Текст книги "Курс на худшее: Абсурд как категория текста у Д.Хармса и С.Беккета"
Автор книги: Дмитрий Токарев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)
8. Линия и круг
«Уотт – наружность кого-то, кто идет последним в серии бесплодных впрыскиваний гноя», – можем мы прочитать в «Приложении» ко второму роману Беккета ( Уотт,268). Вспоминаются слова драматурга Евгения Шварца, сказанные им по поводу Хармса:
Хармс терпеть не мог детей и гордился этим. Да это и шло ему. Определяло какую-то сторону его существа. Он, конечно, был последний в роде. Дальше потомство пошло бы совсем уж страшное. Вот отчего даже чужие дети пугали его [147]147
Шварц Е. Л. Живу беспокойно… Из дневников / Сост. К. Н. Кириленко. Л., 1990. С. 511.
[Закрыть].
«Серийное совпадает с линейным и характеризуется переходом от одного к другому» [148]148
Beausang M. «Watt»: Logique, démence, aphasie // Beckett avant Beckett: Essais sur les premières oeuvres / Ed. de J.-M. Rabaté. Paris: PENS, 1984. P. 157.
[Закрыть], – пишет М. Босан, отмечая, что мировосприятие Уотта базируется на лейбницианской методике подсчета вероятностей. Не удивительно, что попытка Уотта учесть все возможности существования, дать их исчерпывающий список терпит неудачу, сталкиваясь с таинственным бытием господина Нотта, а точнее, с его существующим несуществованием. Нотт каждую ночь перемещается со своей кроватью на один градус и тем самым описывает за год полный круг. Но в сущности это движение по кругу равнозначно неподвижности, стазису, преодолению той «червеобразной сериальности» ( Уотт,266), пленником которой является его слуга Уотт. Линеарность, сериальность противостоит цикличности подобно тому, как маскулинность Уотта (хотя и не слишком выраженная) противостоит асексуальности его хозяина. Нотт является глобальным существом андрогинной природы, в то время как Уотт только начинает свой путь к пучинам неизведанного. Бытие Нотта «противоестественно», как сказал бы Л. Липавский, поскольку оно постоянно балансирует на грани небытия, «безостановочно останавливается», не приводя к окончательному растворению в абсолютной пустоте. Это «противоестественное» бытие не может не ужасать, однако Хармс в поэтический период своего творчества опасается больше бесконечного развертывания существования, чем замкнутости круга. Круг является для него совершенной фигурой, в которой нивелируются противоположности, свойственные «одномерной» жизни. В трактате «О круге» (1931) он пишет:
Прямая, сломанная в одной точке, образует угол. Но такая прямая, которая ломается одновременно во всех своих точках, называется кривой. Бесконечное количество изменений прямой делает ее совершенной. Кривая не должна быть обязательно бесконечно большой. Она может быть такой, что мы свободно охватим ее взором, и в то же время она останется непостижимой и бесконечной. Я говорю о замкнутой кривой, в которой скрыто начало и конец. И самая ровная, непостижимая, бесконечная и идеальная замкнутая кривая будет КРУГ.
(Псс—2, 315)
Желание охватить одним взглядом бесконечность, заключенную в круге, несомненно восходит к амбициозным авангардистским проектам начала века. «Прямая совершенна, – замечает Хармс в том же трактате, – ибо нет причин не быть ей бесконечно длинной в обе стороны, не иметь ни конца ни начала, а потому быть непостижимой. Но, делая над ней насилие и ограничивая ее с обеих сторон, мы делаем ее постижимой, но вместе с тем и несовершенной» ( Псс—2, 314). Уотт, напротив, покупая после своего ухода из дома господина Нотта железнодорожный билет «до конца линии», о совершенстве и не думает ( Уотт,254). Примечательно, что он требует билет до того конца, который был бы ближе всего; тем самым он выражает бессознательное желание покончить с жизнью как можно быстрее, положить конец линеарности кажущегося бесконечным существования. Но затем он меняет решение и просит билет до самого дальнего конца, как если бы он вдруг осознал, что невозможно достичь истинной смерти, не пройдя длинной дорогой внутренних и внешних перерождений. В конце концов Уотт вообще не садится на поезд и пропадает из поля зрения читателя; его исчезновение означает, скорее всего, отказ от передвижения по прямой линии и начало хаотических странствий по лабиринтам бессознательного. В результате происходит разложение языка и распад коммуникации.
В пространственном плане крах линейного дискурса находит свое соответствие в свертывании прямой линии в круг. Вот как передвигаются по саду психиатрической лечебницы Уотт и Сэм:
Я положил его руки себе на плечи, – говорит Сэм, – его левую руку на мое правое плечо, а его правую руку – на левое. Потом я положил свои руки ему на плечи, на его левое плечо мою правую руку, а на правое – левую. Потом я сделал полшага вперед, левой ногой, а он – полшага назад, правой (он и не мог бы сделать по-другому). Потом я сделал шаг вперед, правой ногой, а он, естественно, шаг назад, левой. И так мы шли вместе между оградами, я наступая, а он отступая, вплоть до того места, где ограды вновь расходились. Потом, делая пол-оборота, мы вновь проходили по дороге, по которой только что прошли, я наступая, а он, естественно, отступая, причем наши руки по-прежнему лежали на наших плечах. <…> И так, туда-сюда, туда-сюда, под палящим солнцем и буйным ветром, мы вновь и вновь проходили между оградами, снова вместе после долгой разлуки.
(Уотт, 168–169)
Движение по кругу вырождается в топтание на месте; Хармсу это вряд ли могло бы понравиться, ведь для него божественный покой означает отнюдь не стагнацию бытия, а, напротив, его максимальное обогащение за счет преобразования движения линейного в нелинейное [149]149
В своей статье о Джойсе Беккет излагает доктрину Джордано Бруно, согласно которой «между самой маленькой хордой дуги и самой маленькой дугой нет никакой разницы, как ее нет между бесконечным кругом и прямой линией. Максимум и минимум противоположностей составляют единое целое. Минимальное тепло соответствует минимальному холоду. Отсюда следует, что трансмутации происходят по кругу. Минимум определяется наличием максимума. Таким образом, не только минимум совпадает с минимумом и максимум с максимумом, но также минимум с максимумом в последовательности трансмутаций. Максимальная скорость есть состояние покоя. Максимум разложения соответствует минимуму воспроизводства: в принципе разложение есть воспроизводство» (Beckett S. Dante…Bruno. Vico…Joyce // Beckett S. Disjecta. P. 21).
[Закрыть].
Во время ссылки в Курск Хармс много размышлял о том, возможно ли такое преобразование. Ответом на этот вопрос стала первая строчка написанного тогда же трактата: «Бесконечное, вот ответ на все вопросы», – торжественно заявляет Хармс. И продолжает далее:
Бесконечность двух направлений, к началу и к концу, настолько непостижима, что даже не волнует нас, не кажется нам чудом и, даже больше, не существует для нас. <…> Мы ставим связь между началом и концом и отсюда выводим первую теорему: что нигде не начинается, то нигде и не кончается, а что где-то начинается, то где-то и кончается. Первое есть бесконечное, второе – конечное. Первое – ничто, второе – что-то.
(Чинари—2, 392–393)
Бесконечность двух направлений невыразима и непостижима, а значит и не существует. Она даже не кажется нам чудом и поэтому не несет в себе ничего привлекательного. Такая бесконечность самодостаточна, не отсылает ни к чему, что было бы конечным, и в этом смысле алогична. Хармс, как поэт алогический, в то же время не может не осознавать, что ее абсолютная трансцендентность земному, конечному миру делает бесконечность двух направлений принципиально недостижимой. Выход, который находит он из этой сложной ситуации, состоит в обретении «бесконечности одного направления»:
Она пронизывает нас своим концом или началом, и отрезок бесконечной прямой, образующий хорду в кругу нашего сознания, с одной стороны, постигается нами, а с другой стороны, соединяет нас с бесконечным.
(Чинари—2, 392)
Если мы заменим слова «начало» и «конец» на, соответственно, «рождение» и «смерть», то получится интересный результат: то, что не существует, то есть бесконечная прямая, не может понравиться поэту, объявившему себя приверженцем реального (не путать с реалистическим) искусства. Необходимо, чтобы пустота разбилась на части, чтобы родился мир, реальный в своей первозданной чистоте. Но при этом то, что «где-то начинается, где-то и кончается»; рождение может повлечь за собой смерть, а это тоже не может понравиться поэту, стремящемуся к вечности. Только вводя понятие «бесконечности одного направления», мы можем преодолеть данные затруднения: что-то рождается, но не умирает.
М. Ямпольский считает, что рождение не открывает серии, поскольку оно «вытесняется из памяти, существует в области забвения» ( Ямпольский, 346). Существуя до времени и вне дискурса, оно не может быть рассказано. Но как тогда интерпретировать хармсовские тексты, где он рассказывает о своем рождении, причем приводит большое количество подробностей? [150]150
Да и герой Беккета хорошо помнит свое рождение: «<…> дату моего собственного рождения – моего собственного рождения, говорю, – я никогда не забываю, и не надо мне ее записывать, она запечатлена в моей памяти, год по крайней мере, и жизни не стереть эти цифры. Да и день вспоминается, если сосредоточиться, и часто я его праздную, не скажу каждый раз как вспомню, это слишком часто бывает, но, в общем, часто», – утверждает персонаж «Первой любви» (С. 157). Беккет, между прочим, утверждал, что хорошо помнит время, проведенное в утробе матери.
[Закрыть]Конечно, они во многом носят шуточный характер, но в то же время рассматривать их как абсолютно несерьезные было бы ошибкой. Ямпольский предлагает считать их анекдотами, иллюстрирующими возможность любых манипуляций с событием, которое вводится в дискурс и начинает тем самым принадлежать времени. На мой взгляд, дело обстоит несколько по-иному. Действительно, во всех хармсовских текстах рождение понимается как нечто абсолютно механическое, как событие, единственной причиной которого служит слепая воля рода. Несмотря на разные способы рождения, одно остается неизменным: ребенок появляется на свет из материнского лона. Даже в «Разговорах», где Хармс говорит, что он родился из икры, не подвергается сомнению та роль, которую в его рождении играет мать. По сути, рождение каждого человека лишь повторяет некую модель, свойственную всем людям без исключения. Человеческое рождение подобно рождению из икринок: все они одинаковы, и так же одинаковы хармсовские персонажи, различия между которыми столь ничтожны, что позволяют говорить об одном универсальном персонаже, кочующем из текста в текст.
Другое дело – перворождение, сотворение Богом первочеловека Адама. «Если взять „естественную“ серию, – предлагает Ямпольский, – например образуемую чередой рождений, то мы увидим, что в такой серии каждый член имеет как бы двойной статус – по отношению к последующему члену он является отцом или матерью, а по отношению к предыдущему члену – сыном или дочерью. Первый член такой серии – первый отец или первая мать – будет бесконечно регрессировать, отодвигаться в прошлое, потому что невозможно представить себе первого члена подобной серии, то есть только отца, не являющегося чьим-то сыном» ( Ямпольский, 346). Но в том-то и дело, что Бог – отец первого человека – не является ничьим сыном, он самодостаточен, автономен. До создания мира Бог есть та абсолютная полнота, которая заключает в себя еще не сотворенный мир в качестве потенциальности. Но эта полнота еще не актуализировалась в творении, она подобна «нулю», о котором говорит Хармс (см. с. 122 [151]151
В файле – Глава 3. «Сила и бессилие слова», раздел «3. Чудо как „нуль“» – прим. верст.
[Закрыть]) и который непостижимым образом уравнивает бытие и небытие, полноту и отсутствие. Сотворение Адама есть актуализация бесконечной полноты, нуль Бога превращается в единицу бытия. Бог уже не один, у него есть другой, но этот другой – сын Божий, еще не отпадший от отца. «Существуют числа: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7 и т. д., – пишет Хармс в трактате „Сабля“ (1929). – Все эти числа составляют числовой, счетный ряд. Всякое число найдет себе в нем место. Но 1 – это особенное число. Она может стоять в стороне, как показатель отсутствия счета. 2 уже первое множество, и за 2 все остальные числа» ( Псс—2,301). Адам – это знак отсутствия счета, единица, которая «стоит в стороне»: есть только Бог и первочеловек, считать больше нечего. Но сотворение Евы запускает механизм счета: тело Адама подвергается делению, из единицы возникает двойка, из двойки тройка и т. д. Сотворение Евы предопределяет возникновение линейной прогрессии, саморазворачивание бытия.
Рождение Адама – акт позитивный, в котором потенциальность бытия превратилась в его актуальность. Но череда рождений и смертей, вызванная падением человека, способствует забвению истинного истока. Цель Хармса – вспомнить о нем, и возможно это лишь при поворачивании времени вспять, при уходе в ноль смерти, который одновременно будет обретением перворождения идеального человека. Если рождение человека может быть рассказано, ибо можно вернуться к исходной точке «бесконечности одного направления», то смерть, напротив, принципиально непостижима, ибо никто не знает своего смертного часа (см., к примеру, рассказ «Смерть старичка» ( Псс—2,90–91)).
Когда персонажи «водевиля» «Адам и Ева» (1935), Антон Исаакович и Наталия Борисовна, решают отныне называться Адамом и Евой, это не означает, что они обретают райское бытие перволюдей [152]152
По замечанию М. Ямпольского, Хармс предложил в этой сценке «ироническое решение бесконечной регрессии генеалогической серии» ( Ямпольский,346).
[Закрыть]. Достижение такого бытия возможно лишь через уход в смерть, который будет одновременно ее преодолением, победой над тленом и триумфом обновленной, одухотворенной плоти.
В «Сабле» Хармс предлагает следующий способ регистрации мира: «Единица, регистрируя два, не укладывается своим значком в значок два. Единица регистрирует числа своим качеством. Так должны поступать и мы» ( Псс—2,302). Регистрируя мир, человек уподобляется единице, Адаму; он разрезает мир, останавливая течение времени и обретая в остановленном мгновении бытийную полноту эпохи безгрешия и покоя, эпохи Святого Духа.
К середине тридцатых годов, однако, уязвимость подобного рода проекта становится ясной самому Хармсу. Время останавливается, но это приводит лишь к еще большей стабилизации бытия, подобно болоту засасывающего поэта. Те же трудности подстерегают и беккетовского персонажа. Идея, согласно которой то, что где-то начинается, где-то и кончается, получает в данной перспективе совершенно новый смысл: если рождение, к несчастью, имело место, остается только надеяться на то, что оно повлечет за собой смерть. Но кто может поручиться, что сотворение мира не было актуализацией «бесконечности одного направления»? «Бесконечность одного направления», превращающаяся в замкнутый круг бытия, в котором начало совпадает с концом, – именно о ней говорит Безымянный:
А что если, свертывая себя, я позволю себе подобный оборот, такое случается со мной не часто, что если, свертывая себя, надо же мне было захотеть передвигаться быстрее, что если, свертывая себя, я неизбежно упрусь в конец, будучи не в состоянии двигаться дальше под страхом уменьшения в размерах или же под страхом возвращения к себе самому, а тогда я буду принужден, и это еще мягко сказано, остановиться; напротив, пущенный в противоположном направлении, не стану ли я развертываться до бесконечности, не имея возможности когда-либо остановиться, при условии что пространство, в которое меня зашвырнули, сфероидно или имеет форму Земли, неважно, я знаю, что говорю [153]153
Beckett S. L’Innommable. Paris: Minuit, 1953. P. 50. В переводе В. Молота выпущена часть фразы (см.: Безымянный,350).
[Закрыть].
Если бы не было рождения, не нужно было бы всю жизнь отчаянно искать смерти. «Бытие может породить лишь бытие, и если человек вовлечен в этот процесс порождения, он произведет на свет то же бытие» [154]154
Sartre J.-P. L’être et le néant. Essai d’ontologie phénoménologique. Paris: Gallimard, 1943. P. 59 («L’être ne saurait engendrer que l’être et, si l’homme est englobé dans ce processus de génération, il ne sortira de lui que de l’être»). В. И. Колядко дает несколько иной перевод: «Бытие может порождать лишь бытие, и если человек охвачен этим процессом порождения, он выйдет из него лишь бытием» (Сартр Ж.-П. Бытие и ничто. С. 61).
[Закрыть], – говорит Сартр. Хармс мечтал о том, чтобы преодолеть ограниченность человеческого бытия, детерминированную механическим характером собственного рождения, и, пройдя через этап разрушения, умерщвления бытия, превратить смерть в жизнь. В тридцатые годы он вновь мечтает об «отмене» рождения, но теперь уже для того, чтобы обрести реальность смерти. Так эволюция его метафизико-поэтической системы подвела поэта к неотвратимости поисков смерти, поисков, которым Сэмюэль Беккет посвятил все свое творчество.
ГЛАВА 3. СИЛА И БЕССИЛИЕ СЛОВА
1. Наука и «естественная установка»
В «Разговорах» чинарей, зафиксированных Леонидом Липавским, можно найти запись о чрезвычайно интересной дискуссии, в которой принимал участие сам Липавский, а также Александр Введенский.
Когда подумаешь, сколько поколений было до тебя, сколько людей работало и исследовало, – рассуждает Липавский, – когда видишь толщину энциклопедического словаря, проникаешься уважением. Однако это неверно. Производное и второстепенное исследовано со страшной подробностью, главное неизвестно точно так же, как тысячи лет назад.
(Чинари—1, 185)
Так, никто до сих пор не понял ни сущности полового тяготения, ни смысла смерти. Самая большая ошибка науки состоит в том, считает философ, что она принимала время, пространство, предметность мира за что-то данное, неразложимое, о чем говорить не стоит, а надо считаться с таким, как все это есть. Это было искажение в самом начале, закрывшее все пути. Когда, например, Декарт исходил из «Я мыслю, значит, я существую», то это была уже насквозь ложная основа. Потому что с еще большим правом можно сказать, что «не я мыслю», или «я не существую», или т. п. Были взяты уже неправильно завязанные узлы и, вместо того чтобы их развязывать, пошли плести дальше. Сейчас, как и всегда, надо начинать с самого начала; и поэтому понятно, что отличительный признак людей, которые это чувствуют, – интерес к тому, что такое время. Ибо это замок на двери, и его-то и надо открыть, а для этого развинтить.
(Чинари—1, 185–186)
Беккет также вспоминает о Декарте, давая собственную версию его знаменитой максимы. «Он плачет, значит, он жив», – говорит Хамм из «Эндшпиля» о своем отце ( Театр, 157) [155]155
«Отчего плачут? – спрашивает себя Друскин и отвечает: – Главная причина: несчастье от того, что родился» ( Чинари—1, 975).
[Закрыть]. Эта сентенция вполне согласуется с идеей Достоевского о том, что страдание является единственной причиной сознания. В то же время в мире Беккета, где все понятия подвергаются сомнению, страдание не обязательно влечет за собой осознание этого страдания, точно так же как осознание страдания нисколько не означает, что человек действительно страдает.
Из моих немигающих глаз по щекам струятся слезы. Отчего я плачу, иногда? Ничего печалящего взгляд здесь нет. Возможно, стекают не слезы, а разжиженный мозг, – признается Безымянный.
(Безымянный, 323)
Самые первые строчки «Безымянного» погружают читателя в атмосферу двусмысленности: «Где сейчас? Кто сейчас? Когда сейчас? Не спрашивать себя об этом. Сказать „я“. Не думая о нем» [156]156
Beckett S. L’Innommable. P. 7.
[Закрыть]. Размышления о «я» отнюдь не означают, что есть некое определенное «я»; вообще, тот факт, что герой размышляет, думает, не гарантирует, что тело его продолжает существовать, и, напротив, отсутствие мысли не является синонимом прекращения жизненного процесса. Существование беккетовского персонажа принципиально неопределимо, оно не поддается никакому логическому, никакому научному объяснению. Именно поэтому любая попытка дать определение господину Нотту была бы «антропоморфической дерзостью».
Известно недоверие, которое испытывали к науке все чинари, не исключая Хармса. В одном из своих стихотворений он пишет:
Ученые наблюдают из года в год
пути и влияния циклонов
до сих пор не смея угадать будет ли к вечеру дождь
и я полагаю что даже Павел Николаевич Филонов
имеет больше власти над тучами.
(Псс—1, 208) [157]157
Авторы декларации «ОБЭРИУ» спрашивают: «Нам не понятно, почему Школа Филонова вытеснена из Академии, почему Малевич не может развернуть своей архитектурной работы в СССР, почему так нелепо освистан „Ревизор“ Терентьева?» (Хармс Д. Жизнь человека на ветру / Сост., прим., вступ. статья Д. В. Токарева. СПб., 2000. С. 446).
[Закрыть]
Вера в мистическую и магическую власть искусства отличает Хармса от Беккета: для последнего работа писателя – это деятельность пассивная, бессознательная в своем бессилии. «Я думаю, что сегодня, – говорит он в одном из интервью, – каждый, кто обращает хотя бы самое ничтожное внимание на свой собственный опыт, отдает себе отчет, что это опыт того, кто не знает, того, кто не может» [158]158
Интервью с Израилем Шенкером (I. Shenker) // New York Times. 6 may 1956. Цит. no: Mélèse P. Samuel Beckett. Paris: Seghers, 1966–1969. P. 137.
[Закрыть]. Но есть то, что безусловно сближает «реальную поэзию» Даниила Хармса и искусство Сэмюэля Беккета, выражающее вселенскую «грязь» («gâchis»), хаос, – это решительное отрицание того отношения, которое Гуссерль назвал «естественной установкой».
Благодаря зрению, осязанию, слышанию и т. д., – пишет философ, – различными способами чувственного восприятия, физические вещи, как-либо распределенные в пространстве, попросту суть для меня здесь, они, в буквальном или образном смысле, « наличны», – все равно, принимаю ли я их особо, занят ли я ими в наблюдении, разглядывании, мышлении, чувствовании, волении или же нет [159]159
Гуссерль Э. Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии. Т.1. Общее введение в чистую феноменологию / Пер. А. В. Михайлова. М., 1999. С. 65. Согласно З. М. Какабадзе, «характерная черта „естественной позиции“ заключается в том, что в этой позиции я утверждаю бытие мира и находящихся в нем предметов, не произведя при этом радикальной критики подобных утверждений, т. е. я верю в бытие мира „наивно“, догматически, не отдавая себе отчета в том, действительно имею ли я право на подобную веру и, стало быть, действительно ли существует мир» (Какабадзе 3. М. Проблема «экзистенциального» кризиса и трансцендентальная феноменология Эдмунда Гуссерля. Тбилиси, 1966. С. 58). См. также: Buckley R. P. Husserl, Heidegger and the Crisis of Philosophical Responsibility. Dodrecht, Boston, London: Kluwer Academic pbsh., 1992. Свойственное беккетовскому герою желание избавиться от органов восприятия вписывается в общую перспективу преодоления естественной установки.
[Закрыть].
Важно, что отрицание данных натурального мира не меняет саму структуру мира:
Мир как действительность – он всегда тут, в лучшем случае он может тут или там быть «иным», нежели мнилось мне, что-то придется, так сказать, вычеркнуть из негокак «видимость», «галлюцинацию» и т. п., он же – в смысле генерального тезиса – всегда останется здесь сущим миром. И цель наук с естественной установкой– познавать ее все полнее, надежнее, во всех отношениях совершеннее, нежели то делает наивное опытное знание, решать все задачи научного познания, какие возникнут и на ее почве [160]160
Гуссерль Э. Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии. С. 69–70.
[Закрыть].
Двадцать лет спустя, в середине тридцатых годов, Гуссерль объяснит кризис европейской науки преобладанием наук «с естественной установкой» или, по-другому, «реальных» наук:
Заурядные реальные науки формируют заурядное реальное человечество, – считает он. – <…> Среди печалей нашей жизни – а о них мы слышим повсюду – такой науке сказать нам нечего. Вопрос смысла или бессмыслицы человеческого существования не волнует ее по определению, а ведь это именно тот вопрос, который, в нашу несчастную эпоху, становится наиболее важным для предоставленного своей судьбе человечества [161]161
Husserl E. La crise des sciences européennes et la phénoménologie transcendantale / Trad, par G. Granel. Paris: Gallimard, 1976. P. 10. В 1961 году Беккет с возмущением рассказывал: «Однажды на приеме один так называемый английский интеллектуал спросил меня, почему я пишу всегда о скорби, как будто в этом было что-то извращенное!» (Интервью с Томом Драйвером (T.F. Driver) // Columbia University Forum. Summer 1961. Цит. no: Mélèse P. Samuel Beckett. P. 140).
[Закрыть].
Рассматривая мир как пространственную последовательность, точные науки анализируют его также как «бытийный порядок в последовательности времени»:
Вот этот – очевидно, во всякий миг бодрствования – наличествующий для меня мир обладает бесконечным в две стороны временным горизонтом – своим известным и неизвестным, непосредственно живым и неживым прошлым и будущим [162]162
Гуссерль Э. Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии. С. 66.
[Закрыть].
Задаваясь целью преодолеть ограниченность естественной установки и точных наук, феноменология пыталась создать истинную науку, которая изучает не причинно-следственные связи, а смыслообразующие факторы бытия. Согласно А. Димеру, «феноменология раздумывает не о „причине“ существования, но о том, каким способом определяется существование единичного сущего и, в конечном счете, существование мира в целом» [163]163
Diemer A. Edmund Husserl. Meisenheim am Gian, 1956. S. 17.
[Закрыть]. В понимании этой задачи взгляды феноменологов близки к воззрениям как Беккета, так и Хармса и других чинарей.
Может ли искусство противопоставить что-то естественной установке? А. Введенский, продолжая тему, затронутую Липавским, дает на этот вопрос двойственный ответ:
Можно ли на это ответить искусством? Увы, оно субъективно. Поэзия производит только словесное чудо, а не настоящее. Да и как реконструировать мир, неизвестно. Я посягнул на понятия, на исходные обобщения, что до меня никто не делал. Этим я провел как бы поэтическую критику разума – более основательную, чем та, отвлеченная. Я усумнился, что, например, дом, дача и башня связываются и объединяются понятием «здание». Может быть, плечо надо связывать с четыре. Я делал это на практике, в поэзии, и тем доказывал. И я убедился в ложности прежних связей, но не могу сказать, какие должны быть новые. Я даже не знаю, должна ли быть одна система или их много. И у меня основное ощущение бессвязности мира и раздробленности времени. А так как это противоречит разуму, то, значит, разум не понимает мира.
(Чинари—1, 186)
С одной стороны, поэтическая критика, по Введенскому, гораздо радикальнее, чем отвлеченная критика Канта [164]164
Рассказ Хармса «Голубая тетрадь № 10» носит подзаголовок «Против Канта».
[Закрыть]; с другой стороны, искусство субъективно и поэтому производит только словесное чудо. В то же время поэзия может хотя бы попытаться очистить мир от всего, что его загрязняет; философия и на это неспособна. Интересно, что Беккет, который совсем не верил в профетическую роль искусства, также отдавал ему явное предпочтение перед философией. Лишь искусство способно выразить «грязь»:
Нельзя больше говорить о существовании, – отвечает он на вопрос Тома Драйвера, – надо говорить только о грязи. Когда Хайдеггер и Сартр противопоставляют бытие и существование, они, возможно, и правы, мне об этом ничего не известно; но их язык слишком философичен для меня. Я не философ. Можно говорить только о том, что ты имеешь перед собой, а сейчас это одна лишь грязь… Она здесь, и нужно дать ей войти в тебя [165]165
Цит. по: Mélèse P. Samuel Beckett. P. 138.
[Закрыть].
«Разговоры» чинарей относятся к 1933–1934 годам, то есть к тому периоду, когда на смену авангардистскому задору пришли сомнение и разочарование. Но все же можно предположить, что и в это переломное время вера в освобождающую силу искусства окончательно не потеряна ни Хармсом, ни Введенским, – написал же Хармс 16 октября 1933 года свое знаменитое письмо к Клавдии Пугачевой, в котором восторженно отозвался об искусстве как о первой, чистой реальности. Беккет же, напротив, с самого начала своего творческого пути был убежден, что грязь отчистить нельзя, что она составляет существо мира; искусство не может с ней бороться, но может вобрать ее в себя. При этом грязь для Беккета – отнюдь не социальное понятие, грязь – это бескачественная основа мира, в которой растворяется все, что имеет границы, все, что конечно.
Введенский заканчивает свое рассуждение на том, что разрушение ложных связей бытия может повлечь за собой еще большую раздробленность мира. Чтобы воспрепятствовать этому, нужно обладать знанием, как «реконструировать» мир. Хармс-писатель этим знанием уже не обладает, поэтика его прозы – поэтика фрагмента, отрывка, выхваченного из контекста «случая». И тем не менее без разрушения причинно-следственных связей не обойтись, ведь задача искусства не в копировании внешнего мира, а в его трансформации, преображении. Кстати, это понимал и Беккет, не случайно он говорит, что писатель должен позволить грязи войти в него, должен сам подвергнуться радикальной трансформации. Текст, который он напишет, не будет реалистическим текстом, текстом о грязи,но сам станет грязью, той аморфной массой, в которой теряют смысл понятия жанра и стиля, содержания и формы.