Текст книги "Неусыпное око"
Автор книги: Джеймс Алан Гарднер
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
Джеймс Алан Гарднер
«Неусыпное око»
Благодарность
Я выражаю признательность людям, которые помогли мне написать, просмотреть, исправить и издать эту книгу: Линде Карсон, Ричарду Кертису и Дженнифер Брехл. Как бы я обошелся без них?
Я благодарю Джона Браннера,[1]1
Браннер, Джон (1934–1995) – английский прозаик, один из ведущих представителей британской «новой волны». Роман «Камень, который так и не упал» написан в 1973 году.
[Закрыть] написавшего примерно двадцать пять лет назад «Камень, который так и не упал», и признаю, что из этого произведения почерпнул многие основополагающие идеи для «Ока». (Неплохо, если бы все, кто что-либо почерпнул у Браннера, действительно в этом признавались, не правда ли? И было бы чудесно, если бы вы, дорогой читатель, приобрели бы книги Браннера, чтобы понять, о чем я веду речь.)
В заключение признаюсь, что предполагал много говорить о политике… Но каждый раз, как я пытался впихнуть ее в книгу даже в небольших количествах, политика выпирала из текста острыми углами. Наш друг Фэй – новичок в своей работе, поэтому ее и близко не подпустят к настоящей политике. К тому же она присоединилась к «Неусыпному оку» по личным причинам, а не из-за страстного желания участвовать в демократических процессах. Что ж… возможно, в следующей книге персонажи перестанут мне мешать, вот тогда я всласть позволю себе заниматься догматическими разглагольствованиями.
Структура Технократии
В 2454 году нашей эры Технократия представляет собой следующее:
– шестьдесят три планеты – ее полноправные члены (их называют Ядром или «господствующими мирами»);
– девяносто две планеты в статусе «присоединившихся» (обычно их называют «окраинными мирами»);
– несколько сотен колониальных миров, основанных теми, кто проявляет некоторую степень лояльности к Технократии. Размеры колоний варьируются от научных баз с небольшим количеством исследователей до поселений в несколько сотен тысяч жителей.
Господствующие миры находятся под управлением единой исполнительной власти. У каждого из окраинных миров, напротив, есть свое независимое правительство со своими определенными обязательствами как у мира, присоединенного к Технократии (например, обязательство предоставлять флоту доступ к космопортам).
Только один закон обязаны соблюдать все миры – установленный Лигой Наций, то есть теми расами, чей интеллект настолько превосходит человеческий, что это распоряжение может считаться основополагающим законом вселенной: «Ни одному опасному неразумному существу никогда не будет позволено переселиться из своей родной звездной системы в другую».
Определение «опасное неразумное» относится к любому существу, готовому либо убить разумное, либо позволить ему умирать, намеренно его игнорируя. Этот закон делает межзвездную войну невозможной; единственно вероятными оставались лишь гражданские войны, ограниченные пространством одной планеты. Межзвездные корабли не оснащались смертельным оружием – ни лазерных пушек на борту, ни личного оружия у экипажа, – иначе это означало бы предрасположенность к неразумному поведению. (Оружие для самообороны? От кого это вы намерены обороняться? Только разумным существам дозволено находиться в межзвездном пространстве, а они по определению не собираются вас убивать.)
Намерение тоже попадает под действие закона: если вы безоружны, но путешествуете в космосе с целью кого-то убить, то, добравшись до места назначения, вы по сути своей являетесь опасным неразумным существом. Поэтому вы туда не доберетесь, а просто погибнете в пути. Никому неизвестно, как Лиге удается узнать о ваших кровожадных планах – читают ли они мысли, или предвидят будущее, или просто стали всезнающими. (Эволюционное развитие главенствующих рас Лиги насчитывает миллиард лет, разве с ними сравним homo sapiens? Описать их как богоподобных было бы преуменьшением.) Никто из людей никогда не побеждал Лигу – ни в двадцать пятом веке, ни на протяжении всей истории человечества.
Опасные неразумные существа – убийцы – могут считать себя арестованными с того момента, когда они перестали уважать жизнь человека разумного… с момента, когда они перестали быть разумными.
Иногда люди размышляют, могут ли неразумные снова стать разумными. Каким путем? Реабилитацией? Раскаянием? Искуплением? И если сердце убийцы воистину просветлело, примет ли это Лига? Или приговор окончательный и обжалованию не подлежит?
Интересный и всегда актуальный вопрос…
1
ВЯЛАЯ СМЕРТЬ
Я хочу все вам рассказать, все и сразу.
Я не буду с терпеливым упорством излагать все по порядку: сначала эпидемия, потом поражение, затем годы других дел, когда все казалось тяжкой ношей, не избавившись от которой невозможно начать жить по-настоящему. Каждый знает, что это и есть настоящая жизнь, все вокруг – настоящая жизнь, по шестьдесят секунд настоящей жизни в минуту, и никому не дается меньше.
Но ведь можно взять меньше! Плывя по океану реальной жизни, так легко закрыть глаза и позволить нести себя по течению. Однако даже при этом – если повезет – вас, возможно, затянет в водоворот, и тогда впереди неведомое…
Нет, слишком просто. Мы все во что-то вовлечены, десятки мерзавцев волокут нас во всех направлениях шестьдесят секунд в минуту, что так же очевидно, как и наше неверие в это. Вы прожили день, вечером же ворчите: «Я ничего не сделал»… но от секунды к секунде вы что-то делали, вы занимали каждый миг, точно так же, как был чем-то занят каждый миг каждого дня.
И вот в чем секрет, наиглавнейший секрет: ваша жизнь полна. И если вы этого не осознаете… то вы ничем не отличаетесь от всех нас, хоть это и не оправдание.
Я хочу все вам рассказать, все и сразу. Я хочу взорваться, забрызгав вас всем, что я стремлюсь рассказать… бум! – и вы в моих ошметках с ног до головы, я стекаю по вам, оглушенному взрывом. И вспыхнет мгновенное знание – не известие, а знание. Обжигающе горячее. Ослепительно яркое. Повергающее в прах незыблемую твердыню отвратительно комфортного цинизма.
Как мне такое удастся? Как? Павлин может показать вам весь хвост целиком, а я могу рассказать вам свою историю.
Начинается история со смерти. Если вы не были там, на прекрасной зеленой планете Дэмот, в году 2427-м, то вам и не представить, какой была чума, а я вряд ли смогу передать вам ее чудовищность. Никому не удалось сохранить здравый рассудок, никому. Все мы, пройдя сквозь то время, вышли из него, бормоча вполголоса, подергиваясь в конвульсиях, страдая от тика и фобий. Кошмарные подобия тел наводняли улицы.
А тела были не человеческими. В этом и заключалась вся мерзость птеромического паралича или вялой смерти – у нас, хомо сапов, был иммунитет. Число умерших росло с каждым днем, а мы оставались нетронуты заразой, аки лилии.
Чума расправлялась лишь с нашими соседями.
Это были улумы – генетически сконструированная ветвь дивианской расы, гуманоиды с чешуйчатой кожей. Они могли менять цвета, как хамелеоны, только не более богатым спектром – от красного к зеленому и синему, с переливами всех возможных оттенков. Улумов также оснастили мембранами, позволяющими им парить, как белкам-летягам, – эти мембраны-паруса треугольной формы шли конусообразно от подмышек к запястьям и вдоль всего тела к щиколоткам. Их кости были пустотелы, плоть легковесна, внутренние органы подобны губке, полной воздушных вакуолей. При благоприятной гравитации Дэмота (0,78 земного притяжения) улумам не составляло труда парить, планировать, скользить по воздуху над городом и полями…
Я, тогда пятнадцатилетняя провинциалка, жила в городке не вылезающих из-под земли шахтеров, называвшемся Саллисвит-Ривер с населением в 1600 человек… Городок был одним из четырех людских поселений на огромных просторах Великого острова Святого Каспия. А вокруг простиралась тундра – нетронутые земли начинались едва ли не у нашего порога и через сто километров обрывались на берегу холодного океана.
Я, правда, не чувствовала себя из-за этого незначительной. Напротив! Это же я, самовлюбленная, как и любая другая девчонка, – светловолосая красавица и умница Фэй Смоллвуд.
Вот, собственно, и весь портрет «до» – до чумы. А после? Дойду и до этого.
В Саллиевит-Ривере стояло позднее лето, когда пришли первые вести об эпидемии. Мой отец, доктор Генри Смоллвуд, всегда читал мне медицинскую сводку, тут же комментируя текст примерно так: «Ну вот, девочка, объявился на Дэмоте какой-то бездельник, не пойми откуда, собирается изучать наших ядовитых тварей – ящериц, угрей и всякую такую всячину. Можешь представить? Надо же так бездарно тратить время! Он намерен уберечь всех нас от змеиных укусов и прочих глупостей – как будто на этой планете найдется хоть одно существо, которое захочет нас укусить».
(Что было и верно, и неверно. Ни улумы, ни люди не были исконными обитателями Дэмота – хомо сапы населяли планету всего двадцать пять, а улумы – около девятисот лет, поэтому наш запах был безошибочно чужд нюху здешних аборигенов. В лесах никто из них никогда не попытался бы распробовать человечину на вкус… но нас немедля счавкали бы, наступи мы им на хвост или подвергни риску их потомство. Я, правда, не стала возражать – пока чума не сделала нас нервнобольными, я была его маленькой доченькой, так преданно любящей, что мне и в голову не приходило усомниться в его словах. Когда мне хотелось поссориться, я выбирала для этой цели маму.)
Итак, в один жаркий липкий вечер папа поднял глаза от сводки и сказал:
– Послушай, моя Фэй, сообщают о потоке жалоб от улумов со всех концов планеты. Точечное оцепенение – безвольно обвисает палец, или немеет веко, или отнимается половина языка… «Эксперты, расследующие жалобы, выражают озабоченность». – Папа фыркнул. – У этого недуга наверняка психосоматическая природа – большинство улумов тратят жизнь на пустые тревоги да переживания, а теперь у них, видите ли, истерия и нервы сдают.
Я кивнула, убежденная в правоте папиных слов.
Но…
Ситуация ухудшалась. Жертв становилось все больше. В каждом, даже самом дальнем захолустье планеты. Симптомы постепенно распространялись: сегодня не шевелится палец, завтра уже не ощущается вся крошечная ступня: один мускул отмирает за другим, превращая мышцы в безвольный кусок замазки. Обычно начинаясь с конечностей, зараза продвигалась вовнутрь, и лишь в одном случае болезнь протекала без видимых симптомов, и сердце человека останавливалось внезапно. В ту ночь, когда в новостях сообщили о его смерти, начался «великий исход».
Улумы, как и все остальные дивианские биологические подвиды, повиновались инстинкту, заставлявшему их искать уединения, когда они заболевали.
– О-о-о! – сердился мой отец. – Мы разнюнились и спешим отделиться от стада, дабы не заразить остальных. Пустоголовые болваны!
Он ненавидел инстинкт толпы. Из-за этого инстинкта улумы покидали города, где были больницы, и устремлялись в леса, в нетронутую глушь, чтобы остаться в одиночестве. Да, конечно, их специально сконструировали так, чтобы они могли безбедно существовать, питаясь местной растительностью Дэмота. Листья и кора с деревьев, стручки с семенами, сотнями усеивающие деревья круглый год… улумы могли, есть, могли парить, могли ждать – а паралич неслышно полз по их телам.
Они оставались в изоляции – и их становилось все меньше и меньше, – пока лето не сдалось на милость тоскливой осени. Тогда улумы пустились в обратный путь; их мышцы окоченели настолько, что даже эти великие охотники и собиратели никак не могли себя прокормить.
В моих снах я до сих пор вижу, как они парят в ночи: черные силуэты на фоне звезд, скользящие над Саллисвит-Ривером, будто воздушные змеи с обрезанными стропами, едва управляющие направлением полета. Мы часто находили тех, кто привязывал ветки к рукам или ногам, придавая своему телу нужную для полета жесткость, так как основные мышцы уже не могли ее обеспечивать. Большинство также подвязывали нижнюю челюсть, чтобы в полете не наглотаться насекомых.
Так что, в конце концов, улумы сдались… те, у кого болезнь не зашла слишком далеко. Они сдались на милость людей и позволили нам бороться с чумой. А на землях Великого Святого Каспия это означало, что улумы направились к Саллисвит-Риверу.
После того как на «Рустико-Никеле» на рассвете заканчивалась последняя смена, шахтеры брали деревянные тачки и обходили город, собирая тела, нападавшие за ночь – на крыши, рудовозы, поперек скоростных путей… повсюду, куда улумы умудрились долететь. Затем, дребезжа на ухабистых дорогах дощатых тротуарах, тележки направлялись к нашему двору, где под желтым матерчатым тентом отец развернул полевой госпиталь. Мы называли его Большим шатром. Или «цирком».
Горожане спешили помочь нам: кормили тех улумов, что не могли, есть самостоятельно, или возились с катетерами, клизмами и прочими штуковинами, помогая быть опрятными тем, кто больше не владел мышцами. Иногда казалось, что там собрался весь Саллисвит-Ривер. Моя лучшая подруга Линн, Линн Джонс, то и дело говорила: «Все сбежались в «цирк» наниматься клоунами». Из-за эпидемии школы закрыли, поэтому я часто видела в Шатре своих приятелей: некоторые приходили надолго, другие – не всегда, да и появлялись минут на двадцать, поспешно исчезая, когда вонь и страдания становились невыносимы.
Я переносила смрад, но вид смерти подобно ледяной руке сжимал мое сердце. А тем временем сердца наших пациентов обращались в недвижное мясо. Диафрагмы сдувались, как шарики. Пищеварительная система уже не справлялась с едой в кишках. Через восемь недель с тех пор, как папа прочитал мне то первое известие из сводки, в «цирке» начали умирать улумы… и они умирали, умирали, умирали.
В те дни я спала в своей куполообразной обители, сделав купол прозрачным с внутренней стороны, разумеется, снаружи он оставался непроницаемым. Лежа в постели, я представляла, что сплю прямо под звездами, беззащитная, если налетит буря или прольется дождь.
Моя мать, воспитанная в лучших традициях высшего общества Новой Земли, считала, что мое поведение иначе как распутным не назовешь. Она не прекращала цедить сквозь зубы замечания об «эксгибиционизме», так как была непоколебимо уверена, что я дефилирую по комнате голышом, полагая, что окружающие видят меня – как я без труда могла разглядеть их.
Как же, могли они меня увидеть! Неужели я хотела этого?
Всему виной буйное воображение моей матери. Дни, переполненные смертью, взвинтили ее состояние до острого невроза, и она уверилась в том, что любые мои поступки имеют сексуально-извращенный подтекст. А на самом деле я сделала купол полупрозрачным, только чтобы вовремя заметить, не упал ли рядом очередной улум. Однако меня не волновала мысль о некоем несчастном страдальце… мороз пробегал по коже, когда я представляла, что парализованное тело лежит рядом в зарослях нектарника по другую сторону моей стены.
Однажды так и случилось в промозглый серый рассвет. Дробный стук дождевых капель и шелест струй, стекающих по полусферической крыше, сливались в нежное бормотание, под которое так приятно пребывать между сном и явью. Да… я сплю… или уже нет…
И вдруг что-то врезалось в крышу моей комнаты.
Сквозь дрему я едва уловила звук. Постепенно пришло осознание, что тембр мелодии дождя изменился, и капли теперь падают скорее на мокрую кожу, а не на невидимую конструкцию обширного купола. Я открыла глаза…
… и прямо над собой увидела женщину-улума, распластанную на крыше, подобно насквозь мокрому полотну на стекле. Черты ее лица были искажены, словно она кричала. Неслышно.
Я сама едва сдержала крик – не то чтобы я испугалась, просто женщина, чей силуэт виднелся темным пятном в пяти метрах над моей головой, появилась так неожиданно. Бог свидетель, я многих улумов повидала в таком же состоянии – отвисшая челюсть, глаза широко распахнуты оттого, что веки не могут больше моргать.
Несколько секунд я не могла пошевельнуться. Это инстинкт – замри, за тобой следят. Но женщина не могла разглядеть меня сквозь купол; снаружи его поверхность была непроницаемой, темная строгая синева была объявлена моей матерью непременным условием, дабы соседи не подумали, что я со странностями.
Странности означали сексуальность. Навязчивая идея моей матери.
Мою психику тоже легко было пошатнуть, особенно когда полумертвый улум в неуклюжей позе лежал надо мной с распахнутым ртом. Чувствуя нервную дрожь, я выскользнула из кровати, накинула на себя одежду и выскочила наружу.
Сейчас увидеть улума на куполе было невозможно: моросящий дождь заливал мне глаза, а чешуйки-хамелеоны на теле женщины уже поменяли цвет на темно-синий. (За способность менять цвета отвечали железы, а не мускулы, поэтому улумы сохраняли это свойство в любой стадии паралича.)
Я не тратила время, всматриваясь в дождливую мглу, ведь женщина не могла никуда деться, не так ли? Подняв руку, я прошептала в имплантированный под кожу на левом запястье контрольный чип: «Комната Фэй, купольное пространство: открой, пожалуйста, лестницу».
По синей полусфере пробежала мгновенная рябь – так струится шелковый лоскут на ветру. Потом купол вернулся в прежнее состояние, но появилась арочная лестница, круто уходящая вверх. Я взбежала по ней, перепрыгивая ступеньки, до самой верхней точки и метнулась по скользкой и гладкой крыше туда, где лежала женщина.
Она подняла голову… ну, правильнее сказать, чуть потянула ее вверх и направо, как будто мышцы ее шеи действовали только с одной стороны.
– Доброе утро, – прошептала она, пытаясь выговаривать слова как можно четче, хотя челюсть едва повиновалась ей. Я неделями присматривала за пациентами в таком состоянии, поэтому довольно легко ее поняла. – Чудесный день.
Струйки дождя без препятствий текли по ее глазам.
– Действительно, – согласилась я, поправляя мокрую слипшуюся прядь волос.
Отчего не позавидовать упругой водоотталкивающей коже улумов, похожей на промасленную звериную шкуру? Но в некоторых аспектах преимущество было у анатомии человека – например, в строении ушей. Улумы слышат с помощью наполненных жидкостью пузырей, сферические барабанные перепонки размером с кулак располагаются по обе стороны головы. Обычно они защищены сокращающейся тканью, как чехлом, – точно так, как глазные яблоки защищены смыкающимися веками. Можно назвать их ушными веками; обычно улум не поднимает их, ну разве тогда, когда ему нужно услышать шепот, слабый, словно шелест крыльев бабочки… или когда мускулы, движущие веками, парализованы.
Ушные веки женщины лежали на голове бесполезным комом, напоминая сброшенную змеей кожу, открытые пузыри стали легкоранимы.
Я закрыла ее уши своими ладонями, защищая их от беспощадных капель. И хотя на ее лице едва ли осталась хоть одна активная мышца, его черты словно разгладились. Женщина устало опустила голову на купол. Мягкий шелест моросящего дождика наверняка по-прежнему звучал для нее как грохот молота – обнаженные уши улумов настолько чутко слышат, что способны уловить разные ритмы биения человеческого сердца, но я хотя бы избавила несчастную от боли от прямых ударов капель.
– Джай, – прошептала женщина, что на языке улумов означает «спасибо». Снова обессилев, она лежала тихо, едва дыша. Потом прибавила: – Фэ леехемм.
В ответ я склонила голову. Эти слова означали «ты слышишь гром», так выражалось одобрение людских поступков, совершенных ради приличия. Схожая фраза «Фэ леехедд» («Я слышу гром») имела следующий смысл: «Я совершаю, очевидно, правильные поступки», то есть я – разумное существо.
– Меня зовут Зиллиф, – продолжала женщина шепотом. – А тебя?
– Фэй. – Я постаралась ответить как можно тише, чтобы не ранить ее слух. – Фэй Смоллвуд.
– Ты родственница доктора Генри Смоллвуда?
– Дочь.
И снова ослабло напряжение в чертах ее полу обмякшего лица.
– Я отдаю себя в твои руки, – шепнула она. – Я признаю свою неспособность принимать решения самостоятельно. Фэ леехедд по.
«Фэ леехедд по» – «Я не могу слышать гром. Я не могу быть уверена, что стану правильно поступать».
Каждый больной в папином полевом госпитале время от времени бормотал эту фразу. Кажется, им становилось легче после того, как они перекладывали ответственность за свою жизнь на чужие плечи.
Как можно осторожнее я натянула ушные веки Зиллиф, сознавая, что скоро этот кожистый футляр снова откроется. Но если повезет и они пару минут продержатся на честном слове, я успею донести ее до «цирка». Там папа соединит веки швами в нужном положении, чтобы те, кто ухаживал за больными, не надрывались, пытаясь до них докричаться. В последнее время всем улумам под Большим шатром делали такую операцию.
Ушные пузыри Зиллиф пока были в безопасности, и я подняла ее на руки. Весила она не больше ребенка, хотя была на целую голову выше меня. Легкое тело улума, низкая гравитация Дэмота. А я, рослая, широкоплечая, подняла ее со всей тренированной силой хомо сапа, готового к полновесной гравитации Земли. И стоит ли упоминать, что дочери врача не избежать: а) предохранительных прививок для мышечной системы и б) двадцати минут каждодневных упражнений на тренажере в условиях домашней гравитации.
Да, мне хватало сил нести тело Зиллиф, но все же это было непросто. Женщина неуклюже висела на моих руках. Она дрожала. Она все норовила сползти вниз, а ее мембраны-паруса опутывали мои ноги, как нижние юбки, не давая ступить и шагу. И хотя все четыре конечности отказывались ей служить, они не были на сто процентов парализованы. Зиллиф все еще могла управлять трицепсом правой руки, то и дело, распрямляя ее изо всех данных улумам сил. Она также следовала инстинктивному стремлению улумов лежать прямо, как палка, – не отклоняясь, не сгибаясь, не поворачиваясь. Если я хоть на секунду нарушала ее равновесие, она мгновенно выбрасывала свою еще движущуюся руку и локтем врезалась мне в челюсть.
Такие удары я сносила и от других жертв паралича, за которыми ухаживала, – нет ничего страшного в безусловных рефлексах, когда все мышцы нормально функционируют, но бесконтрольные судороги единственной уцелевшей мышцы!.. Я начала осторожно спускаться по лестнице (бум! – в челюсть, бац! – в челюсть), тайно желая, чтобы оцепенели все мышцы Зиллиф.
Несмотря на удары локтем в челюсть, мы благополучно спустились и теперь пересекали наш сад. Я воспользовалась моментом, чтобы перехватить свою ношу так, чтобы было удобней нести. Плотный торс Зиллиф был цилиндрической формы и сравнительно мал, в обхвате не больше моего бедра. Но подобные парашюту мембраны-паруса было нести также неудобно, как гору выстиранного белья. Причем белья мокрого, пропитавшего влагой и мою одежду, ведь я прижимала ее к себе. Моя куртка уже отвечала хлюпающим звуком на мои попытки перенести вес тела Зиллиф с руки на руку, холодные струйки бежали по «женственной» – в рюшечках – одежде, какую заставляла меня надевать мать.
– У тебя теплые руки, Фэй Смоллвуд. Я чувствую их спиной.
– Это тот самый легендарный жар людского тела.
Экзотермические свойства тела хомо сапов являлись источником нескончаемого восторга и безграничного восхищения улумов. Температура их собственных тел была ниже на десяток градусов. Любого человека, попадавшего на улицу города улумов, немедленно окружали ребятишки-улумы, они вертелись под ногами, хохоча и шлепая прохожего ладошками по заду и крича: «Ты горячий!»
– Друзья рассказывали мне, как люди горячи, – продолжала Зиллиф. – Но мне… странно чувствовать это тепло самой.
– Если вам слишком жарко, я могу обернуть руки курткой, – предложила я.
– Нет, твоя температура мне приятна. Но меня беспокоит, что я знала о тепле человеческого тела и все равно удивилась. Такого не должно происходить с представителями моей профессии.
Она повернула голову, пытаясь посмотреть мне прямо в глаза… но мышцы ее шеи были столь же послушны, сколь и сбежавшие в самоволку новобранцы.
– Прости меня, если я ошибаюсь, – сказала Зиллиф, – но ты ведь из молодых людей, не правда ли? Несовершеннолетняя?
Для улумов это очень важно!
– На следующих выборах мне еще не позволят голосовать, – ответила я – Только на тех, что будут после них.
Это будет через два с половиной года по времени Дэмота – почти через четыре года по земному времени.
– Отдай голос мудро. – Любимая фраза улумов, дежурная вежливость, вроде «желаю удачи» или «счастливого пути». Зиллиф, однако, произнесла эти слова с чувством. Искренне. Еще через секунду спокойно прибавила: – Я давно не голосовала на выборах.
От удивления я едва не упала, поскользнувшись на мокрой от дождя траве нашего сада. А дело вот в чем: улумы голосовали при любой возможности. Это были моменты их торжества. Демократия, как наркотик, струилась по их венам. Даже парализованные пациенты моего отца постоянно проводили референдумы, решая, какие песни им петь или какой прием им оказать новоприбывшим жертвам эпидемии. Ни один уважающий себя улум не пропустит голосование на выборах, точно так же, как человек обязательно тепло оденется, если за окном чертовски холодно. Разве только…
– Имею ли я честь, – официальным тоном начала я, – говорить с членом «Неусыпного ока»?
– Именно, – ответила Зиллиф.
Глупо было приседать в реверансе перед той, кого несешь на руках, и все же я попыталась.
Зиллиф ничего не успела добавить, как мы уже обогнули край жилища моих родителей – полусферу глухого угольно-серого цвета, который моя мать избрала единственным пристойным цветом для врача. Далее простирался «цирк» – слякотный луг под мокрым тентом, где вода струилась, собираясь в лужицы в обвисших его фалдах.
Мой отец предпочел бы лечить пациентов в помещении, но страдавшие клаустрофобией улумы до удушья боялись даже самой мысли о человеческих жилищах. Линн описывала улумов как «стопроцентных лесных жителей», те, кто их создал, видно, решил позабавиться – пускай себе ненасытно жаждут света и свежего воздуха! А мы, хомо сапы, были приглашены на Дэмот в основном потому, что улумы не могли управлять и развивать разработки всевозможных руд на своей планете.
До нашего появления на шахтах улумов работали только роботы, а добыча все уменьшалась, не обеспечивая потребностей планеты. Дистанционно управляемые машины истощили все легкодоступные рудные жилы, а дальше?.. В 2402 году правительство Дэмота решило, что им нужны разумные существа для организации работ в шахтах; тогда они объявили о готовности принимать заявки от людей, дивиан и других рас и со временем передали всю свою горнодобывающую промышленность в руки выходцев с планеты Заходи-Кто-Хошь. Около 500 000 человек с Заходи-Кто-Хошь добровольно эмигрировали на Дэмот, чтобы заново строить свою жизнь, среди них был и молодой доктор Генри Смоллвуд со своей вечно всем недовольной половиной.
Положение в добывающей промышленности резко улучшилось. Хомо сапов не скашивали приступы паники при мысли о нахождении под землей… точно так же, как улумы, даже больные, не возражали против холода и дождя – лишь бы их лица овевал ветер.
Ветер уж точно чувствовался в тот день под Большим шатром. А дождь барабанил по тканевой крыше, бормоча, как старый сплетник.
Под тентом размещались сто двадцать коек. Белые простыни, белые одеяла. С дальнего края двора могло показаться, что койки пусты: лежавшие на них улумы тоже стали белыми, их чешуйки-хамелеоны вылиняли до цвета постели, слились с окружающей белизной. Иногда по утрам, проснувшись лишь наполовину, я пригоняла себя к «цирку» и, увидев белое на белом, представляла, что все улумы исчезли – умерли в ночи, увезены для массового погребения.
Но нет – мы теряли только по два-три пациента за ночь. Двоих или троих нам также привозили поутру – тех, что собрали ночью, – вот и соблюдалось мрачное равновесие: сколько убывало умерших, столько прибывало новых жертв чумы. Строительный цех на «Рустико-Никеле» обещал нам сделать еще коек, но пока в них не было необходимости.
Пока счет был равный… но явно ненадолго. Все, кто подавал больным судна под Большим шатром, знали, что однажды количество умерших превысит число новоприбывших, это всего лишь вопрос времени. И тогда койки в «цирке» начнут пустеть. Представление окончено, толпа расходится по домам.
Дежурный медбрат заметил нас; к тому моменту, как мы устало ввалились в Шатер, он уже заполнил специальную форму.
– Пятый ряд, третья койка, – сказал он, глядя на меня, а не на Зиллиф.
Его звали Пуук, он был шахтером на пенсии – если он не спал, то точно был в «цирке», хотя старательно избегал личного соприкосновения с пациентами. Я не знаю, что именно так ненавидел Пуук – улумов, болезнь или все вместе. Однако он работал больше других (включая папу и меня), покуда измождение не начинало сочиться из его пор, как пот. То была его личная форма умопомешательства.
Я волокла Зиллиф до нужной койки, безотчетно задерживая дыхание, насколько могла, из-за характерной «цирковой» вони. Моча и испражнения пациентов, не контролировавших себя. Дезинфицирующие средства, которыми обильно поливалось все, на чем могли быть микробы. Сильный металлический запах крови улумов. Трудовой пот людей-добровольцев, перестилавших постели на рассвете хмурого дня, поворачивавших пациентов, чтобы не было пролежней.
Улумы не могли ощутить ни одного из этих запахов. Благодарить за это стоило разработчиков их ДНК, они были ограничены рамками бюджета и не сочли обоняние столь важным качеством; а улумы, конечно, так и не узнали, чего они были лишены.
Везучие.
Подходя к третьей койке в пятом ряду, я силилась вспомнить, кто же днем раньше ее занимал. Это само по себе говорило о многом, не правда ли? Я болтала со столькими пациентами на прошлой неделе, знакомилась с ними, узнавала их…
Нет, нет, нет. В том-то и дело, что я их не узнавала. Просто старалась нахвататься разных сведений – где они жили до чумы, кем работали – так, по верхам… Большинство пациентов едва могли говорить, а я едва могла слушать. В пятнадцать лет хотелось быть милой и легкой, проглотив слово, тут же его переварить и от него избавиться. Но пятнадцатилетним еще неизвестно, как притупить все чувства так искусно и рефлекторно, как это удается взрослым каждый час каждого дня. Пятнадцатилетние могут лишь продолжать заботиться о больных, застегнувшись на все пуговицы, закрыв глаза и уши, не пуская в сердце жестокие терзания. Это не притупление чувств, это внутреннее истекание кровью. Мысли, словно на качелях, летают от «боже, я не хочу быть здесь!» до «господи, я должна помочь ему!».
Единственной причиной, почему я не сбежала, была обязанность сверхсущества сохранять лицо перед своими друзьями. Сохранить свою вызывающую общественную позицию. Они были детьми шахтеров; я – дочерью врача. Если я хотела придать значимость этой разнице – а я, глупышка, хотела, – то должна была играть роль сестры милосердия до самого печального конца.
Это заставило меня быть сильной, задержать дыхание и уложить Зиллиф на предписанную ей койку. Спустя лишь несколько минут с тех пор, как я подняла ее на руки, она приобрела оттенок позеленевшей меди (цвет моей куртки), но сейчас он начал быстро исчезать. К тому времени, как я сложила определенным образом ее руки и ноги, а также мембраны-паруса – этот стандарт был принят для всех лежачих пациентов, – Зиллиф уже побелела, подобно больничной простыне.