Текст книги "Рыцарство от древней Германии до Франции XII века"
Автор книги: Доминик Бартелеми
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 47 страниц)
«ПОЭМА» ЭРМОЛЬДА НИГЕЛЛА
Правда, «Королевские анналы» на сей раз не говорят о нем ни слова. Они упоминают только сарацинского вождя Зата, или Задона, который подчинился Карлу Великому летом 797 г. в Ахене. Но он быстро изменил, коль скоро в 801 г. город был взят после двухлетней осады. Тогда Задона отправили в Ахен, на этот раз как пленника, и Карл Великий по доброте осудил его только на «изгнание»{174}. Таким образом, барселонское дело в «Королевских анналах» занимает всего два абзаца, тогда как Эрмольд Нигелл посвятил ему длинный рассказ. Что это, вымысел в чистом виде? Его «Поэма» напоминает эпопею без эпических преувеличений, скорей, она отличается льстивой выспренностью. Она отражает реальность каролингской войны, охватывая тему в целом либо высвечивая отдельные ее избранные аспекты. Автор стилизует свой рассказ, но не выдумывает ни одного эпизода. В этой современной для него истории он строго следует сюжету – он не может сплести интригу или придумать драму, какая была бы нужна, чтобы показать великий героизм или масштабные ценностные конфликты.
Во всяком случае считается, что такая картина нравилась двору Людовика Благочестивого и в ней видны некоторые социологические установки. Эрмольд Нигелл не упоминает о посвящении Людовика в воины – опоясывании мечом, которое, несомненно, совершил в 794 г. его отец и о котором сообщает единственный биограф Людовика Благочестивого (тот, кого мы называем Астрономом). Король Людовик делит славу с герцогом Гильомом – который тоже станет одной из крупных фигур феодальной эпопеи, от «Нимской телеги» до «Монашества Гильома» в Желлоне, но к тому времени совершенно затмит бездеятельного и неблагодарного короля.
В «Поэме» Эрмольда война оправдывается точно так же, как в «Королевских анналах». Людовик видит, что франкская земля подвергается набегам мавров, и созывает на совет магнатов своего королевства. Он не может от них ничего потребовать, нужно, чтобы они сами согласились ему помочь. Таким образом, он опять приобретает немного более германский облик: он должен убеждать и в то же время лично сражаться. Правду сказать, его отношения с графами отражают и реалии 820-х гг., когда действовала модель автоматического согласия со всем, что делает император.
Герцоги в «Поэме» Эрмольда не едины во взглядах. Позиции гасконца Лупа Санчо, толкующего о мире, противопоставлена красивая воинская решимость Гильома, который говорит королю то, что тот хочет услышать, и вызывается возглавить экспедицию{175}. Это уже вассал с верным сердцем, за что он получит награду. Но спор не выливается в перепалку, ведь это сдержанная поэма, которой далеко до пылкости и яростных инвектив «жест». Луп Санчо не изменяет, спор не переходит в кровную месть.
В кампании 801 г. нет правильных сражений: следуя классическому сценарию, мавры заперлись в стенах города в ожидании армии поддержки из Кордовы – которая так и не пришла – и рассчитывая также на плохое снабжение осаждающих, потому что уже до них захватили в этой земле все припасы.'Тут не сражаются на мечах лицом к лицу, а бросают в неприятеля копья, чтобы его пронзить; с этого, несомненно, и начинается стилизация, свойственная Эрмоль-Ду. Противники успевают осмотреться и обменяться репликами, и все взгляды словно устремлены на отдельных людей. Автора блестящего удара, опасного или смертельного, можно ясно опознать, как и его жертву. То есть дело выглядит так, будто все франки и мавры знакомы между собой. Под Барселоной происходят диалоги, пререкания (на каком языке?); на сарказм и иронию мавров франки отвечают вызовами и подвигами. Однако не вызовами на поединок, как Бертоальд вызывал Ландериха или какие будут практиковаться в крестовых походах. В то время как Задон говорит своим, что уважает франков и боится их, один из его соотечественников, Дурзаз, с насмешкой бросает последним с высоты стен: «Непобедимый народ, ты веришь, что одним ударом опрокинешь эти строения, на возведение которых римляне потратили тысячу лет? Беги, свирепый франк, уходи, скройся с наших глаз!»{176} Ответом на это была не другая реплика, а бросок копья, пронзившего горло насмешнику. «Сей муж упал с высоты стены, и, когда он умер, его кровь забрызгала франков»{177}. Лей кровь мавров! Ведь франки поражают и других: «Гильом убил Хабирудара, а Лиутхард – Уриза»{178}, однако, завязать правильный ближний бой им не удается – мавры на это не решаются. Ручаемся, что этого не так уж жаждали и франки. Пока что осада затягивается.
Тогда король Людовик обращается с речью к своим войскам, «согласно обычаю». Он приносит нечто вроде обета, клятвы не снимать осады, прежде чем Барселона не капитулирует. По другую сторону стены один мавр, слышавший его, бросает реплику: тот никогда не войдет в город. У осажденных съестных припасов куда больше, чем у осаждающих. Вмешивается Гильом: он скорей съест своего коня, чем отступится. Враг ошеломлен, поскольку знает[49]49
См. историю Дата, приведенную ниже, с. 91.
[Закрыть], до какой степени конь для франка – главный козырь, какую имеет практическую и символическую ценность. И эти слова, если верить Эрмольду, деморализуют противника: они сеют смятение в его рядах, и Задон вынужден собрать мавров и обещать, что попытается лично пробиться через позиции франков, чтобы добраться до Кордовы в поисках подкрепления.
Он терпит неудачу и попадает в плен. Людовик велит Гильому вывести его под стены Барселоны, чтобы тот приказал своим людям сдаться, а в противном случае, и это мавр хорошо понимает, ему грозит смерть. Но Задон достаточно смел: говоря предписанные слова, он в то же время дает понять, чтобы ему не верили, подавая согласованные заранее знаки. Это не ускользает от Гильома, и тот со всего размаха бьет его кулаком, не решаясь убить: ведь «он восхищен мавром, и особенно его хитростью»{179}. Иначе говоря, хоть и отреагировав таким образом на хитрость мавра, он выражает тому свое восхищение. И, даже ударив Задона и разбив ему лицо в кровь, он сохраняет жизнь этому врагу, которого явно уважает, хоть и не отказывается от борьбы с ним.
После этого сыну Карла Великого остается только нанести решающий удар, метнув свое копье-дротик с удивительной силой. Барселона сдается. И Людовик отправляет верного Бигона в Ахен рассказать об этом своему отцу-императору, посылая прекрасные трофеи в подтверждение своих слов: «щиты и панцири, одежды и косматые шлемы, оседланного коня в золотой сбруе»{180} и плененного Задона (далее последний пропадает из виду). Но все-таки рапорт Бигона несколько приукрашен: якобы Людовик «победил мавров в яростной сече, самолично, с мечом и щитом в руке»{181}. Согласимся, что Людовика со свитой видели под стенами Барселоны, но Эрмольд Нигелл сам отмечает, что ближнего боя не было; вождь, самый высокородный всадник, присваивает себе коллективную заслугу…
В целом эта война с неверными не дала ярких примеров фанатизма. Никакое вмешательство церковников, Бога, святых не мешает франкам демонстрировать свойственную им доблесть. Будто читаешь Тацита, когда узнаешь от Эрмольда Нигелла о врожденном пристрастии франков к оружию; германских женщин в качестве зрителей с успехом заменяют сарацины… Они даже лучше – это настоящие партнеры, с которыми, будь они христианами (или хотя бы язычниками, поддающимися обращению), были бы все шансы завязать в будущем дружбу.
Мы видели, как при осаде Барселоны сарацин впечатлил обет Гильома съесть своего коня, то есть то, что ему должно быть дороже всего! Они сами хотят приобрести этих франкских верховых животных, и христиане это знают. Тому свидетельство история Дата, тоже рассказанная в «Поэме» Эрмольда Нигелла. В 793 г. мавры «лавой хлынули в Руэрг и опустошили его», или, точнее, разграбили; что касается Дата, они захватили в его доме все имущество и даже мать. Тогда он «оседлал коня, вооружился и отправился со своими соратниками в погоню». Вот он перед укреплением, состоящим из стен и частоколов; он атакует мавров, укрывшихся там с добычей и пленными. Один из мавров саркастично бросает ему: «Мудрый Дат, что привело вас под наши валы, тебя и твоих соратников? Скажи мне, прошу тебя». Он явно знает ответ и завершает свою тираду предложением: «Если ты согласишься на обмен, если ты отдашь мне этого коня, на котором ты сидишь и гарцуешь, я верну тебе мать со всем твоим добром. Если нет, твоя мать умрет у тебя на глазах»{182}. Но Дат отказывается расстаться со своим конем. Мавр убивает его мать у него на глазах: он отрубает ей груди, а потом голову. Дат трепещет от бешенства, и он в отчаянии, что не в силах отомстить – мешает вал. Этим объясняется его обращение: он отрекается от всего, «берет лучшее оружие» – духовное – и становится отшельником в месте под названием Конк, где его пустынь предвещает появление «будущей крепости монахов»: в 800 г. здесь возник монастырь.
Зная о ценности коня и его значении для социального статуса, может быть, нужно в конечном счете простить Дата. Что касается мавров, они ведь запросили выкуп, прежде чем совершить эту жестокость. Стоит отметить их интерес к верховым животным (и франкскому оружию). В 869 г. они потребовали сто красивых мечей в обмен на Роланда, архиепископа Арльского. И этот эпизод с конем, замком и выкупом уже приобретает зловещий (или прагматический) феодальный облик – тогда как в Аквитании элита осталась римской с манерами V в. и еще нередко будет претендовать на то, что остается таковой, но отныне станет страдать от нападений басков, сарацин и франков: что еще нужно, чтобы возродить германский дух, улетучившийся со времен Луэрна, Битуита и Верцингеторига! С тех пор и по XII в. включительно обитатели этой земли были еще более грубыми и неотесанными, чем жители Франкии.
В Барселоне, взятой в 801 г., ситуация оставалась довольно сложной. «Королевские анналы» отмечают, что в 820 г. многие обвинили графа Беро, гота, в измене Людовику Благочестивому и что в поединке с обвинителем граф был побежден, уличен в оскорблении величества – и помилован{183}. Это был обычай меровингского происхождения, но на сей раз уточняется, что речь шла о конном бое и что он состоялся, хотя принял неожиданный оборот. Эрмольд Нигелл сумел так рассказать эту историю. Обвинитель – тоже гот, его зовут Санилон, и франки, «по старинному обычаю», выносят решение, что следует провести бой. Но в этом бое для них есть нечто новое, потому что он происходит по-готски. Жаль, что Эрмольд Нигелл не объяснил более внятно, что именно было новым для франков: самый факт конной схватки? или метание дротиков перед сражением на мечах? Во всяком случае Беро, сидя на коне, имеет возможность обратиться в бегство, и противник вынужден его преследовать и поразить мечом, чтобы тот признал себя виновным. Мужи (или «юноши»), уполномоченные императором Людовиком, спешат остановить бой, спасти Беро от смерти и препоручить его милосердию Людовика. Беро даже сохраняет свои владения, без видимого бесчестия – надо ли говорить, что, начав таким образом бой, хоть позже и бежав, он остался при своем графском статусе? Такова империя, где вниз по социальной лестнице, похоже, спускались не чаще, чем поднимались вверх!
Надо также сказать, что знатные воины образовали чрезвычайно закрытый «клуб». В описанном выше эпизоде Эрмольд Нигелл не замечает никого, кто был бы ниже графов, а в других местах поэмы особую доблесть или решимость смелого Хосла и грубого Дата, происходивших, похоже, из немного менее знатных семейств (но не из «простонародных»), автор отмечает лишь задним числом, после того как герой, соответственно, гибнет или становится отшельником. Возвышение бойца «скромного» происхождения, то есть не принадлежавшего к высшей знати, на повестке дня не стояло. Ничего похожего на то, что «История Августов» рассказывает о карьере какого-нибудь Максимина в римской армии III в.{184} А Ноткер Заика сообщает об отказе Карла Великого допустить к бою двух братьев, запятнанных родством с сервами (эти братья были бастардами){185}. Судя по «Истории лангобардов» Павла Диакона, друга Карла Великого, в лучшем случае за героизм в решительном поединке серва награждали освобождением{186}. В каролингской элите, похоже, вопрос возвышения некоторых людей обсуждался отдельно.
Но обычно, как в «Житии святого Эрмеланда», записанном около 800 г., знатность рода влекла собой поступление на военную службу (militia){187}.
Впрочем, «Поэма» Эрмольда Нигелла показывает, что знатные воины в целом могли в конечном счете жить, особо не напрягаясь, за счет общеизвестной репутации храбрых франкских предков. В самом деле, получив боевое крещение в пределах империи, они не были обязаны в дальнейшем рисковать жизнью каждый день. Официальный лозунг мира и согласия между христианами, певцом которого стал Эрмольд, позволял, строго говоря, воевать с бретонцами как с дурными христианами, но рекомендовал сдержанность. Он заставил Людовика Благочестивого вовремя прервать поединок между Беро и Санилоном, двумя знатными готами, прежде чем один из бойцов мог погибнуть. Он побуждал идти на переговоры с датчанами, которые в результате присоединения Саксонии с 800 г. стали северными соседями империи, и лучше выжидать, чем сражаться с ними. Разве не вернее привлекать их на сторону христианства дарами, помощью, хорошими манерами, чем войной? Так, например, визиту датского короля Харальда в Ингельхеймский дворец в 826 г., когда произошли его крещение, охота, пир, оммаж, «Поэма» Эрмольда, ее четвертая песнь, обязана одним из лучших кусков, своей ферматой. Еще немного, и можно было бы сказать, что у франков больше нет свирепости ни в манере, ни в поступках, а единственно в этимологии!
Это христианство, иными словами, легитимировало и позволяло хвалить соглашения между воинами, которые были вполне традиционными, но прежде редко упоминались в эпопеях. И «Поэма» Эрмольда, начавшаяся с описания героизма, вполне смогла завершиться воспеванием роскоши в атмосфере такого христианства, которому свойственны, скорей, дворцовые удобства, чем воинские тяготы. Героизм остался лишь на картинах во дворце и капелле – картинах, посвященных истории и предкам. Нет и тех воинских единоборств и турниров, какие позже будут характеризовать собственно рыцарские времена. Лишь «дачная» жизнь – спорт да празднества, где льется кровь (хоть и рекой) только оленей и ланей, убиваемых франками и датчанами на охоте. В самом деле, они совместно перебили массу животных, прежде всего оленей и вепрей. Самому младшему сыну Людовика всего четыре года – это будущий Карл Лысый. Его воспитывают как положено: у него есть лошадка и оружие, с которыми он играет. Он тоже хочет охотиться, как отец и старший брат. Мать не пускает его, но чуть позже в утешение ему приносят лань, и «тогда он хватает оружие себе под стать и разит трепещущее животное. Он излучает все очарование детства»{188}. Действительно, очень трогательная сцена. Сразу видно, что маленький Карл – будущий христианский король и воин: он понял, чего от него ждут!
ИМПЕРАТОР И ДВЕ СЛУЖБЫ
Двору каролингских императоров доставало блеска, когда придворные ели, охотились и молились во дворцах между Сеной и Рейном, в самой что ни на есть сельской местности. И при Карле Великом двор был центром по-настоящему сильной власти, которая внушала уважение аристократии и которую во всех малых областях (пагах) представляли графы, снабженные точными инструкциями и находящиеся под контролем епископов и аббатов, или же прямые вассалы Каролингов (владельцы сотен мансов).
Тем не менее «Жизнь Карла Великого», написанная Эйнхардом тогда же, когда Эрмольд Нигелл славил в стихах его сына, не описывает императорской пышности в античном или византийском духе. Эйнхард отчасти вдохновлялся рассказом Светония об Августе, но прежде всего старался найти в действиях Карла Великого, по аналогии с Августом, старание соблюдать обычаи своего народа. Он ставит в заслугу своему герою, что тот расширил империю франков и не снискал их неодобрения. Восхваляя его, Эйнхард в то же время его оправдывает.
Всю жизнь, кроме как в Риме, Карл Великий скромно и одновременно гордо носил франкский костюм. Эйнхард уверяет, что Карл вел себя довольно непритязательно: «Он постоянно упражнялся в верховой езде и охоте, что было для него, франка, естественным, поскольку едва ли найдется на земле какой-нибудь народ, который в этом искусстве мог бы сравниться с франками». И, добавляет он немного далее, Карл «носил традиционную франкскую одежду»: рубаху и штаны, тунику, онучи на ногах, меховой жилет. Наконец, «поверх он набрасывал сине-зеленый плащ и всегда препоясывался мечом, рукоять и перевязь которого были из золота или из серебра. Иногда он брал меч, украшенный драгоценными камнями [то есть церемониальный, отличавший его от массы франков], однако это случалось только во время особых торжеств». Он никогда не носил костюм других народов, даже более красивый, делая исключение только в Риме по настоянию пап{189}. Ноткер Заика дает описание в том же стиле, добавив к нему галльскую нотку, словно чтобы верней изгнать призрак императорского величия на римский манер{190}.
Были, разумеется, королевские церемонии и королевские инсигнии, которые постепенно вошли в обычай в IX в. и отличали королей от аристократии. Но в целом наряд Карла Великого и подвиги Людовика оставались нарядом и подвигами знатных воинов. Эти короли были в некотором роде «эталонными» рыцарями, образцами для других, но именно поэтому им приходилось самым серьезным образом считаться с тем, чего от них ожидают, – то есть следовать тем же социальным и нравственным нормам, что и остальная элита.
Можно ли сказать, что каролингских королей, императоров посвящали (adoubes) в воины, как прочих магнатов? Этот вопрос в царстве историков может вызвать споры. Конечно, церемониальный меч представлял собой знак, символ социальной власти, принадлежащей как королям, так и магнатам, те и другие находили для себя панегиристов, готовых латинскими стихами воспевать их доблесть и справедливость; традиции Венанция Фортуната у нас в IX в. соответствовал в частности «Седулий Скотт» и его прекрасные хвалебные стихи в честь Каролингов или графа Эверарда Фриульского{191}.
Но у нас нет ни одного свидетельства о ритуале первой передачи этим графам их меча по случаю вступления в должность. Следы подобных ритуалов обнаружены лишь для королей.
Меч несколько раз передавался сыновьям королей в знак достижения ими совершеннолетия и способности царствовать. Но важность и сам характер этого ритуала трудно оценить должным образом. О нем упоминает единственный хронист, которого мы называем «Астрономом» по причине его частых ссылок на звезды, то есть склонности к астрологии, – в рассказе о жизни Людовика Благочестивого. Уже в 782 г., в возрасте пяти лет, его героя увенчали диадемой, «опоясали подходящим для его возраста оружием, посадили на коня»{192}, в точности как его сына Карла Лысого в Ингельхейме в 826 г. Потом, в четырнадцать лет, когда Людовик начал действовать как король, «его опоясали мечом, объявив достигшим юношеского возраста»{193}, – но была ли при этом проведена церемония, достойная такого названия? Он сам в 838 г. «опоясал своего сына Карла [младшего, в возрасте семнадцати лет] мужским оружием – мечом, увенчал его голову королевской короной»{194}. В этом случае посвящение было только прелюдией к коронации, как отныне нередко будет у королей. Такая передача меча, еще дважды отмеченная в каролингском семействе в конце IX в., очень напоминает посвящение в рыцари, делающее знатного юношу правомочным принять наследство.
Однако, похоже, самым важным было публичное ношение меча, в обществе и на суде, – его носитель, конечно, участвовал в набегах, но, несомненно, без намерения совершать подвиги, как это будут делать князья в XI и XII вв. И можно ли с уверенностью сказать, что первоначальная передача меча была настоящей церемонией? В каролингских документах, по сути, ничто это не подтверждает.
С другой стороны, если для магнатов ношение меча было столь же важно, как и для королей, почему его им не передавали? Может быть, у них эту церемонию заменял «вассальный» ритуал, клятва верности, оммаж, обеспечивающий их статус и легитимность как совершеннолетних знатных людей? Это тоже неочевидно.
Общим ритуалом для королей и магнатов были, скорей, пострижение и отказ от меча на время покаяния или в случае ухода в монахи.
Каролингская власть в основном опиралась на сильную «имперскую аристократию»[50]50
Ее могущество и устойчивость удалось лучше оценить после появления работ Карла Фердинанда Вернера: Werner, Karl Ferdinand. Naissance de la noblesse... и Режин Ле Жан: Le Jan, Regine. La Royaute et les elites...
[Закрыть], которую она поддерживала и которая в то же время сдерживала ее саму. Во всяком случае можно сделать такой окончательный вывод, в целом не противоречащий образу Карла Великого, созданному Эйнхардом.
Но не пыталась ли эта власть, опосредованно или постепенно, изменить франкские обычаи и создать более сильную администрацию и суд в своих интересах? Это видно из эдиктов (капитуляриев), ограничивавших месть или осуждавших угнетение бедных сильными. Несколько раз с конца царствования Карла Великого (800–814) графам и их служащим приказывали бороться со злоупотреблениями аристократии. Но поскольку сами графы принадлежали к знати, равно как и государевы посланцы (missi dominici), надзиравшие за ними, этот приказ ничего не давал. Чтобы провести его в жизнь, понадобилось бы то, что Макс Вебер называет «бюрократическим персоналом» – сильно зависимым от государя и состоящим из людей, которые обязаны ему социальным возвышением и по-настоящему зависят от него в имущественном плане. Возможно, таким типом королевских служащих можно было бы считать крупных министериалов, вышедших из сервов, но их насчитывалось не слишком много. У каролингской власти не хватало специализированного персонала, не было вольноотпущенников, занимавших посты высших чиновников и всесильных интендантов, не было «варваров», включенных в состав армии в качестве профессионалов. Она по преимуществу ограничивалась тем, что давала какие-то импульсы местным властям в лице графов и выступала арбитром в конфликтах между группировками и клиентелами аристократов, распределяя между ними должности и «почести».
По окончании походов Карла Великого или одновременно с ними эта власть предпринимала немаловажные законодательные и религиозные меры, но всегда во взаимодействии с Церковью и аристократией, укрепляя их власть на местах (и тем самым подготавливая следующий период), а не против их воли.
Несколько раз, ссылаясь на волю Бога, Карл Великий пытался провести реформы – прежде всего ограничивая месть и убийства в периоды голода, которые он истолковывал как предостережение творящего возмездие (то есть карающего) Бога. И получал в этом поддержку епископов – на которых, с другой стороны, сам оказывал сильное влияние. Но в целом высшее духовенство, тоже аристократического происхождения[51]51
Знаменитое исключение – архиепископ Эббон Реймский.
[Закрыть], отнюдь не побуждало императоров проводить радикальную социальную реформу. Под «защитой бедных» оно подразумевало прежде всего защиту имуществ Церкви (одним из оправданий которой, одним из реальных обычаев была помощь неимущим). Используя ярлык «справедливости» или «согласия», социального «мира», оно регулировало отношения в обществе в очень конформистском духе. Например, в плане брака или серважа. Есть христианский брак – экзогамный, нерасторжимый, в котором осуществляется реальное соединение супругов и подчинение супруги{195}. Есть христианский серваж, в котором уже нет ничего от рабства, серв имеет подлинные социальные права (родительские, собственности), он почти что «вассал низшего ранга», по выражению Бенжамена Герара (1844 г.), – но все-таки достаточного низкого, обреченного на труд и на грязь. Поэтому женщины и сервы (или крестьяне в целом) естественным образом будут нуждаться в покровителях («рыцарях») и должны повиноваться последним.
Итак, превознесенные в качестве христианских правителей, каролингские короли сделали защиту бедных своей программой, то есть выдвинули ее на первый план в своем политическом послании: эту «рыцарскую» функцию короля хорошо изучил Жан Флори{196}. Но, посмею сказать, они осуществляли эту христианскую власть «по-германски», таким же образом, каким вели войну германские вожди: подавая пример другим аристократам и убеждая их действовать так же.
Иными словами, каролингские короли делили свои обязанности с «верными» высшего ранга, епископами и аббатами, графами и королевскими вассалами. Это значит, что короли оставляли им добрую часть реальной власти, рискуя ослабить свои возможности защищать слабых.
При Людовике Благочестивом верховная власть убедила себя (или сделала вид, будто в это верит), что графы, королевские вассалы, епископы, аббаты в самом деле имеют естественную склонность защищать бедных. В таком духе составлен красивый «ордонанс» (капитулярий) 823–825 гг.{197} Он утверждает для королевской власти функцию «служения» (ministerium) в соответствии со взглядами папы Григория Великого: короли – служители Бога, этот факт так же легитимирует их власть, как и миропомазание, и точно так же ставит их под усиленный контроль Церкви. Далее Людовик Благочестивый предписывает своим «верным» из обоих сословий, церковного и светского, помочь ему выполнять это «служение», защищать церкви и бедных и тем самым взять на себя долю ответственности, а также полномочий и престижа, и не собирается оценивать их действия. Что это, как не более чем благочестивый обет Людовика Благочестивого, как не отказ бороться с сильными и их злоупотреблениями?
Тем не менее эти «сильные», как и короли, действительно тоже вели работу по регулированию отношений в обществе{198}. В этом вся постоянная неоднозначность «сеньории», равно как и монархии, двойственность их «рыцарской функции», служившей оправданием для той и другой.
Церковь одновременно принадлежала к каролингскому государству и была его союзницей. Совместно они руководили обществом в целях его спасения. И высшее духовенство добивалось от императоров проведения своих дисциплинарных реформ – издания уставов для его каноников и монахов, запрета всему духовенству носить оружие (816–818 гг.){199}.
Этим объясняется рост популярности идеи двух служб среди клириков в царствование Людовика Благочестивого. Невозможно на ней ненадолго не остановиться, даже если влияние этого понятия римского происхождения на войны знати представляется ограниченным. Прояснения, скорей, требует его влияние на источники (церковные) и, следовательно, на некоторые толкования истории, сделанные в недавнее время. В самом деле, иногда могло показаться, что Каролинги хотели восстановить римскую службу – с таким постоянством источники с тех пор упоминали «пояс», «перевязь» (cingulum). Но под этими двумя службами следует понимать не реформу каролингского государства, а некую теорию церкви – с ее пробелами, неувязками, противоречиями, но и с ее реальным применением.
На самом деле две службы одновременно существовали в поздней Римской империи со времен Диоклетиана. Одна была гражданской, другая – военной, и обеим был присущ один и тот же тип инсигний и дисциплины. В реальности же варвары – франки или готы, несшие вооруженную службу, – поступая на нее, сохраняли верность германским традициям, а служба налагала на них отпечаток лишь частично. Но это была спаянная система IV в., в известной степени еще сохранявшая черты государственности, а около 390 г. начали внушать, что духовенство, имеющее судебные и фискальные привилегии, в империи Феодосия образует как бы третью службу. Впрочем, сама буква посланий святого Павла внушает идею христианского сражения, военной службы Богу (Deo militare), усилий и славы (вплоть до мученичества), которые причитаются «воину Христа». Притом, добавляет Павел, «никакой воин [Бога] не связывает себя делами житейскими»{200}.
Однако с тех времен, когда стали почитать мертвых святых (в меньшей степени – живых борцов, кроме аскетов, осаждаемых бесами) и начались войны между остами (даже если их вожди, как Хильдерик, носили знаки различия римской армии), то есть с V в., институт двух римских служб и метафора (христианской) службы третьего типа впали в забвение. Выражения такого рода бесполезно искать в насыщенном труде Григория Турского, и они редко попадаются у Венанция Фортуната. Они появились в 810-е гг., то есть в период настоящего каролингского возрождения римской идеи служб.
Или, скорее, в период переосмысления этой идеи. Действительно, в представлениях авторов IX в. гражданская и военная службы были по-прежнему слиты воедино – как и в самой Византийской империи после реформы фем[52]52
В VII в. Византийская империя была разделена на ряд военно-административных округов – фем – во главе с командирами находившихся там войск. Эти командиры сосредоточили с своих руках не только обязанности военного руководства, но также судебную и налоговую власть /Прим. ред/.
[Закрыть] в VII в. А под двумя службами подразумевались светская и духовная. В период с 800 по 880 г. в теориях и полемике о каролингской культуре и режиме можно найти много вариаций на эту тему, которая, будучи метафоричной, указывает одновременно и на координацию действий церковной элиты с другой элитой, и на их различие. От Карла Великого, который через Алкуина писал папе Льву III, чтобы тот ограничился молитвой и предоставил службу (militia) защиты Церкви от неверных ему, Карлу{201}, до епископов и монахов, которые требовали, чтобы духовенство было безоружным; и отказывались платить налог, потому что они молятся. О деталях отношений церковного сословия с королем схема двух служб умалчивает: если земной службой он, бесспорно, повелевает, то его отношения с Церковью неоднозначны – они подразумевают одновременно покровительство и верность, и как в обществе, так и в политической системе некоторые моменты лучше не слишком прояснять – не следует ни чересчур жестко подчинять духовенство королю, ни сводить роль последнего к руководству второй службой. Тема двух служб, которую часто поднимали до самого XII в., напоминает о том, что между обеими ветвями господствующего класса, представители которых выходили из одних и тех же семейств, было соперничество, но были и симметрия, взаимосвязь, а иногда сговор.
Расцвет этой темы в IX в. побудил клириков говорить о «светском сословии» (Иона Орлеанский, 829 г.) или даже о «воинском сословии» (Агобард Лионский, 833 г.){202}, отводя этому сословию функции правосудия, а также войны. Но это не привело ни к распространению знаков различия через посредство официального христианского посвящения в воины, ни к разработке дисциплинарного кодекса для армии, государственной службы или даже для вассалов. Вероятно, с этой интерпретацией вассалитета как службы можно связать только появление harmiscara с 830 г. – имеется в виду позорное наказание, заключающееся в том, что вассал-всадник проходил некоторое расстояние с седлом на плечах, то есть изображая лошадь и тем самым инвертируя свое господствующее социальное положение{203}. Но, коль скоро он на это соглашался сам, такой ритуал не означал долговременного разжалования – в конце концов, самый факт такого унижения показывал, что этот человек исполняет почетную службу: ведь с сервом так не поступали!







