355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Панин » Лубянка — Экибастуз. Лагерные записки » Текст книги (страница 15)
Лубянка — Экибастуз. Лагерные записки
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:32

Текст книги "Лубянка — Экибастуз. Лагерные записки"


Автор книги: Дмитрий Панин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)

Смерть из любящих рук

Лагерную тюрьму я покинул еще на своих двоих, пока ничего не болело. Но я и мои однодельцы вполне удовлетворяли критериям доходяг, поэтому нас всех сходу определили в «стационар», то есть лагерную больницу, почти ничем не отличавшуюся от обыкновенного барака. Только там сделали сплошные верхние нары, а с нижних убрали – часть щитов и таким образом образовались койки. Наверху лежали те, кто в состоянии был туда забраться; внизу – обреченные. Когда у кого-нибудь открывался пеллагрический понос, то он не мог уже забраться на нары, так как силы резко падали, и его переводили на место умершего. Движение шло довольно интенсивно, так как срок жизни больного в таком состоянии – пятнадцать, редко – двадцать суток. Стационар, по сути дела, был той же тюрьмой. Только с нас сняли лагерную одежду, оставив в одном белье. А так как на все отделение была единственная пара ужасных дырявых ботинок и какие-то лохмотья, которые постыдился бы надеть последний доходяга на лагпункте, нас тем самым лишили на зиму и весну прогулок. Правда, на окнах не было «намордников», да кто-нибудь мог забежать навестить и иногда что-либо принести… Порой включали радио. Как из другого мира донеслись однажды голоса вахтанговцев. Транслировали «Сирано де Бержерак». В эфире переливалась гамма чувств самого Сирано… Там – свет, овации, успех актера… Здесь, под нарами, в царстве смерти – вонь, ругань.

Ежедневно получали скудный больничный паек, к которому можно было что-то добавить, если достанешь. Но в этой возможности таилась страшная скрытая опасность. Вскоре я уже немного огляделся, попривык и однажды, надев лохмотья, побрел по лагпункту в сторону бухгалтерии. По дороге встретил нескольких знакомых. Одни сделали вид, что не узнали меня, другие отвели глаза в сторону. Как видно, перспектива общения с такого рода лагерным преступником, «повстанцем», внушала страх. Я вполне понимал их поведение и считал его оправданным.

В бухгалтерии за барьером сидела женщина средних лет. Когда она подняла голову в ответ на мою просьбу проверить, не осталось ли у меня на лагерном счету денег, я увидел светло-голубые глаза, темно-русые волосы, перехваченные на лбу ленточкой, орлиный нос. Такой запомнилась мне Марика. Я повторил вопрос, и тут она как-то встрепенулась, подошла ко мне, стала расспрашивать, нашла мой счет, предложила купить на все деньги, то есть на сто сталинских рублей, пайку хлеба. С того дня она навещала меня в день по два-три раза, всегда приносила то окурок на несколько затяжек, то целую скрутку, а часто – кусок горбушки или сухарь. Она прекрасно ко мне относилась и уверяла, что при моем появлении в отрепье была сражена выражением большого страдания в глазах. Марика была рижской немкой. Муж ее был высокопоставленный латыш, и красные забрали их вместе во время «чистки» сорок первого года. Два сына-подростка сумели улизнуть, а потом, видимо, пристали к латышам, скрывавшимся в лесах. В то время встречались и такие, – не все покорно ждали своей очереди. Муж Марики, конечно, погиб в лагере; она же, благодаря железной воле и энергии, выжила. Сердце подлинной христианки Марики постоянно источало любовь. Ее голубые, круглые, чуть выпуклые глаза излучали ласку, сочувствие, жалость. Ее призванием в жизни было творить добро. Вечно она о ком-то хлопотала, за кого-то просила, собирала теплую одежку для тех, кого отправляли по этапу, облагая данью лагерных придурков. И в ее руки стекались дары и подаяния, а затем, не задерживаясь, переходили к погибающим и выкарабкивающимся из могилы.

В её сердце я занимал не последнее место. Ей очень хотелось мне помочь, а мне очень хотелось есть. Как-то она достала талон на обед с общелагерной кухни. Не следовало ей этого делать: я не смог удержаться от соблазна и, потеряв осторожность, съел сразу литра два жидкой баланды. Немедленно нарушилось какое-то равновесие, и организм, привыкший к скудным количествам пищи, не справился с усвоением питательных частиц из большого количества жижи. У меня открылся понос.

В тех условиях и при моём состоянии понос означал неминуемую смерть. Лекарств не было, трав и витаминов тоже. Никаких закрепляющих средств – рисового отвара, черники, кагора – об этом даже смешно было думать. О нежной высококалорийной пище не могло быть и речи, – скажи спасибо за больничный паек; Врачи, естественно, были бессильны. Ни я, ни мои товарищи не знали случаев выздоровления[19]19
  От одного заключенного нам стало известно, что еще в начале 1942 года два вольнонаемных лагерных врача проделали эксперимент. Они изолировали молодого парня «пеллагрозника» и начали откармливать сливочным маслом, медом, молоком из резервов оперчекотдела, так как врачиха, участвовавшая в эксперименте, была женой какого-то видного чекиста. Кажется, результаты оказались положительными. Парня как будто спасли, хотя решающее значение имела дозировка и, не зная ее, легко можно было погубить человека.


[Закрыть]
. Оставалась только одна возможность – просить пересушить свою пайку на сухари. Утопающий хватается за соломинку: выменивали у углежогов древесный уголь на хлеб, мололи его, ели, воображая, что он абсорбирует воду и тем самым понос прекратится. Надежда оказалась вздорной. При пеллагрическом поносе стенки желудочно-кишечного пути предельно утончаются; реснички на них, производящие мерцательные движения для всасывания питательных элементов из пищи, оказываются почти полностью съеденными, – а те, что еще остались, прилипают к стенкам. Поэтому пища, проходя по таким гладким трубам, не задерживается и плохо перерабатывается. Процесс идет стремительно, день ото дня положение ухудшается. Перед смертью человек уже теряет аппетит, и ему даже не хочется курить. Такой понос обычно возникает, когда уже все более ценное в организме съедено. По великой мудрости Творца, тело, сопротивляясь гибели, отдает на растерзание голоду сначала не самое главное. Конец наступает, когда в пасть голода попадает головной мозг, причем первым уничтожается тоже менее важный элемент – память. Лишь затем – очередь нейронов, обеспечивающих мышление. Начинается пеллагрическое безумие. Нарушения в коре приводят к смерти[20]20
  Последняя фаза болезни в столь антисанитарных условиях почему-то сопровождается бешеным размножением вшей, которые заживо грызут умирающего. В нашей больничке этого ужаса не было.


[Закрыть]
.

Обет Богу

Почти всё это я понимал уже к тому времени, когда у меня открылся понос, и умом холодно оценил оставшийся мне срок жизни. Но мои душа и дух были абсолютно не согласны с вынесенным приговором. Меня даже как бы ожгла радость – возникла единственная неповторимая возможность провести поединок со смертью в самых неравных условиях. Конечно, такое чувство не было первичным, а последовало за жаркой молитвой, в которой я дал обещание Богу постоять за выполнение Его святой воли и тем самым чем-то помочь обманутым, защитить их от лжецов и душегубов. Каким-то неведомым путём я уже был подготовлен к этому обещанию. С момента моего обета возникла уверенность, которая уже больше никогда меня не покидала. Я знал, не сомневался, был убежден, что Бог сохранит мне жизнь, и у меня хватит умения, воли, чтобы свернуть горы. Я не знал, что мне предстоит, но был уверен в реальности достижения высокой цели, которая вскоре появится.

Чудо на сороковой день

А пока была задача отвоевать жизнь, победить охватывающие меня ледяные клешни смерти. В моем распоряжении было лишь одно средство – молитвы и медитации. К молитвам я был приучен с детства. О медитациях не имел никакого представления[21]21
  О медитировании я впервые прочел в 1960 году в трактате Рамачсрака о радже-йоге, и позднее в книге Свами-Шивонанда «Медитация и концентрация».


[Закрыть]
и пришёл к ним в ходе борьбы с болезнью. Я выбрал «Отче наш» – величайшую молитву, данную самим Спасителем, – и начал размышлять над каждым её словом. Уже вялым в то время умом я всё же сумел прийти к выводу, что в ней изложены почти все важнейшие идеи христианского учения. Если бы Евангелие было утеряно, а осталась одна эта молитва, то такие светочи как Иоанн Златоуст и св. Августин смогли бы восстановить сущность учения Иисуса Христа.

Первые несколько дней я ещё лелеял надежду, что это не пеллагрический понос, а простое расстройство. Дней пять я скрывал своё состояние, цепляясь за право остаться на верхних нарах, но всё труднее становилось залезать на них, да и медперсонал кое-что начал замечать. И вот, мне предложили занять место в «трюме», как мы его называли, и улечься на койку только что умершего… Дни шли. Два раза в день заходила Марика, приносила покурить. Голод переставал уже мучить. Нередко я стал отдавать баланду, ограничиваясь только сухарями, да их тоже ел как бы по обязанности. Прошло пятнадцать суток – из меня просто хлещет. Длительность и исход болезни были известны. Каждое утро в глазах Марики я читал застывший ужас, немой вопрос, робкую надежду.

Сутки текут. Я молюсь. Силы падают. Болезнь продолжается. Прошло 20-25-30 суток. Оборачиваемость койки смертника уменьшилась благодаря мне почти вдвое. На меня стали смотреть как на исключение.

Прошло еще пять суток – понос не ослабевает.

35-36-37 суток. Я молюсь Богу, как зажженная перед Ним свеча. Всё то же – есть не хочется, курить противно.

38-39 суток. Страшная слабость, но на зов Марики подымаюсь и плетусь к выходу. Давно уже сказаны все слова утешения. Мой вид таков, что она спешит проститься, ей хочется заплакать. Сократив наше свидание, сославшись на что-то, она уходит. Я отметил это в своем сознании и побрёл на место.

Молюсь, размышляю, снова молюсь.

Сороковые сутки… Просыпаюсь с каким-то новым ощущением бытия. Слезаю с койки. Поноса нет? Я ощущаю прилив сил. В груди всё поет. Солнце кажется прекрасным. Забираюсь обратно и отворачиваюсь к стенке. Из глаз льются слезы радости, восторга, благодарности. Воздаю хвалу великому Богу. Бог отметил меня. Отныне я солдат Церкви. С легкостью юноши, преисполненный духовной силой молитвы, иду к двери. Там ждёт меня, как обычно, солнечная Марика. В глазах моих она сразу прочла, что я спасён.

Чудо, великое чудо совершил Бог в отношении меня, грешного!

Я многим рассказывал о феномене чуда в своем спасении. Скептики, конечно, называли это «самовнушением». Но современная наука, а главное – иогйна, у которой гораздо больший опыт, чем у современных лабораторий, занимающихся психотерапией, говорит по этому поводу следующее:

– Самовнушением и внушением излечиваются функциональные расстройства, но не устраняются необратимые изменения в организме.

– Крупнейшие адепты иогйны в её высших проявлениях могут восстанавливать разрушенные ткани легких, печени и других органов. Но это требует многолетнего обучения под руководством многоопытного учителя; и таких необходимых условий, как свет, воздух, обильное питание; при этом следует также производить омовения и владеть полным иоговским дыханием.

Все это отсутствовало в моём случае. И если я даже сумел ощупью познать верные формы медитации, то без строительного материала воссоздать ткани все равно невозможно. Таким образом, «самовнушение» лишено здесь реальной почвы. Не менее важно и то, что для прекращения поноса мне потребовалось бы в одну ночь вырастить миллионы ресничек. Совершеннейшая фантастика!

Следует обратить специальное внимание на тот немаловажный факт, что исцеление наступило именно после того, как я потерял память. Еще несколько часов, и у меня начался бы распад субстрата мозга, управляющего мышлением. Роль десницы Божией в этом процессе очевидна. Болезнь протекала под контролем великого Разума и была остановлена в заранее намеченной узловой точке.

Лишь позднее, через пять лет, я понял целесообразность свершившегося, когда вплотную приступил к выполнению данного обета. Постоянно обременённый делами и обязанностями текущей жизни, я должен был, почти не заглядывая в книги, пропустить через свой ум главное в развитии человечества, создать свое миропонимание, построить для этого сотни гипотез и от большинства из них отказаться… Если бы у меня была нормальная память, я никогда не справился бы с этой задачей. Для решения её нужна была tabula rasa моего сознания, когда слабая гипотеза немедленно полностью стиралась, а новая возводилась без. воздействия отвергнутых остатков.

Естественно, будучи объектом несомненного чуда, я не раз возвращался к объяснению такого рода явлений. Концепция мироздания, из которой вытекает механизм таких явлений, для меня неоспорима.

Инспирированное добро

Жизнь без элементов добра затухает, отмирает. Гибель и смерть там, где царит голое зло.

Если люди в свирепой обстановке, созданной для их уничтожения, как-то выкарабкиваются и не исчезают с лица земли, и жизнь в них теплится годами, это означает, что на данном участке инспирированное добро находит своих носителей и выразителей. При всех своих недостатках лагерные санчасти в самых уродливых вариациях содержали все-таки в себе элементы милосердия. Достаточно появления одного-двух людей, и санчасть становилась источником спасения. Кого-то устроят санитаром, «лепилой», уборщиком; многих поддержат выданным вовремя освобождением от работ; кого можно – сактируют; кому-то выпишут дополнительный больничный паёк… При этом следует иметь в виду, что деятельность санчасти проходила под бдительным оком «опера», прямого лагерного начальства, надзорсостава и всевозможных стукачей. Большое мужество требовалось врачам, да и вольному начальнику санчасти, чтобы выполнять свой долг, хотя бы в урезанном и искажённом виде. Конечно, преобладали случаи, когда санчасть сдавалась, шла на поводу у лагерного начальства, и смерть косила ряды заключенных. Но даже и такая санчасть всё же кому-то облегчала участь, и кто-то поминал её добрым словом.

Перевод нас, однодельцев, сразу по окончании следствия на больничный паёк – тоже проявление известной самостоятельности и несгибаемости. Другая начальница санчасти легко могла бы в столь критическом положении оставить нас в изоляторе на тюремном пайке, пока люди не перестали бы двигаться… Правда, похвала моя относительна: ввиду страшной убыли поголовья зэков зимой 1941-42 года была «спущена» инструкция, обязывающая лагерное начальство не злоупотреблять голодной смертью.

Сказанное о санчасти относится и к любому участку лагеря, от которого зависела жизнь заключённых. В конце сорок второго мне как-то в лагере показали плюгавого, но разодетого во всё заграничное зэка, который шёл нам навстречу. Тот, кто обратил на него мое внимание, сказал: «Перед нами убийца почти всех латышей Вятлага». Дело в том, что он был нормировщиком на нескольких лагпунктах, где преобладали латыши. Его нормы и наряды, из которых он тщательно вычёркивал всякую «туфту», косили латышей на лесоповале, как из пулемёта. Невыразимое отвращение охватило меня от его зеленоватых бегающих гляделок. «Надо внести его в список „гадов“», – сказал один из нас. «Аминь», – скрепили мы его предложение.

Но одновременно в управлении работала вольнонаемная, Римма Рабинович. Мужественная, благожелательная, отзывчивая девушка сделала много добра заключённым, так как ведала нормированием второстепенных для лагеря работ, например, в мастерских или в сельхозе. С её помощью удалось «сактировать» двух инженеров, благо у них были бытовые статьи. Она часто смело приходила в мехмастерские и открыто беседовала с нами. Наши «пропускники», в свою очередь, заходили к ней в управление. Всё это ей припомнили после того, как нас посадили, но она всё же уцелела.

После моего чудесного исцеления я все время был голоден, как волк. Видно, плоть требовала скорее покрыть зияющий дефект массы[22]22
  От моего нормального веса в 78 кг осталось 48 кг. Потеря в 30 кг составляет 38 %, что является полной катастрофой для организма. При лечебном голодании предел уменьшения веса 20–25 %. Восстановление его в лечебных условиях – непростая задача для любого больного, не говоря уже о пеллагрознике.


[Закрыть]
. Долгое лежание, отсутствие прогулок и общее ослабление привели к нарушению сердечной деятельности. Лицо и ноги у меня отекли, распухли. Я должен был мобилизовать все силы, чтобы подняться на одну ступеньку по лестнице. Как невыразимое недомыслие расценивал я фразу Энгельса, что «труд сделал из обезьяны человека». Наделённый умом, волей, верой в свои и высшие силы, я с огромными усилиями учился снова занять вертикальное положение, хорошо понимая, что иначе гибель неотвратима. А тут от обезьяны, не обладающей ни сознанием, ни волей, потребовали в миллион раз больших свершений.

Я всё время заставлял себя двигаться по лагпункту, чтобы побороть слабость. Хорошо хоть, что было еще тепло. В это время мне и моим однодельцам уже дали расписаться под новым сроком, на этот раз – десятилетним. Тем самым мы снова как бы сравнялись с остальными лагерниками, и страх при встречах с нами стал проходить. Вскоре я встретил зэка Зайцева.

До ареста мы жили с ним вместе в бараке для инженеров, хотя не припомню, чтобы раньше разговаривали. Но мой сверхжалкий вид заставил дрогнуть его сердце, и, поравнявшись со мной, он предложил зайти в барак. Я ответил, что лучше подожду на скамейке, так как пять ступенек для меня – непреодолимое препятствие. Через минуту он вышел с каким-то свертком. Я видел, как у этого, почти незнакомого, человека появились слезы сострадания, и он сунул мне завёрнутый кусок хлеба. Слабость была хорошей почвой, и на меня это так подействовало, что потекли слезы. «Какие есть прекрасные люди», – шептали дрожащие губы.

Я отчётливо понял, что великая сила добра соединила нас в это мгновение, пробежала искра любви, а на этом-то и держится мир.

Глава 11. Последние месяцы в Вятлаге
Дары Изольды

В перспективе у меня была «десятка», и не следовало давать о себе знать близким. У жены создалось бы впечатление, что я погиб, и она соединила бы жизнь с другим, лучше меня приспособленным к существованию в деспотии. Но в сердце оставалась заноза, да и о маленьком сыне хотелось узнать. Поэтому я написал домой, движимый импульсами чувств. В тех условиях я не имел на это морального права. Надо было хорошо обдумать свои действия, взвесить последствия, но голова постоянно отказывала. После болезни я находился, если можно так выразиться, преимущественно в стадии растительной жизни. Я настойчиво заставлял себя быть в вертикальном состоянии, старался побольше гулять, подымался с трудом на приступочку, короче говоря, делал всё, что было в моих силах, чтобы преодолеть беспомощное состояние тела. К тому же, я не переставал испытывать жуткий голод.

Мое письмо, видимо, переворачивало душу. Жена, со свойственной ей милой прямолинейностью, накупила на последние гроши на черном рынке американских продуктов и, так как посылки с начала войны были отменены, договорилась со знакомой кассиршей. За огромную мзду мне отправили по железной дороге продукты багажом, а так как сургучные печати при этом не ставят, железнодорожники предупредили, что нельзя быть уверенными в его сохранности.

До 1917 года в настоящей России понятие честности в сознательно христианских семьях внушалось с детских лет и укреплялось затем Церковью, школой, хорошими книгами. Слой честных людей непрерывно возрастал. После катастрофы и начала новой большевистской эры этот процесс резко пошел на убыль. По инерции еще употребляли те же слова, но чудовищная действительность учила обратному.

Антинародная власть сама выкорчевывала правдивое отношение к окружающему миру, подвергая уничтожению всех, с ней несогласных. Поскольку одновременно началось истребление религии и веры, бесчестие охватило огромные слои населения и само слово «честность» вышло даже из употребления. Нередко его стали произносить как насмешку, в издевательской манере. Но в поколениях, сложившихся до катаклизмов, оставались еще некоторые остатки порядочности в отношениях между родными и знакомыми. Поэтому я думаю, что железнодорожники свое обещание сдержали, хотя возможно было нарваться также на экземпляр советской формации. Такой мог взятку получить и, не дрогнув, тотчас извлечь содержимое багажа.

Когда, благодаря стараниям Марики, стало известно о прибытии груза, она сама обратилась к знакомому снабженцу из немецких трудармейцев, объяснила ему мое критическое состояние и очень просила доставить всё в целости. Через день парень, с лицом как бы натёртым жиром, привёз на лагпункт поллитровую бутылку перетопленного русского масла и немного сухарей. Удручающий мой вид подействовал на него, он смешался и затараторил, что в ящике-де были обнаружены камни, бумага и привезённые им припасы. Ложь была слишком явной. Бутылочкой он выдал себя с головой, ибо вор-железнодорожник выгреб бы всё содержимое. Снабженец и взятые им в долю мошенники взвесили, конечно, то, что я был бесправен, бессилен, и в перспективе у меня была лишь смерть или отправка с лагпункта. Настигающая и разящая совесть заставила его отдать мне крохотную часть того, что выслала мне, совершив подвиг, моя русокудрая, светлоокая Изольда – измученная и несчастная жена. На угрозы и ругань сил не было, я лишь пристально смотрел на него и отказался подписать подсунутую им ведомость, коль скоро не было даже составлено акта на пропажу. Но он выскочил, как из бани… Со временем я начал понимать, что воздействие слов, содержащих истину, и возмущенного взгляда, выражающего крепкое сознание правоты, иногда может сработать сильнее пули, оставляя неизгладимый след в душе, сознании. Дырка от пули зарастает, а пробоина в совести зияет и мучает всю жизнь. Естественно, невозможно пока отказаться от бомб и снарядов, но совершенно недопустима недооценка идейных средств, особенно когда борьбу ведут с погрязшей в преступлениях, взявшей на вооружение принципиально ошибочные взгляды и постулаты системой, практика которой порочна и ужасна, цели бесчеловечны, а в головах её руководителей – отжившие методы насилия и угнетения…

Я рвался из больницы, и Марика, презрев всякую опасность, устроила меня в бухгалтерии. Я должен был складывать колонки цифр на счётах. Сидевшая напротив Марика, как наседка, с тревогой посматривала на меня, готовая прийти на помощь. В голове было мутно, одну и ту же колонку приходилось пересчитывать по многу раз, всё время получались разные суммы. Под конец Марика сама быстро всё проверяла. Моё состояние ухудшалось, ноги стали как тумбы, я с трудом мог передвигаться. Пришлось ещё недели на две попасть в больницу, и Марика меня по-прежнему навещала. Постепенно я поправлялся, хотя все упиралось в количество еды.

Американская помощь позволила к лету сорок четвертого поднять питание не только количественно, но и качественно. Появилась настоящая мука, растительное масло, яичный порошок… для поощрительных пайков даже начали делать пончики. Штатные повара не справлялись, после работы на производстве на кухню приглашались женщины. Раза два из-за меня нанялась и Марика. Там она свела знакомство с заведующей столовой, вольнонаёмной из эвакуированных, работавшей ранее в торговой сети. Прекрасная рукодельница, Марика связала ей кофточку и за это та взяла меня в ночные дневальные. В мои несложные обязанности входило сидеть у входной двери и препятствовать выносу продуктов. В остальное время я мог думать о своём насыщении. Ночью варили к разводу утреннюю баланду. Вскипятив воду, повара бросали в котлы муку, соль, подливали растительное масло. Когда я подходил, каждый из них плескал мне в миску тестообразную, наиболее питательную, массу плавающего на поверхности слоя. Я думаю, что за ночь съедал литров шесть. Раньше я с усмешкой слушал подобные рассказы, но на себе убедился в огромной вместимости желудка и близлежащих кишок. Ничем более ценным ночная смена не располагала, но и этим я был очень доволен.

Через недели две последовал «стук», кум вызвал заведующую и меня изгнали. Фундамент был все-таки заложен: на месте серой шелушащейся кожи появилась новая атласная, которую приятно было погладить, отёчность лица и ног пропала, силы прибавились. К этому времени разрешили посылки, и я попросил прислать мне только табаку, которого хватило, чтобы отблагодарить за доброе ко мне отношение, и обменять на хлеб у придурков, а также у портных и сапожников, зарабатывающих, в нашем представлении, прекрасно, а потому имеющих деньги и лишний хлеб. Вырученные деньги я отправил через верного человека для оплаты табака и его доставки.

Даже в том положении крайнего истощения и голода мы дорожили моральными оценками. Операция по обмену табака производилась с самой «богатой», связанной с рынком, частью заключённых, думавших уже не о хлебе, а о чём-то лучшем. Выменивать кровную пайку у работяг я никогда бы не стал.

Двухнедельную службу на кухне я пережил как пригвождение к позорному столбу. Стыдно было нести столь унизительную обязанность, но хуже всего было сознание, что ты воруешь часть приварка заключённых.

От самоутешительной мысли, что можно не миндальничать, раз тебя довели до такого состояния, легче не становилось. Поэтому я даже обрадовался, когда меня изгнали. Тяжесть сознания вины усугублялась тем, что отношение к лагерному питанию было мною тщательно продумано в изоляторе, и я не мог внутренне спрятаться за какую-либо неясность.

– Раб должен быть накормлен досыта, обут, одет, иметь человеческое жилье. Если у рабовладельца нет средств на содержание рабов, то он обязан их отпустить. Тот, кто морит голодом и изводит непосильным трудом, становится людоедом.

– Раб не обязан решать нравственные задачи тюремщиков-рабовладельцев. Они устроили эту систему, им и отвечать.

– Убийственные лагерные пайки изобретены людоедами. Из-за полнейшего произвола рабовладельцев питание назначается заключенным в зависимости от выполняемой ими работы, а не от потребности их организма. Такой заведённый порядок только уловка, чтобы заставить лучше работать. У раба отнята возможность протеста, и за последствия в ответе рабовладелец.

– Придурок, как и любой зэк, должен быть накормлен. Если бы он тащил недостающее питание с общелагерного склада, то он был бы в своем праве. Но он – вор, обкрадывающий остальных, так как берет с кухни, хлеборезки, каптёрки продукты, выписанные на всех заключенных.

Ноги мои отказывали ещё ходить, – о работе за зоной не могло быть речи, – и меня определили в КБЧ – коммунально-бытовую часть, где я выполнял несложные чертёжные работы. Здоровье стремительно шло на поправку. Я уже свыкся с мыслью о неизбежном получении дополнительной «десятки» и тут же написал жене письмо, в котором вернул ей свободу и просил забыть обо мне. Моя жизнь не принадлежала мне, я родился не под звездой семьянина и думал проявить непреклонность, хотя одновременно жила какая-то надежда. Поэтому, когда я получил от упрямой фантазерки категорический отказ выполнить мое требование и упреки, что я хочу от неё избавиться, я утвердился в необходимости поступить, как она того хочет.

Я знал, что её стихия, идеал – семья, материнство, домашний очаг. Всё остальное было ей чуждо, далеко, непривлекательно и поэтому малопонятно. Какое право я имел разрушать в ней высокую мечту и толкать её в лапы гнусной действительности, если она, подобно жёнам крестоносцев, готова ждать меня всю жизнь? Пусть на земле окажется одной мученицей больше. Лучше подтолкнуть человека на такой путь, чем дать ему возможность сдавать свои позиции, совершать постыдные сделки и уступать во всём. Наш долг – направлять друг друга в борьбе за правое дело, а свернуть с верной стези легко с помощью соблазнов, позывов плоти, слабости…

Я много раз спрашивал себя, как легче: когда знаешь, что один на земле, а она устроилась и сын ничего о тебе не знает, или когда её связываешь, лишаешь свободы, ничего взамен не обещаешь, заедаешь молодость, требуешь верности, поддерживаешь в ней несбыточные надежды… Спокойней, естественно, первое решение: ты выкидываешь человека из своей жизни, перестаешь за него отвечать, думать, мучиться. Но тем самым ты вычеркиваешь из своих переживаний крупнейшее борение духа и одновременно сталкиваешь под откос самого близкого. А раз так, да благословен Богом второй путь. Пусть мы проиграем, и конечная ставка бита, но наши души будут неоднократно светиться белым ослепительным пламенем, и поражение станет победой.

Долго я терзал мою Изольду уговорами и отказами, но ее алмазная твердость оставалась непреклонной. Какая-то стальная струна вошла в ее душу, и мы остались в то время связанными узами брака.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю