412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Доминик Бартелеми » Рыцарство от древней Германии до Франции XII века » Текст книги (страница 35)
Рыцарство от древней Германии до Франции XII века
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:24

Текст книги "Рыцарство от древней Германии до Франции XII века"


Автор книги: Доминик Бартелеми


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 47 страниц)

Изображая мусульман язычниками-идолопоклонниками, «Песнь о Роланде» и прочие «жесты» могли бы жестоко их обидеть: разве они не приписывают этим людям такие религиозные обычаи, какие вызывали у тех наибольшее омерзение, тогда как их монотеизм в конечном счете был радикальней христианского? Они оскорбляют сарацин прозванием «подлого народа» (pute aire), обвиняют в подчиненности бесам. И потом, что тоже не самое маловажное, с ними всегда идет смертельная борьба, поля сражений устилают их искромсанные тела, и никогда или почти никогда к ним не проявляется сочувствие.

Тем не менее отметим, что по большей части такие же обвинения и удары адресуются французским христианам во время войн, ведущихся ради мести. Рауля Камбрейского приносят в жертву, Ганелона обвиняют в одержимости бесами. Такие оскорбления, как «подлый» и «вероломный», рыцари в «жестах» часто бросают друг другу. И мрачные истории Рауля Камбрейского и Жирара Руссильонского содержат описания таких же побоище обилием увечий, крови и раскиданных внутренностей, как и рассказы о битвах Роланда и Вивьена.

Сарацин (они же «язычники»), как и турок, признают доблестными врагами. Они во многом напоминают франков. Они так же красиво смотрятся со своим сверкающим оружием: «В доспехах сарацинских каждый мавр, / У каждого кольчуга в три ряда. / Все в добрых сарагосских шишаках, / При вьеннских прочных кованых мечах». У них точно так же есть щиты, мечи, значки на копьях, и они сидят на боевых конях; в это время «сияет день, и солнце бьет в глаза, / Огнем горят доспехи на бойцах»{857}. Для христиан они честные противники: во время сражения не отмечено подлых ударов, никаких проявлений коварства с целью погубить Роланда и его людей (кроме использования сведений, полученных от Ганелона, которые им позволили обеспечить себе численное преимущество и выбрать место боя). Страдали ли крестьяне от их нападений, ничего не говорится ни в этой поэме, ни в поэме о Гильоме, – жонглеру до этого дела нет. Только «Песнь об Антиохии» (в цикле о крестовых походах, несколько ином) приписывает туркам отдельные зверства – и признает, что христиане тоже их совершали.

Итак, в целом «жесты» подтверждают интерес – какой некогда проявлял Эрмольд Нигелл, а после него крестоносцы, – к противникам равного социального положения в ущерб сервам всех стран. У авторов этих поэм различие не вызывает ненависти, они, скорей, преуменьшают, отрицают его. Эти доблестные партнеры – едва ли иноземцы: кроме религии, их ничто не отличает от франков. В Сарагосе королева Брамимонда играет роль дамы посткаролингского общества (из чего можно сделать вывод о когнатическом браке). Есть сарацинские крестные отцы, «принимавшие» крестника из купели! Сарацинам хорошо известны нормы вассалитета и фьефа, так же как турнирное искусство. В самом деле, любой христианский барон может встретить своего двойника в лице (скажем так, в фигуре) сарацина. Описывая эмира Балигана, жонглер может воскликнуть: «Верь он в Христа, вот был бы славный вождь!»{858} – настолько горделивый у того вид. Кстати, он точит оружие, готовясь сразиться лично с Карлом Великим: «Про Жуайёз, меч Карла, слышал он / И потому Пресьозом свой нарек»{859}. В число его достоинств входит даже то, что он, как упоминается в следующей строфе, был «меж мавров славен мудростью своей»{860} [в оригинале – «очень учен в языческой вере»]. После этого ничего удивительного, если он родил сына, достойного быть рыцарем, и если ему известно, что немало «жест» воздает хвалу Карлу Великому{861}.

Понятно, что во многих «жестах» сарацины могут становиться христианами либо превращать пленных молодых христиан в превосходных сарацинских рыцарей{862} – пока те вновь не найдут дорогу во Францию, как некогда Раймон дю Буске{863}. Кроме того, что они не христиане, их воспитание не имеет изъянов. Может быть, усердный слушатель именно таких историй предложил в 1140 г. Усаме ибн Мункызу взять сына последнего во Францию в качестве оруженосца?{864}

Вот только если в реальности и были возможны братания такого рода (и переходы в другой лагерь), то не в те периоды, когда война становилась настолько ожесточенной, как ее изображают «жесты». Это неувязка, которая встречается также в поэмах о междоусобных войнах, о мести христиан друг другу.

Что касается описания религиозной практики сарацин, оно свидетельствует о полнейшем незнании ислама и даже о карикатурном изображении тех реалий, которые могли бы быть по-настоящему языческими. Например, король Марсилий Сарагосский и его жена Брамимонда после поражения обращают гнев на своих ложных богов и вымещают на них досаду (эти боги составляют триаду: «Аполлен», «Терваган» и «Магомет»), «Стоял там Аполлен, их идол, в гроте. / Они к нему бегут, его поносят: “За что ты, злобный бог, нас опозорил / И короля на поруганье бросил?”» Потом они срывают с него королевские инсигнии, вешают его, топчут ногами и разбивают на куски. То же происходит впоследствии и с двумя другими{865}. Так вот, если эта сцена и не имеет никакого отношения к сарацинским обычаям, то она довольно близка к некоторым обычаям сельского христианства тысячного года и XI в. Марсилий и Брамимонда здесь занимаются чем-то вроде унижения святых; они обрушивают на «Аполлена» те репрессалии, какими монах Жимон в X в. грозил статуе святой Веры Конкской…{866} Это была практика, которую григорианская Церковь пыталась извести. Все выглядит так, будто автор «Песни о Роланде» хотел косвенно изобличить низовое идолопоклонство, проявляющееся на христианских землях под видом культа святых: надо прекратить подобные действия, нелепые и «сарацинские»!

Подобное отношение к святым во Франции тысячного года еще сохранялось в практике призывов к отмщению, то есть в рассказах об их мести. Ив конечном счете уж лучше сцены такого рода, чем поиск козлов отпущения, какой выливался в погромы. Пусть лучше сарацины дают разрядку эмоциям на своих идолах (ложных), чем на еврейских и христианских подданных… Сами они не ксенофобы, потому что ксенофобами не были создатели «Песни о Роланде», создавшие их образы.

Если французы времен Третьего крестового похода и последующих походов (XIII в.), всецело воспитанные на «жестах», упорно, как и в Первом крестовом походе, пытались снискать уважение сарацин и старались находить с ними взаимопонимание, то потому, что означенные поэмы не разубеждали их в этом. «Жесты» внушали не ненависть к иному, а, скорей, невнимание к самой его несхожести.

Они внушали читателю: уважай в нем то, чем он похож на тебя. Это отдавало нарциссизмом, а не ксенофобией.

Преступления Первого крестового похода, при выступлении – против евреев, против мусульман Марры и, наконец, Иерусалима точного эквивалента в «жестах» не имеют. Евреи упоминаются редко (разве что как сервы-министериалы или как горожане в числе прочих{867}), а взятие Сарагосы Карлом Великим, сколь бы кровавым оно ни было, выливается «всего лишь» в насильственное крещение ста тысяч человек – одной только королеве, Брамимонде, дозволяется обратиться добровольно, «из любви» (к Богу){868}. Полный реванш такого рода в «жестах» встречался еще редко: их авторы предпочитали, чтобы в мире оставалось побольше сарацин, которые были полезны для демонстрации доблести христианских рыцарей и для того, чтобы те время от времени прекращали распри между собой, объединяясь против них.

Итак, отношения рыцарей с сарацинами в «жестах» однозначному определению не поддаются. Насилие в боях нас устрашает, а поношение, какому часто подвергается покалеченный или убитый враг, – насмешка жестокая. С другой стороны, внимательное рассмотрение образов неверных и отдельных сцен с их участием, напротив, вызывает чувство, что узнаешь близкого человека, хочешь увидеться с ним. Тот, кто слушал начало «Песни о Роланде», мог в конечном счете испугаться за Ганелона, которого ненависть Роланда обрекла на выполнение опасной миссии. Далее тот же слушатель вместе с ним вступает в роскошную сарацинскую Сарагосу; он слышит, как этот персонаж произносит свое надменное послание сначала жестким тоном, потом смягчается, покоренный учтивостью приема и красотой оружия, которое ему дарят, – о, там умеют совратить французского рыцаря, там знают его слабость к роскошному оружию, сверкающему и смертоносному! И тогда Ганелон «изменяет», советуя сарацинам убить Роланда. Он делает их орудиями своей частной мести, но больше ничем им не помогает. Так что в некотором смысле это довольно безобидная измена. Ведь он не бранит с ненавистью французов вообще, не становится «язычником». И не притворяется с таким коварством, как честный Яго. Такого поведения можно было ожидать. Очень похоже на то, как если бы жонглер подозревал, что среди его слушателей есть не один потенциальный Ганелон, столь же склонный к сделке с сарацинами. И в таком случае ему надо было противопоставить героизм Роланда и его людей, а также суд Божий в форме судебного поединка{869}.


РЫЦАРСКИЕ ЖИВОТЫ

«Песнь о Гильоме» была написана около 1140 г., и за ней последовали другие с участием того же персонажа, вплоть до его «Монашества» (уже упоминавшегося){870}. Первая поэма, если остановиться на ней, во многом перекликается с «Песнью о Роланде», так как рассказывает о тяжелых боях, а именно (первая часть) о разгроме, из которого Гильом возвращается один после героической гибели своего племянника Вивьена. Гильом – вполне историческое лицо: это кузен Карла Великого, его наряду с Людовиком Благочестивым превознес Эрмольд Нигелл как участника взятия Барселоны в 801 г. Но ведь латинская «Поэма» Эрмольда Нигелла по сравнению с «жестой» выглядит крайне слащавой и скучно-апологетической, даже если стычки с маврами порой отличаются драматической напряженностью, при их описании использованы красивые метафоры и эффектные обороты речи{871}. Как бы то ни было, в этой придворной каролингской эпопее не страдает и не умирает ни один христианин, кроме матери Дата: любому довольно метнуть дротик, чтобы враг упал. Напротив, французская эпопея о Гильоме изображает героя в борьбе с сильным противником, причем ему не приходится ждать помощи от короля Людовика, которого похотливая королева отговорила идти на войну. Возможно, исторические корни этой легенды – поражение на Орбьё в 793 г.

Далее, его имя произвольно связывают с именем Вивьена, графа, убитого в 851 г. норманнами в долине Луары{872}. Но так как Гильом затмевает короля, то Вивьен и Гильом играют здесь роли, соответственно, Роланда и Карла Великого, в то время как ни один соперник уровня Ганелона не вносит сюда дыхание настоящей измены. Дурные рыцари, Эстурми и его люди, изображены без оттенков и преувеличений: их вина заключается только в том, что они бежали.

Как и Роланд, Вивьен бесстрашен. Но он так же, и более явственно, безупречен. В его натуре духовный аспект выражен сильней, чем у Роланда, и это показывает, что Вивьен принадлежит к настоящему христианскому рыцарству.

Он меньше заботится о своей репутации, чем о выполнении обета, который дал при посвящении, пообещав Богу никогда не бежать из боя{873}. Покинутый линьяжем Тибо и Эстурми, Вивьен оказывается один против врага, с горсткой французов, чью храбрость и решимость должен сначала испытать. В самом деле, они ему не вассалы и поэтому могли бы оставить его, не нарушая никаких клятв{874}. Но знатность его рода, важность христианского дела – достаточные доводы, чтобы удержать их при нем. Они сражаются и гибнут вместе с ним.

При описании сражений Вивьена «знамя» и боевой клич (enseignes), посвящения как церемонии упоминаются чаще, чем в «Песни о Роланде». Герой безупречно предан Богу, Святой Деве и распятому Христу – настолько, что сам становится Христовым рыцарем. Его агония мучительна, ее изображение включает жестокие подробности (из живота вываливаются внутренности), каких нет в описании смерти Роланда, и также более сакраментальна (включает знаменитое причащение травинками).

После этого, в отсутствие сильного короля, Гильом (играющий в этой поэме главную роль) мстит за племянника Вивьена, как Карл Великий за Роланда. Но его историю автор приукрасил несколькими новыми забавными деталями, на грани бурлеска, играми и откровениями, которые делают ее ценной для нас. Особенно это касается такой героини, как его супруга Гибор (собственно, обращенная «язычница»); она принимает его честь близко к сердцу, играя важную роль дамы-поджигательницы войны. Она предлагает ему весомые доводы – подает множество пирогов, жареного павлина (или, может быть, свинину), большую чашу вина, после чего говорит: «Клянусь Творцом, который просветил / Меня, язычницу, в былые дни», что кто съел все это, «тот и соседей дерзких приструнит, /И в ярой сече не покажет тыл, / И не уронит честь своей семьи»{875}.[223]223
  Дальше, в знаменитой сцене, она не желает его узнавать, когда он возвращается один и побежденный: ему надо вновь зарекомендовать себя, внезапно атаковав язычников (CXL-a).


[Закрыть]
Здесь можно увидеть, в итоге, признание одного из преимуществ, какое с незапамятных времен имеют рыцари: они лучше питаются, чем крестьяне, едят мясо, приобретенное благодаря охоте и богатству, и потому обладают силой, чтобы потрясать мечом и тяжелым копьем и наносить мощные удары.

Нужны именно такие литературные тексты, чтобы напомнить нам о том, что у рыцаря есть тело, которое страдает или которое требует еды. В «Песни о Гильоме» тема крайнего аскетизма Вивьена, возникшая в самом начале поэмы, описание его внутренностей (вместе с внутренностями его соратников), раскиданных по полю битвы, позже будто нарочно дополняется многочисленными упоминаниями пищи и кухни, которые служат ей контрапунктом. Из кухонь-то и выходит бурлескный и прожорливый вершитель настоящего реванша – Ренуар-с-Дубиной. Сначала он и слышать не хочет о мече, но в конце концов принимает его из рук дамы Гибор – которой на самом деле приходится братом… Однако все эти юмористические и пародийные отступления, к которым автор «Песни о Гильоме» прибегает умеренно, не мешают ему воспроизвести систему ценностей «Песни о Роланде» и обеспечить этой системе победу: христиане отстаивают правое дело в борьбе с сарацинами и «славянами» и должны защищать свою честь и честь Франции, с криком «Монжуа» и следуя за знаменем Карла Великого{876}.

Однако в этой поэме есть и контакты между франкским и сарацинским мирами. И даже зачатки диалога. В самом деле, вот против Гильома выступает сарацин Альдерюф: «Язычник лют, неустрашим, силен, / С большим искусством правит скакуном»{877}. Гильом успевает обратиться к нему, прежде всякой схватки: «Но если, сарацин, ты боя жаждешь, / Мою вину мне объясни сначала. / Ее, коль вправду грешен, я заглажу /Ив том готов залог тебе представить»{878}. Альдерюф упрекает его, что тот христианин, и вот они схватываются насмерть.

Тут, кстати, промелькнул мотив переговоров с врагом в уважительном тоне. Возможно, в словах самого Гильома, вновь появившегося в поэме «Нимская телега», несколько более поздней, можно услышать отголосок этой строфы, когда он сожалеет о кровавых войнах, в том числе, несомненно, и с неверными – ведь убитых благородных воинов, «кто б ни были они», «создал Бог»[224]224
  В начале «Нимской телеги» (написанной между 1135 и 1165 гг.) раздосадованный Гильом в беседе с королем принимается сожалеть, что он «сразил немало юных храбрецов, / И этот грех на мне теперь по гроб: / Кто б ни были они, их создал Бог. / С меня он взыщет за своих сынов» (Нимская телега. I. Ст. 69-72).


[Закрыть]
.

О какой-то однозначной «морали», заключенной в «Песни о Гильоме», четкого вывода сделать не удается. Но всё же можно ли считать внутренности Вивьена, разбросанные по земле, бесспорным доводом в пользу священной войны? Не отбили ли они у кого-нибудь в XII в. охоту к ней? Не более ли соблазнительна пирушка в замке Гильома?

И если, по словам жонглера, поэма приносит пользу христианским войскам, укрепляя их воинственность, – правда ли, что нужно делать из воинов фанатиков, вдыхать в них спартанский или римский дух? С этим бы не согласился Иоанн Солсберийский, теоретик, живший почти в то же самое время, когда шла королевская война. Хотя включение в армию какого-нибудь Ренуара-с-Дубиной ему пришлось бы по душе{879}. Мне кажется, здесь мы имеем дело с явлением неоднозначным. Эта французская эпопея написана в честь чистого и сурового рыцарства, которое воплощает Вивьен – может быть, первый настоящий образцовый рыцарь, клятвенно отказавшийся от свободы действия. Ив то же время во второй части этнические и социальные границы несколько расплываются. Священная война, которая только что была резней – с кишками Вивьена, раскиданными по равнине, – теперь оборачивается фарсом. Автор внушает сомнение в ней; на краткий миг возникает мысль о мире.


ЭПОПЕЯ О МЕСТИ И ПРОЩЕНИИ

В войне между близкими, как нам известно, обязательно есть перспективы примирения. Если даже самые ожесточенные враги в этом мире воображаемой мести регулярно вспоминают о них (хотя бы затем, чтобы их отвергнуть), значит, обществам мести они хорошо знакомы. Герои «жест» во многих отношениях напоминают древних германцев – идеализированных Тацитом, – следовательно, почему бы им тоже не проявлять некоторое снисхождение?{880} А если они поведут себя так, что будет внушать жонглер или, скорее, чего будет ожидать от него публика? Осуждения жестких представлений о чести или восхищения ими?

«Песнь о Рауле Камбрейском» довольно легко выдерживает сравнение с «Песнью о Роланде»: она почти столь же красива и даже, возможно, представляет больше исторического интереса. Рауль Камбрейский – это гипертрофированное «сердце», он склонен к воинской необузданности. Это такой Роланд, который не нашел себе применения в войне с сарацинами и мстительность которого сеет страдания в самой Франции: он сжигает в Ориньи и горожан и монахинь, он пирует в страстную пятницу… И потому в наших учебниках по истории литературы эта поэма называется «совершенно феодальной» эпопеей, жестокой и мрачной.

У какого-нибудь Роланда, у какого-нибудь Гильома была лишь одна принципиальная распря – с сарацинами в целом. Зачем было ненавидеть кого-то из них в частности и зачем воздерживаться от того, чтобы в какой-то миг назвать его «братом»? А вот Рауль Камбрейский претендует на то же наследство, что и сыновья Герберта де Вермандуа. Бернье должен отомстить Раулю за обиду и за гибель матери, сгоревшей в числе других монахинь… Разве здесь негде по-настоящему разгуляться ненависти? И,однако, здесь все – христиане, все – соседи, а значит, можно, не утрачивая веру и не отрекаясь от нее, стать свояками. Прощение выглядит задачей одновременно необходимой и сложной. Это-то и придает «Песни о Рауле Камбрейском», какой она дошла до нас, драматическую напряженность и моральную назидательность с акцентами почти корнелевскими.

Рукописи относятся к XIII в. и включают три части (саму историю Рауля и два продолжения), в которых заметны некоторые различия в содержании и форме. История Рауля, ядро поэмы, – несомненно, самая ранняя, она была переработана с целью связать ее с другими частями и объединить их темой несправедливости короля. В этой истории верх берет чувство мести. Первое продолжение (история Готье), напротив, привносит идею прощенья. Второе целиком наполнено любовью и приключениями, кроме финального эпизода, где вновь звучит трагический мотив.

Рауль Камбрейский – сын Рауля Тайефера, героя, в раннем детстве оставившего его сиротой. После смерти Тайефера король Людовик передал его фьеф взрослому рыцарю, Гибуину ле Манселю, и даже якобы отдал бы ему в жены овдовевшую даму (Алаис, мать Рауля), если бы она не воспротивилась. Когда сын достигает возраста ношения оружия, она предлагает ему просить короля о посвящении – которое, как известно, в XII в. предполагало и введение в права наследства. Тем не менее в нескольких последующих строфах поэмы досада еще не чувствуется. Они исполнены восхищения оружием, конем и юным новичком. «Наш император очень полюбил молодого человека: он подарил тому шлем, принадлежавший сарацину, убитому Роландом на берегу Рейна»[225]225
  Аллюзия на более ранний подвиг из «Песни о Роланде».


[Закрыть]
,{881}, как бы с целью вдохнуть в него силу и Роланда, и сарацина. В связи с последним император не мог не помянуть Христа. «И Рауль ответил: “Принимая его, я обещаю быть дурным соседом вашим врагам. Они получат войну – как вечером, так и утром”». Далее король препоясывает его мечом и передает ему доброго боевого коня, на котором юный Рауль гордо скачет. Он показывает, как умеет, бросив коня вскачь, резко остановить его, крепко натянув поводья, – то есть в Рауле обнаруживается физическая мощь и умение властвовать. Так что «французы говорят: “Какой красивый юноша! Он сможет притязать на наследство отца”»{882}. Под конец церемонии посвящения, носившей, скорей, мирской и сдержанный характер, но вполне отвечающей своей феодальной функции, говорится о том, что вот-вот разразится междоусобная война. Берегись активных притязаний со стороны вновь посвященных!{883} Автор «жесты» не оставляет никаких неясностей – он сразу же сообщает, что будет дальше и чем все кончится, как бы затем, чтобы слушатели могли сосредоточить внимание на неправоте и правоте главных действующих лиц или дали волю эмоциям.

Посвящение здесь изображается как один из феодальных ритуалов, не более того. Никто не требует следовать какому-либо рыцарскому кодексу; рыцарь окажется под социальным контролем других – сеньоров, родичей и вассалов, даже женщин, и должен будет выбирать линию поведения с учетом соперничающих и противоречивых требований.

Великого братства рыцарей больше нет. Когда Рауль в свою очередь «посвящает» (вооружает, в техническом смысле слова) своего соратника Бернье «лучшим оружием, какое мог найти» и сам облачает его в кольчугу, шлем и препоясывает мечом, он отнюдь не приравнивает его статус к своему. Он, скорей, делает более тесной связь между ними, увеличивает долг Бернье перед собой и укрепляет зависимость от себя, но в то же время повышает и положение того в обществе. Еще не раз, поочередно и в разных местах, в поэме будет упомянуто, что Рауль получил от него оммаж и посвятил его в рыцари.

Как и Рауль, Бернье делает круг на коне – с копьем, в которому прикреплено знамя. И бароны говорят друг другу: «Как идут ему доспехи! Хоть и бастард, он принадлежит к великому и богатому семейству»{884}. В самом деле, его отец – Ибер де Рибмон, один из четырех сыновей графа Герберта де Вермандуа.

Хорошая кровь не способна лгать. Способность быть рыцарем (в смысле: отличаться силой и доблестью) всегда сочетается с благородством. Чтобы иметь право наследовать, необходимо иметь рыцарское происхождение, и это обязывает заранее думать о будущих наследниках: нужно, чтобы ни наследники Рауля никогда не смогли упрекнуть его в трусости, ни наследники Бернье – своего предка в измене.

В этом, действительно, кроется опасность, соответственно, грозящая первому и второму. Ведь перед каждым из них стоит огромная проблема. Рауль Камбрейский, по наущению своего дяди Герри Рыжего, выдвигает притязание на отцовский фьеф. А король, который не в состоянии отобрать этот фьеф у Гибуина, в результате обещает Раулю фьеф первого графа, который умрет. И вот умирает Герберт де Вермандуа, сделав тем самым противниками Рауля четырех своих сыновей, в том числе отца Бернье! Перед последним встает дилемма: он должен выбирать между вассальной преданностью и преданностью семье – реальной, даром что он бастард.

Кстати сказать, эта незаконнорожденность – очень важный элемент интриги в «Рауле Камбрейском». Бастард Бернье испытывает меньше привязанности к семье, – а если бы он был законным сыном, это чувство, несомненно, легче бы взяло верх, – и для него важней вассальная связь с Раулем, которому он обязан рыцарским Достоинством.

Королю автор здесь не польстил. Тот пообещал Раулю поддержку, назначив сорок знатных заложников, которые в случае отказа в такой поддержке должны явиться к Раулю под честное слово и стать его пленниками. Тем не менее он бездействует – возможно, полагая, что удачно разделил и теперь может властвовать? Подобная тактика, похоже, издавна была привычной для королей и феодальных князей, но в меньших масштабах. Граф Пуатевинский в тысячном году, судя по «Conventum»'y, кормил своих баронов обещаниями, однако на основные их фьефы никто не покушался.

После посвящения прошло время, а Рауль Камбрейский не предпринимает ничего; только его дядя Герри Рыжий вынуждает его выдвинуть притязание, объяснив нравственную и социальную необходимость решиться на это – вопреки советам матери, проявляющей умеренность. Тем не менее Рауль соглашается на предложенную королем замену и терпеливо ждет, пока не появится вакантный фьеф. Ни одна «жеста» не изображает притязание, «месть» исключительно как акт, совершаемый импульсивно[226]226
  Герри Рыжий, подстрекатель, похоже, имеет свой расчет, мигом разоблаченный дамой Алаис (L): он надеется, что его племянника Рауля убьют – и он вместе с сыновьями получит право на его наследство.


[Закрыть]
.

Зато когда началась война, Рауль Камбрейский демонстрирует необузданность, которую автор с осуждением отмечает несколько раз, но которая в поэме необходима, чтобы слушатель догадался: в конце героя убьют, рукой ли Бернье или кого другого. Рауль проклят матерью и святотатствует в Ориньи; следствие этого – нечто вроде Божьей кары, как в рассказах о чудесах. Само по себе разорение Ориньи еще можно было представить и, если смею выразиться, «расшифровать» как реакцию на сопротивление горожан и косвенную месть сыновьям Герберта, которым монастырь был дорог. Но сожженные монахини – это «симптом», как порой говорим мы! Нелестными словами называется это и на языке вассалов – рыцарей, которые борются с несправедливостью, совершенной по отношению к ним, должным образом реагируют на нанесенный им ущерб.

Убийство матери как раз и нанесло ущерб Бернье. Он жалуется на это Раулю Камбрейскому как сеньору и публично получает удар шахматной доской, от которого у него хлынула кровь, слышит насмешки насчет незаконности своего рождения. Тем самым Рауль усугубляет ситуацию! Кстати, французы тоже упрекают его: разве можно так себя вести с рыцарями?

Эпизод короткий, но, возможно, он не привлек достаточно внимания комментаторов Нового времени, сбитых с толку словом «месть». Ударив Бернье при всем дворе, на глазах у баронов, Рауль Камбрейский поворачивается к ним и спрашивает, что ему делать. Этот специалист по шахматам (рыцарской игре) умеет совершить просчитанную дерзость, но умеет и выстроить стратегию защиты. В самом деле, «тогда доблестные рыцари воскликнули: “Сеньор Рауль, он имеет полное право досадовать: он вам послужил своим стальным мечом, а вы весьма дурно его вознаградили…”»{885} И Рауль меняет тон: он предлагает Бернье возместить тому убытки. Поначалу последний предпочитает принять жесткую линию поведения и отвечает отказом. В течение двух строф Рауль – само смирение «на глазах многих рыцарей». Он облачается в простую тунику и становится перед Бернье на колени. Он говорит кротко, хоть и не отрекаясь от всякой гордыни: «Прими хорошее возмещение – не потому, что я боюсь твоей враждебности, а потому, что хочу быть твоим другом». Без этой оговорки Рауль потерял бы лицо, так как предлагает публичную harmiscara – длиной в четырнадцать лье, в Вермандуа, от Ориньи до Неля. «Сто рыцарей понесут свои седла, и я сам возложу твое себе на голову. Я поведу Босана, своего кастильского боевого коня, и каждому сержанту, каждой девице, которых встречу [то есть людям, занимающим более низкое положение, как бы затем, чтобы стало еще горше], я буду говорить: “Вот седло Бернье!”» Тогда французы говорят: «Это хорошее удовлетворение; если он откажется, значит, он не хочет быть вам другом»{886}.[227]227
  Другая версия того же эпизода далее (СХН. V. 2096-2099): Рауль якобы предлагал отдать сотни коней и предметов вооружения.


[Закрыть]

Как не усмотреть определенное сходство между Бернье и Раулем – немного напоминающее сходство Роланда и Ганелона? Их конфликт – это не конфликт между мудростью и необузданностью безо всяких оттенков. Ведь в обществе мести всё зависело от соотношения твердости и снисходительности, и трудно было согласиться на мир, не запятнав себя, если отказываешься от законного ответного удара и удар, нанесенный тебе, оказался последним. В некоторые моменты и Рауль, и Бернье могут подпасть под власть ярости{887}, безумия такого типа, при каком человека считали одержимым бесами.

Подобная потеря рассудка никогда не удостаивается похвалы. Ее клеймят так же, как и трусость. Поэтому, несмотря на все энергичные сцены и пылкие слова, мы не вправе сказать, что рыцари в «жестах» – воплощенная дикость. Они ищут свой путь, узкую дорогу меж двух подводных камней. Та, которую они находят, – несомненно, более крутая, более головокружительная, чем была в исторической реальности. Но в принципе их задача состоит в том, чтобы сделать лучший выбор или хотя бы выбрать меньшее зло.

Таким образом, похоже, «жеста» способствовала сохранению представлений о норме, при этом давая слушателям разрядку, отдых. А разве мы можем сказать, что Афины в V в. до н. э. были варварскими, потому что там ставили трагедии о кровавой мести и о наказании Ореста либо об искуплении им вины?

Следует ли тревожиться в связи с тем, что христианство не отвергает идею мести? На протяжении всей истории о Рауле у всех «персонажей», как у него самого, так и у Бернье или Герри Рыжего, на устах только Бог, Христос, Дева Мария и множество святых и реликвий. И поминают их прежде всего затем, чтобы неким подобием проклятий обязать себя идти до конца в своей мести. «Мой сеньор Рауль меня весьма мало уважает, потому что сжег мою мать в том аббатстве. Да позволит мне Бог прожить достаточно, чтобы отомстить!»{888} И Бернье, и другие взывают о пролитии крови (христианской) во имя Христа и мучеников. Может ли священная война одолеть внутреннюю? Не думаю[228]228
  Как мы видели, скорей наоборот.


[Закрыть]
. Клятвы практикуются во многих обществах, и в христианском тоже дело не обходится без них.

Итак, в итоге одной из тех великих битв, какие встречаются только в «жестах», Бернье нанес Раулю Камбрейскому смертельный удар. Позднейшая судьба Бернье – сюжет двух «продолжений». В первом чаще всего поминают христианство, призывая к гражданскому миру, и война становится менее брутальной. Это значит, что теперь мы возвращаемся на землю, во Францию XII в.

Однако сразу этого не скажешь, когда дама Алаис по выходе с рождественской мессы встречает своего внука Готье (племянника Рауля). Ведь она убеждает его попросить о посвящении на ближайшую Пятидесятницу{889}. Он, прежде игравший и смеявшийся вместе с другими детьми, теперь должен будет демонстрировать траур и сможет наследовать Раулю при условии, что отомстит за него. Сам Герри Рыжий находит Готье «достаточно сильным и крепким». Так что «скоро бастарда [Бернье] атакуют»!

«Дама Алаис спешит подготовить сорочку и штаны, шпоры чистого золота и четверочастный шелковый плащ, подбитый горностаем. В церковь приносят прекрасное оружие и слушают мессу, каковую служит епископ Ренье; потом посвящают Готье, пылкого молодого человека, в рыцари. Герри его препоясывает полированным стальным мечом, который прежде принадлежал Раулю, доблестному воину. “Милый племянник, – говорит он, – храни тебя Бог. Я делаю сегодня тебя рыцарем в надежде, что Бог поможет тебе истреблять врагов и помогать и споспешествовать друзьям”. – “Да услышит вас Бог, сеньор”, – отвечает Готье»{890}.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю