава богу, тебя знаю, мне нет дела до всяких глупостей. На твоем месте, сынок, я бы поостерегся, глупая сплетня иной раз напортит более, чем и впрямь дурной поступок…» Во мне закипели негодование, ненависть; эти чувства были настолько сильные, что я помню их до сих пор, я не противился гневу, мне он даже понравился, потому что гнев дает ощущение силы и мужества. «Отец, ты можешь мне сказать, кто так говорил обо мне?» Он слегка повернул голову, удивился и, будто сделав открытие, посмотрел на меня: «Ну и ну, скажи пожалуйста, до чего мстительный… Какая тебе, собственно, разница, ты все равно не отплатишь им той же монетой. Бывают случаи, когда ты с тем или иным человеком ничего не можешь поделать. Когда-нибудь ты это поймешь. А что касается твоей беготни, бегать я тебе не запрещаю, ничего худого в ней не вижу, даже если это просто-напросто твое чудачество. Но и ты будь настороже, не давай лишней пищи для разговоров». Он помолчал, спокойно и с любопытством разглядывая меня. Когда он заговорил снова, я почувствовал в его голосе какую-то неуверенность: «Ты мне так и не сказал, почему ты бегаешь и давно ли». – «Я сказал, отец, мне скрывать нечего, просто не знаю, как объяснить получше; я люблю бегать один, без кучи рабят вокруг, я должен знать, что я один, и…»

Я осекся. Что-то изменилось в его взгляде. Он смотрел на меня с жалостью, с грустью, с болью, таким я еще никогда его не видел. Но длилось это всего несколько мгновений. Он поднялся, опершись о мое плечо, и побрел к саду. Я следил, как он шагает мимо ульев, как поднимает крышку, рассеянно глядит на сотовые рамки… Домой он вернулся спокойным, словно одержал над кем-то победу.

* * *

Зато не было спокойствия у меня. На речку я ходил все реже и реже, бегал все меньше и меньше, а когда бегал, то не испытывал никакой радости; у меня было ощущение, что кто-то все время подсматривает за мной и хихикает: «Вот он, этот чокнутый (так, конечно, они выражались), носится вроде Пую Шову, городского дурачка, который знай себе бегает по шпалам, удирая от своей глупости, подумать только, до сих пор еще под поезд не попал». Спустя неделю и вовсе перестал бегать, сидел все больше дома и читал все, что попадалось под руку: газеты, где, мне казалось, я понимал все, а на деле не понимал ничего, разрозненные тома Бальзака, которого не понимал вовсе, но, как оказалось позже, в основном понял, и еще советские книги о знаменитых партизанах, действовавших в тылу врага во время Великой Отечественной войны, – тут уж я понимал все.

* * *

Я учился в седьмом, последнем классе, после которого должен был сдать выпускной экзамен и затем вступительный экзамен в гимназию. В один прекрасный день в конце октября брат сказал мне: «Пойдем, посмотришь, как я буду бежать в субботу кросс «Навстречу 7 Ноября». Хочу прийти первым». Назавтра, возвращаясь из гимназии – он был в десятом классе, – он принес пару старых шиповок с затупившимися шипами, но мне они показались великолепными, первый раз в жизни я видел шиповки. Брат хотел до соревнования потренироваться, привыкнуть к ним – ему их дали в порядке исключения, хвастался он, учитель физкультуры возлагает на него и еще на двух ребят из его класса большие надежды, надеется, что они будут победителями в городском кроссе, а если победят, то поедут на районные соревнования, а потом и на областные. Брат спросил, не хочу ли я бежать вместе с ним, сколько, разумеется, выдержу, ведь я гораздо моложе и не тренировался. Но одному ему бежать скучно. К тому же он знает, что когда-то я любил бегать, так что… Я согласился, едва скрывая свою радость, и попросил, чтобы он хотя бы на обратном пути дал мне шиповки, нога ведь у нас почти одинаковая. Он согласился, но предупредил, чтобы я обращался с ними поаккуратнее, не порвал, не испортил.

В тот же вечер мы приступили к тренировке, бок о бок по Аллее, на глазах у всех. В этот раз мне было наплевать на любопытные взгляды, которыми нас провожали, мой брат уже успел всем раззвонить, что готовится к кроссу «Навстречу 7 Ноября», так что наш с ним бег по Аллее выглядел чрезвычайно торжественно, и занимались мы как бы серьезным делом; что касается меня, то я будто бросал всем вызов. Мы бежали мимо бараков, мимо караульной будки комбината, вдоль школьного забора, по деревянному мостику над речушкой и дальше еще километра три по кочковатой дороге через Пырлоадже до околицы деревни Доджень. Солнце опускалось за лес Бэрку и светило нам в лицо; свет мерк, а меня охватывала буйная неуемная радость; нет, я не должен поддаваться возбуждению, – думал я, – мне нужно показать брату, на что я способен. Я старался дышать точно так же, как он, как-никак преподаватель физкультуры гимназии учил его. И все-таки мне приходилось туго, он был старше меня, хоть и не намного выше. Но я не отставал, бежал с ним рядом, чувствуя, что мне жарко, что я начинаю потеть, и тогда на ходу стаскивал джемпер. Он тоже снимал тренировочную куртку, но мы все равно потели, и я даже чувствовал запах пота, но я был уверен, что он потеет больше. Странное дело, порой мне казалось, что он готов спасовать передо мной, но он брал себя в руки и продолжал бежать. Ему было бы стыдно, если бы я его обогнал… Рубашка у меня была вся в заплатах, самая худшая из всех, какие у меня были, – мама не разрешала мне надевать другую на наши тренировки. На ногах синие обычные спортивные тапочки. Я был счастлив. Ни о чем не думая, я бежал и вдруг чувствовал какое-то жжение в груди и сразу же за этим сухость во рту. Но я знал, что надо, стиснув зубы, продолжать бег, тогда все это кончится. И все шло как надо, пока не наступал другой неприятный момент, уже около села Доджень: ноги начинали слабеть, очень болели мышцы бедра. Но и это мне нравилось, я едва ли не ждал, когда они заболят, потому что тут важнее всего было не сбиться с ритма. Я сосредоточивал все внимание на ногах, ощущал я их чем-то посторонним, не имеющим ко мне отношения, и все-таки мне подвластным, и, когда я готов бывал уже сдаться, они вдруг выпрямлялись – по правде говоря, я их совсем не чувствовал, – и бег становился легким и размеренным, словно однообразные, наводившие на меня скуку прогулки.

Добежав до Доджень, мы усаживались на постамент распятия, который сделали совсем недавно из бетона; сидеть на нем было прохладно. Мы остывали, потом быстренько переобувались, и я помню, какое странное ощущение было у меня от первых шагов в шиповках. Бежать в них труднее – это я понял сразу. Дорога была жесткой, шипы скрежетали по гравию. А когда дорога кончалась и мы бежали по тропке к речушке, шиповки становились настоящим бедствием: шипы уходили в землю, каждый шаг требовал дополнительных усилий. Дома, разуваясь, я видел, что среди шипов застряли сухие листья, грязь и даже кусочки дерева. Но все это не имело никакого значения. В шиповках шаг делался тверже и будто даже длиннее, я чувствовал, как шипы вдалбливаются в землю, и чем ближе мы были к мосту и чем острее и противнее пахло кислотой, тем больше я жалел, что бежать остается всего несколько десятков метров. Не сговариваясь, мы убыстряли бег перед мостом – я всегда немного отставал, – грохотали по его хрупким доскам и вновь неторопливо и размеренно бежали по Аллее; мы будто инстинктивно чувствовали, что должны выглядеть как можно более естественно и даже иной раз споткнуться, что бывает с каждым, когда он куда-то спешит; нам в голову не приходило важничать, выставляя напоказ свое профессиональное умение, какое – как нам тогда казалось – у нас было, и тем самым накликать на себя злобные комментарии случайных зрителей. Несколько лет спустя, вспоминая наши с братом вечерние тренировки, я снисходительно улыбался, это и в самом деле была игра, хотя и несколько необычная. А еще спустя несколько лет я понял, что никогда не был счастливее и свободнее, чем в те вечера, когда бежал с братом и заходящее солнце светило нам прямо в лицо, а на обратном пути я видел вытянувшуюся, колеблющуюся тень тощего парня, слишком высокого для своего возраста. До сих пор помню резкий запах пота и свежей травы, на которой весь день паслось городское стадо. А скрежет шиповок по Аллее утверждал мою первую победу над теми, кого никогда я не мог одолеть напрямую, потому что оружие у нас было разное.

* * *

В день кросса я отправился в город на велосипеде. Брат поехал автобусом часа на два раньше: участникам соревнования велено явиться загодя, – объяснил он мне, – в гимназии сделают перекличку и выдадут форму, и вдобавок он надеялся получить шиповки получше тех, в которых тренировался. Утром моросил дождик, земля намокла, и я подумал, что от новых шиповок будет мало проку, куда лучше бегать в шиповках со стершимися шипами.

Приехав в город, я оставил велосипед у какого-то столба, а сам встал на углу у кинотеатра «Василе Роайтэ». Маршрут я знал и поэтому сразу мог увидеть, как они побегут по улице Дженерал Сэлиштяну, которая начиналась как раз у кинематографа, после старта на Променаде; затем участники кросса обегали кривые улочки, что тянулись к Олту, и снова возвращались на улицу Дженерал Сэлиштяну к финишу, в двух шагах от кинематографа, на Корсо.

Народу было немного, в основном гимназисты – их привезли организованно целыми классами – и кое-кто из родителей, которым больше делать было нечего. Погода стояла пасмурная; дождь, правда, прекратился, но тучи ползли низко, и в любую минуту дождь мог начаться снова.

С того места, где я стоял, было прекрасно видно белое полотнище, на котором выведено синими буквами «Финиш». Вдоль края тротуара стоял длинный стол, покрытый красным сукном, на котором громоздились стопки книг, какие-то коробки и несколько кубков из блестящего металла: призы, ценные подарки, предназначенные победителям.

Было довольно холодно, и Виорел, мой приятель постарше меня на год, озяб. Я уговорил его поехать со мной, хотя эти соревнования, иначе говоря кросс, ничуть его не интересовали. «Что я там потерял? – заявил он. – Какие-то люди бегают, тоже мне событие, тем более что и увидишь-то их только у самого финиша». Зато ему нравились девчонки, и ему не терпелось узнать, бегают представительницы юниорских и женских команд в трусах или в длинных тренировочных брюках. На противоположной стороне улицы я увидел Зину и почувствовал, что она не сводит с меня глаз, но сделал вид, что не заметил ее.

…Летом мы с ней были в пионерском лагере в предгорьях Карпат, и в один прекрасный день, когда я играл с одним парнем в шахматы в клубе, я почувствовал, что она стоит рядом и слегка касается меня коленками. До этого я несколько раз танцевал с ней.

Пляши, парень, не зевай,

Ведь девчонок полон край,

А чтоб хорошо плясать,

Надо девушку обнять.

Ла, ла, ла, ла, ла, ла, ла

Ла, ла, ла, ла, ла, ла, ла…


Меня тогда в первый раз в жизни это взволновало: крутые бедра, женская грудь… Несколько ночей кряду меня преследовали такие картины, что я почитал себя страшнейшим из грешников, близким к позорному падению. Я спокойно играл в шахматы, а Зина стояла рядом, и вдруг я почувствовал ее колени; от неожиданности меня охватила дрожь, я терял фигуру за фигурой, так что мой партнер только диву давался. Напрасно я пытался сосредоточиться, выхода у меня уже не было, партию я проигрывал… И неведомо откуда, будто с каких-то высот, раздался ее голос, похожий на звон колокольчика (черт возьми, самая что ни на есть заурядная девчонка, но какое это имело значение, раз я знать не знал тогда о гормонах и разных прочих вещах?). Спокойно – но как меня это встревожило – она спросила: «Ты ничего не замечаешь?» (Именно так она и спросила, ни слова больше. Бывают моменты, которые помнятся столько лет, сколько тебе отпущено жить.) Наверное, покрасневший, наверное, взмокший, наверняка сжав челюсти, чтобы мое волнение и моя дрожь не были никому заметны – а сколько раз это еще повторится в будущем, – мне удалось выговорить с наигранным безразличием: «Конечно, замечаю, скоро мне будет мат». – «Я спрашиваю совсем о другом», – сказала Зина, и я будто ощутил ее взгляд, устремленный мне на колени. Там лежала, словно обжигая меня, записочка, которую неизвестно каким образом она умудрилась кинуть – хитрость, известная женщинам всех возрастов. Я сунул записку в карман, получил мат, но мне было наплевать на это, впервые поражение в шахматной партии оставило меня безразличным, и я скрылся за зданием столовой, где протекала речушка. В записке была одна неоконченная фраза, но, бог ты мой, какую она вызвала дрожь: «Если ты меня любишь…» И все. Я одурел от счастья, меня распирало от радости, я был влюблен, потерял голову… Каким же разочарованием кончилось для меня это мое первое мужское волнение… Как, впрочем, впоследствии кончалось все, что я называл про себя любовью. Каким я становился нерешительным, неуклюжим, несообразительным (правда, в первый раз меня еще можно было оправдать) и до чего последовательно и отвратительно трусливым! Подумать только, ответил ей длинной, ужасающе длинной запиской (думаю, тот факт, что я не помню, при каких обстоятельствах я ей ее передал, говорит о многом); записка начиналась словами: «На твой вопрос я отвечаю утвердительно…», не помню, что я писал еще, но писал много и, может быть, даже с орфографическими ошибками, писал серьезно и взволнованно о любви вообще и о нашей с ней в частности. Еще помню, что в конце записки я призывал ее к «осторожности» (не знаю, употреблял ли я уже и тогда слово «осмотрительность»), «чтобы ребята ничего не заподозрили, а главное, чтобы потом ничего не узнали родители, не то…» Но она все же была еще ребенком, растревоженным своими собственными чувствами, а вовсе не мной – на моем месте могло быть что угодно, даже деревце; будь это иначе, она после моего пространного послания, свидетельствующего лишь о трусости, малодушии, должна была почувствовать ко мне отвращение, отвернуться от меня, оставить мучиться от уязвленного самолюбия и беспомощности. Когда несколько дней спустя я не пошел на экскурсию, чтобы дежурить с ней вместе по кухне, и мы, сидя на крыльце, чистили картошку, я, хотя и обдумал все заранее, так и не решился встать и пойти на речушку к кустам ольхи, на укромную, заросшую лопухами полянку, где я хотел обнять ее, потому что она обязательно пошла бы за мной, куда более решительная и отважная, готовая на все ради того, во что поверила и верит, может быть, до сих пор, где-то там, неизвестно где, выйдя замуж за человека сильного и властного и родив ему двоих, а то и троих детей; ведь это была любовь, первая любовь, большая, настоящая… Но ничего не произошло, я даже ни разу и не поговорил с ней.

Месяца через два, в конце сентября, когда уже начались занятия, мама отправила меня в город за покупками; я ехал на велосипеде по главной улице (до чего же уродскими были все мои кепки, а серая, которая была на мне, в особенности), как вдруг выросла передо мной Зина и предложила пойти в кино на трехчасовой сеанс. Я до сих пор не могу понять, в самом деле она перестала мне нравиться или я постарался обмануть себя, потихонечку отступая и «нанося удар» первым из боязни, как бы меня вдруг не ударили. Словом, я сразу заметил черные точечки угрей у нее на подбородке, лоснящееся то ли от жира, то ли от пота лицо, полноту, короткие ноги и слишком большую грудь. Сидя с ней рядом (я все же пошел в кино, сразу же спасовав перед ней и собственным вожделением, потом я буду поступать точно так же и в конце концов привыкну к этому) и задыхаясь от жары в раскаленном кинозале, я вдруг почувствовал, что ее влажная потная рука пожимает мою (ну а разве моя не была такой же потной и влажной), что ее голова склоняется ко мне на плечо и волосы, которые не пахли ничем, кроме запаха солярки, пропитавшего воздух в зале, касаются моей шеи и левой щеки; желание вспыхнуло столь стремительно, что, повинуясь ему, я отважился коснуться ее груди, удивившей меня своей мягкостью, и я все гладил и сжимал ее платье в крупную красную клетку с белым воротничком. Но вместо радости я вдруг почувствовал отвращение (сейчас я не колеблясь сказал бы омерзение), а она сидела смирно, позволяя трогать себя и гладить, и только потела все больше, лихорадочно сжимая мою руку мокрой ладонью. И вдруг удовольствие и желание как рукой сняло. И до этого, и потом, – правда, не сразу, а спустя какое-то время, – я мечтал о любви чистой, возвышенной, окутанной бесконечной, всепоглощающей нежностью. А сейчас чувствовал лишь отвращение, которое пытался скрыть от самого себя, и ждал одного, чтобы фильм, который я и не смотрел, кончился как можно скорее. Думаю, что потом я лепетал что-то очень жалкое, запутанное, претенциозное, конечно же все о той же осмотрительности, думаю, что к тому времени я уже освоил это слово.

* * *

…Пренебрегая призывным взглядом Зины, я смотрел на бегущих юниорок; большинство из них были в разноцветных тренировочных брюках, но, к великой радости Виорела, кое-кто бежал в трусах. «Смотри-ка, смотри, – бормотал он скороговоркой, – вот потрясная девка, на все сто!» Но ни одна из этих «потрясных» понятия не имела, как нужно бежать, все они с ходу взяли очень высокий темп, потому что каждой хотелось выиграть приз: спортивный костюм, термос или, на худой конец, «Воспоминания детства» Иона Крянгэ[12]. Но на обратном пути они совершенно выдохлись и похожи были на ковыляющих уток; приближаясь к финишу, они тяжело дышали, а некоторые, смирившись с неудачей, шли просто шагом. Меня они не интересовали, мне было тошно на них глядеть, но вдруг я почувствовал, что весь дрожу: через несколько минут должны были бежать юниоры на трехкилометровую дистанцию.

Юниоры стартовали еще стремительнее, но я знал, что среди них есть выносливые ребята, умеющие правильно распределять свои силы. Разглядел я и своего брата; он бежал в гимназической команде; все они были в красных майках и новых черных трусах. Брат бежал очень скованно, с напрягшимся, застывшим лицом, и я почувствовал, что ничего у него не получится, слишком уж он взволнован после старта. Я и Виорелу сказал, чуть не плача: «Ничего у него не получится». И я сразу пожалел, что сказал; Виорел пожал плечами, будто отвечал: «А что у него должно получиться, а? Бежит он там где-то, добежит, ну и порядок». Я места себе не находил, смотрел как завороженный на улицу Дженерал Сэлиштяну, на теснившиеся домишки, на тротуар, на каштаны с облетевшими листьями, за которыми виднелся серый фасад реформатской церкви, на лачугу, крытую толем, что стоит в конце улицы: у этой лачуги они и должны были появиться. Никогда не забыть мне охватившую меня дрожь и внезапно вспыхнувшую надежду при появлении первого бегуна. Красная майка и черные трусы – гимназист! Его отрыв от других сегодняшние спортивные комментаторы назвали бы многообещающим. Но когда он стал приближаться к нам, я узнал Раду Ханку – одноклассника моего брата, будущего незаурядного математика, как говорили в городе. Никогда бы не подумал, что этот прилежный ученик, сын учителя, может оказаться еще и прекрасным спортсменом (потом я узнал, что он вдобавок хороший гимнаст, хотя и слишком высок ростом). Бежал он без всякого напряжения, упруго, легко двигая руками на уровне груди. Послышались крики: «Давай, Ханку! Жми!», но он будто не слышал, бежал себе и бежал серьезно, раскованно, настолько он был уверен, что он самый лучший, лучше всех, что казалось, ему нужно приглушить свою радость легким презрением. Он пробежал мимо меня, уверенно рванулся к финишу (я не думаю, что его бег хронометрировали, расстояние тоже было измерено приблизительно), и только тогда я посмотрел на остальных – они отставали метров на тридцать. Мой брат бежал где-то в середине (десятый, пятнадцатый, какое это имеет значение?), напрягая последние силы, чтобы не споткнуться, не упасть, чтобы только закончить кросс, потому что ноги уже его не слушались. Лицо исказила гримаса, губы были вытянуты так, что и не слыша, я чувствовал его свистящее дыхание. Он меня не заметил, я не стал его окликать, я был огорчен, раздосадован, взбешен (какими только словами я не обзывал его в уме!), но когда я опять увидел его через полчасика, на меня нахлынула глубокая грусть, смешанная с отчаянием: ничего, ничего нельзя уже было сделать! «Черт бы побрал эти шиповки и того, кто их выдумал», – сказал он, стараясь не смотреть на меня. Он был очень бледен, по его лицу стекал струйками пот. «У Ханку тоже были шиповки», – не смог я сдержаться. Но он сделал вид, что не понял, и стал объяснять мне нарочито безразличным тоном: «Как можно бежать кросс в шиповках по асфальту! Наш преподаватель просто набитый дурак, экипировкой хотел похвастать». – «У других тоже были шиповки», – не унимался я, охваченный холодной злобой. «Заткнись, а то по морде схлопочешь, черт тебя побери!»

Он смотрел на меня с ненавистью, будто я был виновником его поражения. Вдруг я пожалел, пожалел нас обоих, – я ведь так надеялся на его победу; он, видно, почувствовал, что я больше не злюсь, выражение лица у него изменилось, глаза повлажнели, и он шепнул мне, чуть не плача: «А ежели по правде, мне стало плохо, я еле добежал до финиша». Как-никак мы оба были «мужчинами», и он без всякого кривлянья согласился, чтобы я отвез его домой на велосипеде. Он с трудом уселся на раму и весь скорчился, а я стал медленно, спокойно крутить педали, но превосходства над ним, которое я нежданно-негаданно получил, я не чувствовал; мне не приходило в голову, что я могу радоваться, опекая потерпевшего поражение человека, оттого что поражение потерпел он, а не я; мой брат сам нашел в себе силы стереть позор с черного лица поражения. По дороге домой я ни о чем не думал, мне было грустно и я тоже чувствовал себя побежденным. Но дома, уже ссадив брата перед крыльцом и слезая сам с велосипеда, я почувствовал такую усталость, как уставал у нас, наверное, один отец, и вновь меня охватила злоба и яростное желание восторжествовать над ним, однако фраза, которая пришла мне на ум, была гораздо проще: «Я отомщу», – решил я про себя.

А потом надо было идти в дом и есть фасолевый или картофельный суп (до чего же мы проголодались!), потом отправиться в нашу с ним общую комнату, чтобы хоть кое-как приготовить уроки на завтра. В тот день мне настолько все осточертело, что я был бы рад умереть. В доме все мне казалось мрачным, я слышал грохот кастрюль на кухне; во дворе отец разговаривал с кем-то из соседей, сосед жаловался, что его обругали, что следовало их всех избить, как собак, убить до смерти; впервые пожалел, что у нас дома нет радио, а то бы слушал музыку и всякие новости, знал бы, что происходит в колониях, как бесконечно жестоки империалисты, наслаждался бы пионерскими песнями в исполнении хрустальных голосов прославленных вундеркиндов из хора столичного Дворца пионеров.

Я отправился на кухню, нашел на буфете «Скынтейя Тинеретулуй», которую выписывал мой брат, и стал читать ее – о передовой бригаде, в чьей комнате в общежитии корреспондент увидел «почти абсолютную» чистоту и порядок; ведь, – сразу же отмечает журналист, – речь идет об «известной бригаде Николае Иона», о которой уже писали коллеги журналиста. Да, все вещи были на своих местах: «…в углу чистый таз для умывания, полотенца на спинках коек, чемоданы под кроватью, стены побелены, пол подметен». В итоге корреспондент делал вывод: «Передовики производства – передовики во всем, дорогие читатели, в жизни они тоже идут в первых рядах, их примеру должны следовать все».

…Заснул я с трудом, то и дело ворочаясь в постели, а утром опоздал в школу.

* * *

Я храню много школьных тетрадей – тонкие или толстые, в косую линейку, в клетку, – на обложке которых написано то «Заметки», то «Записи», а на последней «Дневник». Первые «Заметки» я храню примерно с пятого класса, тетрадь совсем тонкая, продолжались записи менее двух лет. Интересно, что во второй тетради – как раз время, которое я описываю, – нет о кроссе ни слова. Лишь в третьей тетради, начатой в восьмом классе, я набрел среди размышлений об Островском и цитат из него на первое упоминание о легкой атлетике:

«25 марта 1955. Сегодня на уроке физкультуры мы, ребята, бежали три круга по двору гимназии, между забором и каштанами. Я пришел первым, и преподаватель Шинкуля сказал мне: «Молодец, парень, ты хорошо бежал».

Больше ничего о легкой атлетике в тетради нет до девятого класса:

«15 октября 1955. Сегодня мы бегали на уроке физкультуры четыре раза вокруг двора. Я пришел первым, остальные не очень-то надрывались. Преподаватель Шинкуля велел мне явиться в среду на тренировку в легкоатлетическую секцию».

…Первая тренировка. Пытаюсь вспомнить двор гимназии, гандбольные ворота, задний, со стороны улицы Теодор Некулуцэ, забор, около которого кто-то – кто, я так никогда и не узнаю – выращивал картофель, морковь, фасоль и немного кукурузы; припоминаю еще кусты ольхи и ивы на берегу Беривойя, речушки, протекавшей между двором гимназии и общежитием пожарных, которую все горожане именовали рекой. Среди зарослей, за деревьями во время переменок было принято курить, вблизи стояла дощатая уборная, и многие предпочитали курить именно там, возможно отдавая тем самым дань традиции. Дежурные преподаватели появлялись там редко; по молчаливому соглашению места, где курили гимназисты, не проверялись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю