Текст книги "Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою"
Автор книги: Джордже Кушнаренку
Соавторы: Ана Бландиана,Мария Холмея,Михай Син,Мирча Неделчу,Эуджен Урикару,Николае Матееску,Александру Ивасюк,Ион Сырбу,Теодор Мазилу,Сорин Преда
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Несмотря на то что дорога к лаборатории Фрониуса вела вверх (Институт Экспериментальной психологии находился на вершине холма, на улице Бастилии), все же я, рассуждая философски, считал, что двигаюсь вниз, спускаюсь с олимпийских высот и нисхожу до мышей моего уважаемого коллеги. Вопрос Единичного есть основной вопрос Трансцендентности: из этих высоких сфер, пересекая царство извечных категорий, минуя имя и, затем, область внешних проявлений, предстояло мне спуститься в Онтологию и далее, сужая поле, подойти не к Существу, а просто к Человеку, более того, даже не к его практическому разуму, а гораздо, гораздо ниже – к физиологии и психологии простейших его безусловных рефлексов. Все это абсурдно и страшно. Презрев свободную волю сознания, углубиться в мрачные подземелья сомнительных инстинктов… Хуже того, даже не человеческих инстинктов и не обезьяньих (все же они братья наши меньшие), а инстинктов… мышиных. И мыши-то наверняка самые тривиальные. «Mus musculus». Мне вообще всегда нравились философские анекдоты, и я чувствовал, что назревает именно такой анекдот, я смогу с изысканным академическим юмором и тонким скепсисом рассказать моему другу Лагранжу или старику О’Клену из Гарвардского университета последнюю и самую пикантную философскую притчу, в которой речь пойдет вовсе не о каких-то несчастных пчелиных королевах, а о бунтарском хвосте серой библиотечной мышки.
Дверь, как всегда, отворил Герман. Молчаливый, холодный, невозмутимый Герман. Прав был Фрониус, утверждая, что на всем просвещенном Западе не найдется субъекта скучнее, чем его лаборант.
– Господин профессор у себя? – спросил я, снимая плащ.
– Он ждет вас, – пробормотал Герман, устремив на меня взгляд отравленной щуки. «Тебя еще не хватало», – можно было ясно прочесть в его глазах.
Я вошел в лабораторию. В лабораториях мне всегда как-то не по себе. Я не противник экспериментальных методов, ибо сознаю, что для исследования материи (я подчеркиваю: материи!) необходимы лаборатории и аппаратура. Но я исследую область духа и, кроме книг, не ощущаю потребности в каких бы то ни было реально существующих объектах. Интуиция и откровение не текут по электрическим проводам, не нуждаются в ретортах и спиртовках. В моем мире, в царстве чистого духа, лабораторию заменяет сам объект исследования: если меня интересует абсолют, к абсолюту я приближаюсь, прибегнув к абсолюту, к ценности подступаюсь, обращаясь к ценности, сущность сознания постигаю посредством сознания. Глядя на это нелепое нагромождение всяческих психотехнических приспособлений – на электронные устройства и клетки с морскими свинками, на булькающие реторты, соединенные с мерцающими аквариумами, у меня возникает ощущение, будто я попал в некий нелепый театр, где, пользуясь смехотворными детскими средствами, пытаются изобразить абсурднейшую метафизическую комедию. Комедию «познания сверху вниз». Бессмысленную и тупую трагикомедию вульгарного дарвинизма, вывернутого наизнанку. Антиэволюционистскую и реакционную игру людей, считающих человека всего лишь прямоходящим приматом, недостойным звания «сапиенс».
В лаборатории Фрониуса тяжело пахло мышами, сыром и плесенью. Повсюду валялись раскрытые книги, и в полутьме казалось, будто приютившийся в стенной нише гипсовый Вундт ехидно ухмыляется. Хозяин – небритый, одетый в сомнительной свежести белый халат – казался усталым и углубленным в свои мысли. Он кивнул мне на кресло, и я сел.
– Что же, начнем? – спросил он, теребя свою буйную шевелюру, достойную непонятого поэта-романтика.
Непонятого и неумытого.
– Я полностью в вашем распоряжении, уважаемый коллега, – ответил я и закинул ногу на ногу, как ожидающий поднятия занавеса и решительно ко всему готовый зритель.
– Герман! – позвал Фрониус. – Принесите аппарат.
Герман проворчал что-то из соседней комнаты, затем появился с довольно большим плоским и тяжелым ящиком. Устройство походило на лишенные струн и души ветхие гусли. Лаборант установил его на рабочем столе.
Я поднялся из кресла и подошел поближе.
Фрониус быстро соединил какие-то провода, включил аппарат в сеть и энергично нажал засветившуюся красную кнопку.
Ящик имел плавные, лироподобные обводы, длина его составляла около метра, высота – сантиметров двадцать. Дно было выстлано плотным зеленым сукном.
– Зачем вам эта штука? – спросил я, решительно ничего не понимая.
Герман молча ворошил свои седые космы.
– Слушай внимательно, – сказал, улыбаясь, Фрониус и, вооружившись указкой, стал объяснять: – Перед нами психологическое поле. Возможно, даже поле социологическое. Это вскоре выяснится. На данном поле, уважаемый коллега, я провожу эксперименты со своими мышками. Сейчас ты с ними познакомишься…
Мягкой тряпкой он протер закрывавшее весь ящик стекло. В закутке у широкого торца ящика я разглядел двух сереньких зверьков. Два неподвижных шерстяных комочка с блестящими черными бусинками глаз. Лишь усики у них чуть подрагивали.
– Извольте, коллега, это и есть мои герои: мышь «А» и мышь «Б». Особи однополы и родились в один день. Они братья. Возраст – два месяца, пора полной зрелости. Свобода им неведома: обе родились в неволе и получали корм из наших рук, следовательно, у них не может быть никакого стихийного опыта. Все их предки содержались в искусственной среде!..
– Бесподобно, – согласился я. – И что же ты с ними собираешься делать?
– Погоди, сейчас поймешь. У моих подопечных одинаковый вес, одинаковые размеры. И аппетит у них одинаковый. Можешь поверить мне, они одинаково голодны…
– Продолжай, я слушаю.
– Сейчас я выпущу их на арену. В тот мир, где им предстоит добывать себе пропитание. Опыт я назвал «обусловленное средой вынужденное сотрудничество». Вскоре тебе станет ясно, что я имею в виду. Смотри, я зажигаю зеленую лампочку: это означает «Внимание, вы свободны, путь открыт».
Действительно, загорелась небольшая зеленая лампочка, и тут же отворилась крохотная дверца, открывая доступ на зеленое поле.
– А теперь смотри вот сюда, – сказал Фрониус, указывая на противоположный конец ящика. – В этот отсек я кладу сыр. Отличный, самый лучший сыр. – Он дал мне понюхать кусочек пармезана.
Мне сразу стало как-то не По себе: именно так пах эмментальский сыр, которым я наслаждался накануне вечером.
– Итак, закладываю приманку. Видишь? Они бросаются как сумасшедшие! Но тщетно. Красный свет – знак запрета: дверца отсека, в который я положил сыр, под напряжением. Ток, естественно, слабый, он не калечит их, только пугает.
Я недоуменно пожал плечами:
– Видит бог, ничего не понимаю. – И на всякий случай достал и нацепил на нос пенсне.
– Слушай и мотай на ус. Мышки голодные. Запах сыра сводит их с ума. Они получат пищу, но с одним условием!
– С каким же?
– Они должны сотрудничать. Со-труд-ни-чать!
– Бред какой-то. Абсурд…
– Не торопись делать выводы. Вот здесь, обрати внимание, я установил небольшой рычаг. Он напоминает детские качели на скверах. Разглядел? Так вот, дверца, открывающая путь к приманке, к ароматному сыру, отворяется лишь тогда, когда одна из мышек находится на дальнем конце рычага, вон на той небольшой площадочке. Лишь только одна из мышей получит доступ к пище: весом собственного тела вторая мышь приподнимает заслонку.
– И ты хочешь, чтобы…
– Да, хочу, чтобы… – Его мутные глаза уставились на меня, словно в отчаянной попытке загипнотизировать.
Фрониус казался мне в это мгновение сумасшедшим фанатиком.
– Хочу! – крикнул он, запуская свою мясницкую длань в нечесаные волосы. – Ты знаешь, я действительно мечтаю добиться… сотрудничества. Для начала – на мышином уровне. Я хочу, чтобы эти крохотные животные, сии элементарные монады осуществили то, что люди не желают, не могут, а по правде сказать, и не пытаются осуществить. Я хочу, чтобы одна из мышек, пренебрегая чувством голода, спокойно сидела на площадочке моего рычага, пока другая будет спокойно есть. И еще хочу, чтобы затем насытившаяся мышь сама, без какого бы то ни было принуждения, взобралась на площадку и предоставила своей товарке возможность спокойно питаться. Теперь ты понял?
– Но это же полный абсурд. Абсурд!..
– Я знаю, потому и не отступлюсь. Обожаю абсурд.
– Никак не пойму, чего ты в конце концов добиваешься. Я имею в виду философский аспект…
– Чего я добиваюсь? Неужели, дорогой коллега, тебе не понятно?
– И представить себе не могу.
– Если у меня все получится, если мыши, без всякого принуждения с моей стороны, станут последовательно, без сбоев сотрудничать, я смогу доказать, что инстинкт не является – представь себе! – не является неизбежным порождением сущности, а всего лишь некой ее случайной ошибкой, временным отклонением.
– Так ведь это же давно известно…
– Известно вообще, но не доказано, что инстинкт можно выправить. Причем очень просто, и вовсе не тем путем, за который ратуете вы, моралисты. Я готовлю удар, косвенный, но страшный удар по самой идее неизменности. Между особями нет роковых различий, просто голод выражается по-разному. И в обществе распределение функций не продиктовано свыше: современное состояние объясняется анархией, бесхозяйственностью, недостаточной организованностью. Неравенство, сие сложное проявление диалектического противоречия, лежащее в основе стольких зол, а может, и в основе зла как такового, порождается исключительно социальными условиями, этим проклятым обществом, обрекающим часть населения на голод. Я не могу допустить, что природа осуждает кого бы то ни было на рабство, не могу представить себе некие гены, определяющие различие в социальном статусе через своеобразие потребностей и пристрастий. Я уже говорил тебе, что мои мышки родились в один день и От одной матери: они равны перед богом, равны перед Природой и, само собой разумеется, равны перед его величеством Голодом. А раз уж они голодны, они, естественно, будут бороться за сыр, кусать друг друга… Но если их обучить, задать им сменный ритм, организовать, можешь не сомневаться: они станут послушно выполнять свои обязанности, нисколько не интересуясь, чем и как насытился другой.
– Начинаю соображать. И все же…
– Погоди, я не кончил. Суть в том, что я вырываю моих мышек из их естественного состояния, из-под немилосердной власти инстинкта самосохранения. Я вынуждаю их заключить контракт, вступить в отношения сотрудничества. «А» плюс «Б» становятся новым, неведомым доселе сообществом. Они становятся ячейкой общества, кооперацией по взаимовыручке. Им предстоит сотрудничать, питаться, развлекаться вместе. Во истинном братстве и в мире.
– Вот тут-то как раз и начнутся сложности, – вмешался я.
– И вовсе нет. Само сотрудничество, безусловно, может усложниться. Но борьба за существование, жестокость, жадность, господство грубой силы канут навеки в прошлое. Поверь!.. Ведь тем самым будет доказано, что страсть к стяжательству может быть искоренена, причем без попов и юристов, без так называемой морали, просто путем разумного и взаимовыгодного объединения. Моим мышам суждено все это доказать…
Я призадумался. По правде говоря, все эти выкладки несколько смущали меня. В каждом ростке мыслящего тростника дремлет и тихо грезит утопический идеал. Повторяю: чисто психологическая сторона эксперимента меня нисколько не интересовала. Я уже долгие годы утешаюсь мыслью, что мне удалось исключить из тонкосплетения моих раздумий даже тень социологизма, малейший намек на практическую целенаправленность. Мою уверенность и покой смутило нечто воспринятое мною как выпад, хуже – как посягательство на некие чрезвычайно важные для меня онтологические категории.
– Это заблуждение! – воскликнул я. – Жесточайшее заблуждение с какой бы то ни было точки зрения: с психологической, философской или моральной…
– Но почему?
– Начнем с того, что любой инстинкт, насколько мне известно, есть направление приложения определенной силы, целевой вектор, ведущий от возбудителя, то есть еды, к возбуждаемому, то есть голодному субъекту. Здесь мы неизбежно и всегда видим прямую линию! Ты же хочешь эту прямую сломать…
– Именно! И я это сделаю.
– Но ведь это же абсурдно: вводить в формулу инстинкта постороннюю неизвестную – нравственное начало. Сидящая на платформе мышь должна добровольно жертвовать привычкой подчиняться чувству голода.
– Непременно должна. Ты очень точно выразился.
– Не бывает такого. О какой морали может идти речь в джунглях, среди крыс или гиен?
– В этом следует видеть ошибку природы. Я же собираюсь исправить ее. Ежели моя попытка увенчается успехом – а это, несомненно, будет именно так! – я докажу, что борьба за существование – животное варварство (если бы только животное!) и что голод – лишь симптом недостаточного сотрудничества, отсутствие возможности питаться поочередно. Парадоксальное явление, псевдозакон. Софизм, изобретенный бытием, самим существованием.
– Сомневаюсь. Не верю. Не могу поверить! Я полагаю…
– Спорить бессмысленно. Вопрос этот остался до сих пор неразрешенным именно потому, что его обсуждали теоретически. Я ученый, следовательно, отправной точкой для меня может быть только эксперимент. И я умолкаю, предоставляя отныне слово моим мышам.
– Нет, это уж чересчур! – возмутился я.
В это мгновение рядом возникла сгорбленная фигура незаметно подкравшегося Германа. Его бледное лицо исказила нервная судорога; было непонятно, ухмыляется он или нарочно гримасничает. В глазах мерцала издевка и злость. «Ах, посмеемся-посмеемся», – бормотал Герман, ловко орудуя аппаратурой, необходимой для эксперимента.
– Все в порядке, Герман, можешь погасить свет, – сказал профессор и встал за пульт управления.
Свет погас, арена на мгновение окунулась во мрак.
Затем неожиданно вспыхнули две крохотные лампочки, и зеленое поле осветилось. Обстановка стала таинственной, волшебной. Мы все оставались в темноте, лишь изредка скользнувший по стеклу блик выхватывал чье-то лицо. Фрониус вспотел и явно устал от напряжения, Герман казался вялым и сонным. Я нервно протирал очки.
Мыши выстроились перед дверцей, замерли. Нужно было приглядеться очень внимательно, чтобы заметить, как они дышат. Крохотные розовые мышиные ноздри трепетали. Арена казалась бескрайной, как зеленеющее пшеничное поле. И в конце этого пространства виднелся рычаг. Воплощение Долга.
Зеленая лампочка вспыхнула, мыши рванулись к приманке. Та же игра. Отчаянный бег, гонка к заветной цели. Там – схватка, отступление, неразбериха. Еще одна попытка… Хаос.
– Quod erat demonstrandum! – расхохотался я. – Что и требовалось доказать.
Фрониус бросил на меня плотоядный взгляд:
– Это всего лишь первый этап. Твой. Этап проявления тупого инстинкта, прямого приложения силы. Слепое действие голода.
– Да, но разве…
– Наступил мой черед вмешаться. Здесь нужны величайшее терпение и такт. Погляди-ка… Смотри внимательно…
Бережно отодвинув закрывавшее ящик стекло. Фрониус длинными щипцами осторожно поймал одну из мышек и посадил на площадку, которой завершался рычаг. Устройство сработало, и вторая мышь жадно принялась за еду.
– Постой! – воскликнул я. – Что же это такое? Зачем ты применил щипцы?
– То есть как это зачем? Для воспитательных целей. Я указываю им путь, образовываю, разъясняю условия договора о сотрудничестве.
– Да разве это похоже на воспитание?.. Это просто дрессировка.
– Ты берешься провести четкую грань между дрессировкой и воспитанием?
– Ну тогда ты должен их еще и бить.
– И буду.
– Как же тогда быть с моральной стороной дела?
– Благородна сама цель. Все забудется, и щипцы, и палочка, которой я их наказываю. С того часа, как они станут работать сами, без моего вмешательства, все, что поначалу представлялось карой и насилием, преобразится в принцип, в закон… В норму жизни.
– Но ведь начинаешь-то ты с террора? Не кажется ли тебе, что твои методы напоминают слегка… фашизм?
– Почем я знаю? Моя задача – в сжатом виде воспроизвести вероятный путь естественного развития. Если бы в этом пространстве, именно в данных условиях в течение сотен и тысяч лет жили некие мыши, не кажется ли тебе, что со всей неизбежностью им пришлось бы прийти к распределению труда? Собственно, мое вмешательство просто восполняет века, необходимые на естественное развитие. Главное – результат.
– И чего же ты сумел добиться до сих пор?
– Не слишком многого. Я только наметил основные параметры эксперимента. Мы в самом начале. Собственно, я позвал тебя, только чтобы изложить главную мысль. На результаты можно рассчитывать не раньше, чем через несколько месяцев.
– Если, конечно, истина окажется на твоей стороне. – На этот раз не он меня, а я похлопал его по плечу весьма снисходительно.
Спор затянулся до поздней ночи. Я постарался доказать ему всю абсурдность посылки: никогда мыши не станут помогать друг другу добровольно. Ведь без него (а он заменяет им сознание), даже в том случае, если отношения сотрудничества удастся установить, они прекратятся, как только исчезнет страх перед наказанием. И вообще… все это – просто философская аберрация. Природа не делает скачков, биологическое приспособление – вовсе не минутное дело, и ни о каком контракте не может быть речи там, где двигателем является голод. Спорить с этим бессмысленно. Но Фрониус оставался непоколебимым. Он бился яростно, вдохновенно. Расстались мы чуть ли не врагами.
– Не стоит ссориться, – сказал я уже в прихожей, когда Герман подавал мне пальто. – Слово за твоими мышами. Если у них получится это… «сотрудничество»… Только смотри, чтоб было истинное сотрудничество, а не цирковое какое-нибудь или казарменное… Вот тогда я сдамся. Ну, а до тех пор я останусь при своем мнении.
И я ушел, не позволив себя проводить. Ночь стояла холодная. С пригорка город открывал чудесную панораму огней, башен и башенок. Часы на колокольне собора показывали полночь. Мне стало жаль потраченных впустую бесценных вечерних часов, которые следовало бы употребить для работы над предисловием к моей книге о категории Единичного. И все же потом, вспомнив черные глаза Фрониуса и блестящие бусинки мышиных глазок, я расхохотался. В отличнейшем расположении духа, насвистывая, я спустился в город и направил свои стопы к дому. (Здесь я должен признать, что все же принял в тот день некое касающееся меня ограничение: зарекся есть сыр пармезан. Навеки. Ради приличия, из эстетства. Согласитесь сами: не может же уважающий себя профессор диалектики «возбуждаться» наподобие несчастным мышкам, только начинающим свою академическую карьеру…)
III
Совершенно не помню, как пролетела осень, как промелькнула зима. (Страшная зима, самая холодная на моей памяти.) Работы, правда, было много, очень много: сложный новый курс, бесконечные мытарства, связанные с изданием книги, обширнейшая переписка с зарубежными коллегами. Про Фрониуса я почти совсем забыл. Раза два я встречал его в коридоре возле деканата: он казался больным и измученным, здоровался как-то отчужденно, с еле заметной ироничной ухмылкой. Я решил, что мыши ему тоже изменили…
Весной мне все же пришлось вспомнить о его фантазиях. Случилось это в серый, дождливый, мрачный день, когда я попал в состав делегации городского совета (я только что, после долгих перипетий, был удостоен звания советника) на торжественные похороны в провинции: сколько-то там шахтеров задохнулись в штольне. Задохнулись или сгорели, точно не помню. Пришлось надеть черный костюм, черную шляпу, взять черный зонт и нацепить столь ненавистную мне маску похоронной торжественности. Стоит ли говорить о том, что никого из пострадавших я лично не знал и шахтерский труд, как способ существования, был бесконечно далек от сферы моих интересов. Я не хочу сказать, что смерть человека оставляет меня равнодушным. Просто я считаю трагическое естественной составляющей жизни и, следовательно, не вижу в смерти ничего бесчеловечного: наоборот, считаю, что это одна из тех вещей, на которых зиждется мир. В прошлом году, в Лозанне, когда после банкета мы зашли к Лагранжу на рюмочку коньяка, он готов был проглотить меня живьем, услышав это мое мнение. «Как ты смеешь так мыслить?! Ну а если бы ты родился лягушкой, червяком или собакой, что тогда? В бесконечном разнообразии жизни родиться человеком – не закономерность, а подарок судьбы, великий шанс. И поэтому ты не свободен от ответственности перед себе подобными…» Мне стало просто смешно. «Всякая сущность пребывает в развитии, – сказал я ему тогда. – Все есть энтелехия и рост по спирали. Желудь становится дубом, ты стал преподавателем морали, я – онтологии… Ну а шахтеры стали шахтерами, солдаты – солдатами и безработные – безработными. Не стоит смешивать достаточную причину с причиной сущностной».
Я шагал в похоронной процессии. На тесных улочках, между высокими домами из красного кирпича, моросил мелкий дождик и клубился черный дым. Где-то играли траурный марш. (Терпеть не могу Брамса в переложении для медных инструментов.) Мы уже подходили к кладбищу, и я подумывал о том, что не худо бы передать шоферу, чтобы он подъехал как можно ближе к воротам. Вдруг ко мне подошел очень бледный, сутулый, весь скрючившийся под своим громадным зонтом человек. Я узнал Германа. Слуга и лаборант профессора Фрониуса робко глядел на меня влажными глазами, тихо поздоровался.
– В чем дело, Герман? – спросил я его. – Что-то стряслось?
Он без конца сморкался в огромный платок и всхлипывал, как ребенок.
– Господин профессор, – пролепетал он сквозь слезы, – ведь они умерли, задохнулись, как крысы…
– Да, кстати, как там твои мышки в лаборатории?
Он уставился на меня долгим тупым взглядом, словно не понял моего вопроса. Затем повернулся и, не прощаясь, быстро пропал в толпе. «Tel maître, tel valet»[16] – решил я и напрочь забыл об этой встрече.
Вскоре начались дожди. Наши долгие, невротичные весенние дожди. Где-то в апреле произошло несчастье – идиотское, бессмысленное несчастье, после которого мне пришлось принять должность декана. Заведующий кафедрой логики стоиков был обнаружен как-то вечером, часов этак в семь, висящим в подвале своей виллы. Самоубийство. От любви, от шизофрении или от пьянства – бог его знает. Во всяком случае историю преподавателя логики, старого профсоюзного деятеля, избравшего вместо сократовской цикуты (мог бы додуматься) телефонный шнур, не так-то легко переварить. Не говоря уже о совершенно гротескном завещании, в котором он объявляет единственной своей последней волей, чтобы обе его кошки были приняты на содержание ректората. (Даже не хочется вспоминать, что он писал в постскриптуме этого так называемого завещания: он просто-напросто посылал нас куда подальше, утверждая, что «все мы надоели ему до смерти, затюкали до нет спасу и – о чем это? – вымарали с ног до головы». Скандал.) Пришлось устроить ему торжественные похороны: газеты считали коллег ответственными за его смерть… В довершение всего мне выпала незавидная честь произносить на кладбище речь от имени профессорского состава. Что можно сказать на могиле преподавателя логики, покончившего самоубийством и оставившего миру вместо собрания сочинений двух сиамских кошечек? И ведь действительно – ни единой рукописи. Ни цитаты, ни лозунга. Ничего, кроме ругани и зазнайства.
Все, естественно, завершилось благополучно, оркестр играл реквием, и я, высоко поднимая ноги в замызганных лаковых башмаках, пытался выбраться из толпы и удрать домой. Все, о чем я мечтал, была ванная и теплая постель… У самого выхода кто-то вдруг грубо схватил меня сзади за локоть. Мне стало не по себе. Уже почти совсем стемнело, в густом тумане покачивались на ветру невысокие кладбищенские пинии. Я нехотя обернулся.
В черном костюме, аккуратно выбритый, рядом стоял Фрониус. На этот раз он выглядел и держался необычайно корректно, с почти академическим достоинством. И все же видно было, что он сильно возбужден. Глаза горели, лоб покрывали бисеринки пота.
– В чем дело, коллега? – спрашиваю. – Никак перебрал?
– Черта с два, – отвечает, – просто я счастлив. Счастлив, как жених за час до брачной ночи.
Я решил, что он повредился от горя: поговаривали, будто Стоиков благоволил к нему за роднившую их склонность к выпивке.
– Ты должен, обязательно должен на них взглянуть! – шептал он мне в самое ухо, точно заговорщик-фанатик. – У них стало получаться ну просто здорово!
– У кого «у них»? – Я тщетно пытался высвободить руку из его грубой клешни, но Фрониус насел на меня с пущим азартом:
– Мыши. Эксперимент удался! Представляешь себе? Удался!..
– Не может быть, – пробормотал я с недоверием и даже с некоторой досадой. – Это полностью, совершенно исключено.
– Поехали, сам убедишься. Я на машине.
– Извини, любезный, но ты же видишь, в каком я виде. Решительно не могу заниматься наукой в заляпанной грязью обуви…
– Брось. Герман позаботится о твоих башмаках. Поехали, не пожалеешь!
Что мне оставалось делать? Мы уселись в машину и в неловком молчании тронулись в путь. Всю дорогу я терзался сомнениями и ломал голову: неужели он прав? Значит, случаются еще чудеса? Может ли быть, чтобы кусочек отменного импортного сыра и две основательно проинструктированные мышки посягнули на существующий мировой порядок?.. Смешно!
Герман открыл нам, взял у меня мокрое пальто и обувь – туфли, уже вычищенные, почти тут же принес обратно и помог мне обуться, однако за все это время не проронил ни слова. Я решил, что от постоянного общения с животными он окончательно потерял дар речи. Что-то в этом человеке раздражало меня: я чувствовал, он меня не уважает, даже ненавидит; во взгляде его таилось презрение и плохо скрываемая угроза.
В лаборатории все было приготовлено, словно специально для демонстрации. Еще сильнее, чем в прошлый раз, пахло мышами и застарелым сыром. Я взглянул на «арену» – вроде никаких изменений, лишь «А» и «Б» показались мне кругленькими, отъевшимися.
– Как ты их различаешь? – спросил я у Фрониуса, неуклюже влезавшего в халат.
– Да очень просто, они же совсем не похожи.
– Для меня они – как две капли воды.
– Это тебе просто кажется, потому что ты с ними не работал. Давай пометим «Б» синими чернилами, для наглядности. Кстати, «Б» умнее и ошибается гораздо реже, чем «А»… Этот зато настырен, упрям и жаден: смахивает на нашего ректора и еще на одно лицо, чье имя лучше вслух не упоминать.
– Значит, они успели дифференцироваться?
– В какой-то степени. Психологически. Зато на социальном поприще у них полная гармония. Сам увидишь. По-моему, нигде на свете не найти больше такого вдохновенного сотрудничества.
– Что ж, посмотрим. – Я глубоко вздохнул и водрузил на нос очки.
Фрониус весь как-то напрягся. Когда он подходил к своим кнопкам, лицо его становилось непроницаемым и жестким, как лицо командира батареи, собирающегося отдать приказ о первом залпе в первый день новой мировой войны. Впрочем, может быть, мне это только казалось. Даже противная физиономия Германа превращалась в полутьме лаборатории в сакральную маску жреца неведомой кровавой религии.
Под нашими плотоядными взглядами зеленая арена наполнилась ярким светом. Мышки мелко-мелко задрожали, затем успокоились. Тоненько зазвенел колокольчик, и возле дверцы мышиного закутка вспыхнул точечный огонек.
– Я стал разнообразить сигналы, – объяснил Фрониус. – При сочетании слуховых, зрительных и обонятельных стимулов эксперимент получается эффектнее…
– Можно закладывать сыр? – хриплым голосом спросил Герман.
– Да.
Герман принялся за дело. Методично, без лишних движений длинным хирургическим пинцетом просунул в щелку небольшой кусочек сыра.
– Теперь слушай внимательно, – сказал Фрониус. – По ходу эксперимента пришлось ввести несколько второстепенных элементов, дополняющих первичную чистую схему. Мои подопечные – мальчики; следовательно, для того чтобы у них не возникало сексуальных комплексов, я раз в неделю пускаю их на целую ночь к девочкам: пусть порезвятся. Наутро – обратно в клетку… Ну а чтобы они от скуки или от избытка сил не затевали драку, я подкладываю обрезки и обрубки всяких материалов (вон, в углу, видишь?), которые можно грызть. Пусть точат зубы на досуге, зато они при деле и наверняка ничего не попортят.
– Все это несколько напоминает «Kraft durch Freude»[17], обыкновенный фашизм. Тебе не кажется?
– Это меня не касается. Я как ученый не позволяю себе никаких предрассудков: знание рождается только из опыта. Главное – цель, а вовсе не применяемые для ее достижения средства.
Я нагнулся, чтобы лучше разглядеть зверьков. Меня волновало, раздражало почему-то синее пятно на спинке мышонка «Б». («Глядя с недосягаемых и чистых высот Единичного, – писал я в своей книге, – видно, что каждый человек, любой индивид отмечен неким знаком, цветной полоской особого, только ему присущего спектра, в котором заложена его счастливая или несчастная участь, судьба…») Да-с. Да…
Тут я обратил внимание на блестящие черные бусинки мышиных глаз. И понял, что стою в преддверии невероятной, фантастической тайны. Так замирал Платон на пороге пещеры и святой Франциск при виде крохотного соловья, так Гегель смотрел на кусочек магнита… За мышиными глазами, под серыми шкурками этих грызунов скрывались нервы, кора больших полушарий, хранилища наследственности и приобретенного знания. Средоточие Природы и Закона. Глядя на послушно застывших в ожидании мышат, я ощутил какую-то непонятную жалость, смутное сочувствие. Вот он, Старт, подумал я, исходная точка общественного бытия и бытия экзистенциального. В этом нервном ожидании, в дрожащих усиках этих невзрачных существ заключается весь смысл и содержание жизни. Как это горько! Какой печальный символ нашего с вами человеческого существования.
Металлическая дверца внезапно открылась. Подопытные ринулись на арену. Один – направо, другой – налево. Захваченные азартом бега, сделали по нескольку кругов. Пытались подпрыгнуть – вверх, к стеклянной крыше. Тщетно. Пути для бегства не было. Вверх – тем более.
– Я даю им набегаться, – объяснил Профессор, – пусть израсходуют излишнюю энергию. Кстати, частично снимается воздействие заточения. И возникает стресс, вызванный беспомощностью, бесполезностью борьбы…
– Мне не совсем понятно, о каком стрессе ты говоришь.
– Ах, ну да… Сейчас объясню. В двух словах. Прежде чем приступить к эксперименту с «А» и «Б», я, естественно, провел несколько предварительных исследований. В одном из опытов я взял двух точно таких же мышат, самцов, братьев одного возраста. Одного я сразу бросил в бочку с водой, а второго, прежде чем бросить, держал в течение пятнадцати минут в руке: пока он не убедился, что пропал, что борьба бессмысленна и бесполезна. Так вот, да будет тебе известно, что первая мышь, не прошедшая испытания страхом, проплавала в бочке шестьдесят часов. А вторая, подвергнутая стрессу, сдалась почти сразу: через два часа я уже нашел ее лапками кверху. Следовательно…