355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Володихин » Иван IV Грозный: Царь-сирота » Текст книги (страница 24)
Иван IV Грозный: Царь-сирота
  • Текст добавлен: 18 апреля 2022, 13:32

Текст книги "Иван IV Грозный: Царь-сирота"


Автор книги: Дмитрий Володихин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)

РУССКАЯ ЦИВИЛИЗАЦИЯ ПРИ ИВАНЕ ГРОЗНОМ

Невозможно, неправильно говорить о правлении Ивана Грозного вне контекста всей истории Русской цивилизации[127]127
  Слово «цивилизация» используется здесь в том смысле, который предложил Н. Я. Данилевский для термина «культурно-исторический тип».


[Закрыть]
, вне понимания, что она собой представляет. Державство первого русского царя завершило блистательный, цветущий период в судьбе Русской цивилизации. Побывав на пике, она начала входить в период великих испытаний и больших катастроф. Поэтому финал в очерке жизни и деяний этого правителя – объяснение того, к каким разрушительным итогам, к каким тяготам близкого будущего он подвёл весь цивилизационный строй Руси.

Русская цивилизация – прежде всего цивилизация церковная, религиозная. Православие – самый глубинный её код. Всё в России можно объяснить исходя либо из православия, либо из нарочитого противостояния православию.

Лучшее в русской культуре, так или иначе, вышло из православной веры. С XIV столетия христианство на Руси укрепилось. Его закалило иноплеменное и иноверное иго. Церковь – одна на всю раздробленную до состояния политического крошева страну – была самым мощным объединяющим фактором. А укрепившись, русский побег христианского куста дал прекрасный цветок Северной Фиваиды. Возникшая в местах диких, лесных, суровых, на неплодородных землях и в условиях неласкового северного климата, Русская Фиваида оказалась, может быть, лучшим из всего, что подарила Россия миру. Русская Фиваида, раскинувшаяся на просторах от Северного Подмосковья до Кольского полуострова и Соловков, свидетельствует о великом времени, когда тысячи людей ради Христа и веры Христовой искали тишины, уединения, спокойствия духа и бежали суетной жизни, оставляя мирские блага, не думая об условиях простейшего комфорта.

Русская Фиваида – место во времени и пространстве, где монашество сладостно.

Если кто-нибудь приезжает в северные наши земли неспокойным, мятущимся, духовно бездомным, то здесь он чувствует: вот он, истинный дом! Где-нибудь у стен Спасо-Прилуцкого монастыря на окраине Вологды, или в ферапонтовской глуши, или в маленькой лодочке посреди лабиринта соловецких каналов, или на пустошах макарьевских находишь необыкновенную, неповторимую тишину. Приехав из шумных мест, из Питера какого-нибудь, из Москвы или Нижнего, здесь находишь нечто более родное, нежели в местах, где родился и провёл всю жизнь. Здешняя трава, здешний ветер, здешние иконы в старинных церквях как будто приглашают: «Останься тут! Останься тут навсегда! Разве не видишь – тут тебе лучше всего…» Вся пестрота городов, биение делового нерва, вся некрасивая громада политики тут обретают смысл и оправдание. И если бы дала Русь только одну эту молитвенную тишину, только монастырские стены в лесной глухомани, только подвиги пустынников и постников на берегах неспешных северных рек и вечных озёр, то и тогда лоно её следовало бы считать плодоносным и благословенным.

Русская церковь и русская вера привыкли жить в условиях осаждённой цитадели. То противник на дальних подступах, то у самых стен, вот он занял первую линию укреплений, а вот обессилел и отступает… В XIV–XVI столетиях наша Церковь по необходимости превратилась в воинствующую и благословляла пересветов на рать с басурманами.

В XV–XVI веках наше православие имело вид пёстрый и разнообразный. Оно вмещало в себя заволжских старцев с их проповедью скитского пустынножительства, бедности, отказа от сокровищ материальных ради главного сокровища – стяжания Духа Святого; рядом с ними существовало и до поры до времени относительно мирно уживалось домовитое, практичное иосифлянство; народная стихия плодила романтические образы христианства, а заодно и корявые, неуклюжие апокрифы. Казали рожки горластые еретики, но их не жаловали, хотя до поры кое-кто и увлекался их речами…

Да и рясофорная Русь в середине XTV – первой половине XVI века отличалась многоцветьем: знала и монастырскую киновию, заботливо поддержанную святителем Алексием и Сергием Радонежским, и скиты, и величественную монашескую колонизацию, и хозяйство больших обителей, работавшее как часы, и одинокое нищее пустынничество, и утончённое исихастское учение, и византийскую обрядовую строгость, и византийскую же литургическую роскошь.

Церковь удельно-ордынских времён выпестовала Русь, дала ей правильную, регулярную форму и открыла ей дорогу в Россию…

Монархическая власть знала в эпоху Русского акме разные виды и формы. Патриархальная её форма досталась в наследство от XIV столетия, прошла испытание на прочность в горниле междоусобной войны второй четверти XV века. Не выдержав этого испытания, она была переделана Иваном III в спокойное эффективное единодержавие, стоящее над военно-служилым сословием, хотя и зависимое от него в разумных пределах.

Из хаоса XV века родилась стройная, почти византийская иерархия следующего столетия. И единодержавие, и подчёркнуто иерархичная структура политической власти, и весьма значительный комплекс её прав по отношению к подданным также стали частью русского цивилизационного узора. Мощь центральной власти была абсолютно необходима. В пору, когда рыхлая, аморфная, неоднородная администрация пыталась управлять огромной страной, откуда можно было уйти на Север, на Юг или в Сибирь, страной, бедной природными ресурсами (богатой ими она станет только в XVIII веке, с началом горнорудного освоения Урала и Сибири), страной, с трёх сторон не защищённой от сильных врагов, самодержавная («македонская»)[128]128
  Выражение К. Н. Леонтьева.


[Закрыть]
форма высшей власти обязана была родиться. Наличие её впоследствии неоднократно оказывалось спасительным для России.

Вместе с благой стороной «русской македонщины» родилась и её противоположность. Суровое и прагматичное единодержавие хорошо только тогда, когда государь – первый из христиан, сам осознает это и к подданным относится как к братьям и сёстрам во Христе, когда он помнит свой главный долг – защитить своих подданных и создать наилучшие условия для спасения души каждого из них. Если этого нет, жестокость правления (та же опричнина, например) не имеет оправдания. Впрочем, такой же дух должен овевать лиц, стоящих ближе всего к монарху, иначе нет оправдания и их честолюбию; простое стремление к свободе, независимости и процветанию таким оправданием служить не может.

У монарха российского – как бы он ни назывался – есть только три ограничителя власти, и ни один из них к правовой сфере не относится. Это, во-первых, бунт, который подданные могут устроить, если увидят в монархе разрушителя веры или же бессмысленно жестокого мучителя христиан[129]129
  Полагаю, участие в подобном бунте – грех, но грешна и власть, вводящая народ в соблазн бунтарства.


[Закрыть]
; во-вторых, заговор вельмож, высшей аристократии любого рода, если её самовластие допущено при дворе; и, в-третьих, непримиримый конфликт с Церковью. Монархическая власть, если Церковь не поддерживает её своим пастырским словом, бесконечно много теряет в авторитете, поскольку в глубинной сути своей царское служение это служение Богу. А служение Богу невозможно в состоянии отступничества, спора с Церковью и тем более отхода от Церкви, пребывания вне Церкви. Только симфония Священства и Царства даёт России благое состояние. Так было, например, в середине XVI века при митрополите Макарии.

Фаза акме в культуре нашей отмечена необыкновенным подъёмом. Именно тогда творили живописцы и воздвигались постройки, ставшие впоследствии эталоном русскости, основой «русского стиля»: Даниил Чёрный, Андрей Рублёв и Дионисий; Успенский собор в Московском Кремле, церковь Вознесения в Коломенском, Покровский собор на рву (ныне собор Василия Блаженного). Летописание и хронография испытали расцвет[130]130
  Симптоматично, что масштабное государственное летописание прервалось 1567 годом…


[Закрыть]
. Общественная мысль наполнилась шумом полемик; идеи, рождённые тогда, остаются в интеллектуальном быту вплоть до нашего времени («Москва – дом Пречистой», «Москва – Третий Рим», «Москва – Второй Иерусалим», диспут между властью в лице Ивана Грозного и «первым диссидентом» – князем Андреем Курбским, диалог стяжательского и нестяжательского мировидения). В стране утверждается книгопечатание, вводится целый ряд технических новинок.

И в то же время акме нашего культурно-исторического типа проходило в условиях, когда чужой нож редко удалялся от русского горла. Пока Россия была достаточно сильна и организованна, ей удавалось удерживать стальной хваткой руки своих убийц. Но московский разгром 1571 года был тревожным звоночком, преддверием страшной Смуты: нож никуда не делся, страна не имеет права быть слабой. Равнинное расположение России, отсутствие естественных географических рубежей по границам делало необходимым тратить прорву ресурсов на поддержание обороноспособности. Это – ахиллесова пята России…

Правление Ивана IV, «артиста на престоле», легло тяжким бременем на старомосковское общество. России пришлось нести крест государева образа действий – сурового до жестокости, расточительного и отмеченного экстравагантными политическими ходами. Дело не только в том простом факте, что опричнина явилась кровавым умыванием для России. Дело прежде всего в том, что цивилизация держалась на безусловном признании очень высокого статуса Церкви и военно-служилого сословия (всех его слоёв!), а в опричную и постопричную эпоху Церковь подверглась терзаниям и унижению, не способствовавшему сохранению её авторитета; что же касается служилых людей по отечеству, то их в грозненскую эпоху было не особенно много. Чудовищный ущерб, нанесённый военно-служилому сословию в 60 – 70-х годах XVI века, пошатнул обороноспособность страны, а значит, существенно ухудшил общее состояние цивилизации.

Могло ли быть иначе? Ещё вчера Русь имела вид пространства, разделённого на множество самостоятельных и полусамостоятельных ячеек, разорванного московско-литовским рубежом, пребывающего в подчинении у Орды. Ещё вчера через Русскую равнину перекатывались во всех направлениях тяжёлые волны междоусобных войн. Ещё вчера раскалённая энергия юного русского народа не имела устоявшихся форм, не принимала отчётливой государственной идеи, не умела помыслить собственного единства. И вот, по прошествии нескольких десятилетий, пылающее, разрозненное, разнокрасочное лоскутное пространство Руси обрело устойчивый вид Православного царства. Получило прочный государственный строй, церковное единение, надёжную армию. Чтобы не расползтись вновь, ему требовался определённый градус деспотизма власти и деспотизма идеи. В противном случае протуберанцы горячей лавы распарывали бы нежную кожу новой молодой державы изнутри, рвались бы швы, вместо концентрации Русь бесконечно возвращалась бы в архаичное состояние «крошева княжеств», дурной бесконечности цивилизационного выбора.

Выбор совершился, аморфное состояние закончилось, а любая сколько-нибудь определённая форма – результат развития, отрицающий все другие формы. Следовательно, усмирение внутреннего буйства, уход от затянувшегося «кипения» густой питательной жидкости государства в сторону застывания, в сторону готового «студня», должны были создать для страны «тоннель самовластия», резко ограничивающего то, что ещё недавно обладало полной мерой вольности.

Вопрос состоял лишь в мере и формах самовластия…

Его могло быть больше или меньше.

Оно могло быть свирепым и юродским, а могло повторить манеру Ивана Великого, который, при всей твёрдости воли (доходившей порой до жестокости), берёг страну от избыточного пролития крови.

Оно могло быть более или менее почтительным в отношении Церкви.

Оно могло больнее ударить по амбициям «княжат», помнивших о суверенных правах ближайших предков, или же уступить им кое-что. Или же… истребить их подчистую.

Вот только совсем отсутствовать самовластие на том этапе развития русской государственности просто не могло. Иначе и России бы не выжить.

От Бога страна получила «тоннель самовластия», расцвеченный воинственными и суровыми картинами Сауловых времён. Много пережила. Потеряла земли на Западе, приобрела на Востоке. Но вышла спаянной одной важной идеей: существует единая православная Российская держава, которая развалиться не может и не может вернуться во времена раздробленности.

Некоторые страницы грозненского царствования – очень высокая плата за это единство, порой слишком высокая. Но безо всякой платы вряд ли удалось бы его обрести.


ИСТОРИЧЕСКАЯ ПАМЯТЬ ОБ ИВАНЕ ГРОЗНОМ:
ВОЛНЫ ИНТЕРПРЕТАЦИЙ

Историческая память об Иване IV прошла через несколько этапов истолкования.

Фигура первого русского царя ещё в годы его правления и в ближайшие десятилетия после его кончины получила в русской исторической мысли целый ряд эмоционально окрашенных оценок.

Жизнь и деяния Ивана IV поданы безусловно положительно в государственном летописании середины XVI века, начиная с «Летописца начала царства» и заканчивая Лебедевской, а также Александро-Невской летописями. Особенно много доброго говорилось о нём в связи со взятием Казани в 1552 году и Полоцка в 1563-м. Немало добрых слов сказал о нём патриарх Иов в житийной повести о царе Фёдоре Ивановиче, сыне Ивана Грозного.

Однако далеко не столь однозначно неофициальное летописание. Так, например, Псковская летопись и особенно Пискарёвский летописец наполнены критическими замечаниями в адрес Ивана Васильевича.

Во «Временнике» Ивана Тимофеева апологетические фразы («правую веру в Христа, именно поклонение Троице в единстве и единству в Троице, после своих предков до самой смерти, как пастырь, сохранил непоколебимой и незыблемой») перемежаются с негативными отзывами («возненавидел все города земли своей и в гневе своём разделил единый народ на две половины»).

То же самое видим и в Летописной книге князя Катырёва-Ростовского[131]131
  Часть исследователей приписывает авторство этого памятника князю С. И. Шаховскому.


[Закрыть]
: с одной стороны, Иван IV подан как «муж чюднаго разсужения, в науке книжного поучения доволен и многоречив зело, ко ополчению дерзостен и за своё отечество стоятелен»; с другой стороны, «на рабы своя, от Бога данныя ему, жестосерд вельми и на пролитие крови и на убиение дерзостен и неумолим; множество народу от мала и до велика при царстве своём погуби… многия святительский чины заточи и смертию немилостивою погуби…». Тот же автор в другом месте пишет о царе Иване Васильевиче: «Прославил его Бог больше всех сородичей его: прежде бывших царей и великих князей в превеликой Москве, и раскинулась держава его на великом пространстве… Но… преисполнился гнева и ярости и начал подданных своих, словно рабов жестоко и немилосердно преследовать и кровь их вины проливать. А царство своего, вручённое ему от Бога, разделил на два удела… И вот свой удел с людьми и городами он назвал опричниной, а другой удел… наименовал земщиной. И приказал своему уделу другого удела людей притеснять и смерти предавать, и дома их без причины грабить, и воевод, данных ему Богом, без вины убивать, и города прекраснейшие разорять, а в них всех православных христиан безжалостно убивать – вплоть до самых младенцев. И не испытывал он стыда даже и перед священническим саном: одних убивал, других заточал под стражу…»

Наконец, в сочинениях князя Андрея Курбского царь вообще представлен как нравственное чудовище…

Итак, русская историческая мысль допетровского времени сохранила до крайности пёстрый, разноречивый портрет государя Ивана Васильевича. Никакой «житийности», «плакатности» и, с другой стороны, никакого сплошного очернения в нём нет. Худое разбавляется добрым, чистое перемежается со скверным.

До середины XIX столетия в русской исторической науке бытовало именно такое, противоречивое, пёстрое и, судя по древним русским источникам XVI–XVII веков, вполне адекватное отношение к фигуре Ивана IV. Николай Михайлович Карамзин, ныне несправедливо обвиняемый чуть ли не в надругательстве над памятью о грозном царе, на самом деле сотворил столь же полихромный его образ. У Карамзина в судьбе Ивана Васильевича причудливо перемешиваются величие и злобное кровопийство. Его Иван Грозный страшен, но это всё же фигура значительного масштаба, поддавшаяся очарованию зла в обстоятельствах крайнего напряжения духа и критического состояния державы.

Портрет «кисти» Карамзина, в сущности, адекватен русским источникам, созданным в царствование Ивана IV или же поколением-двумя после него.

Сегодня отчаянные гиперпатриоты ругают Карамзина. Дескать, масон, враг России, враг монархии, лукавый агент чужих злобных сил. Спор о том, сколь сильна и продолжительна в творчестве Карамзина масонская мелодия, – давний. Ещё А. Н. Пыпин обвинял историка в том, что силён привкус масонства в его идеях. Но столь значительный философ и публицист, как Н. Н. Страхов, решительно отвечал: «Г. Пыпин уверяет, что масонство имело неизгладимое влияние на Карамзина. Неправда! Карамзин ему не поддался…» И действительно, по молодости лет недолго побыв в масонских кругах, Николай Михайлович совершенно от них отвратился. Позднее он принципиально не имел с масонами общих дел.

Ныне Карамзина опять загоняют в масонское подполье, отбирая у него честь русского государственного человека, доброго христианина и царского слуги. Обвинения эти основываются главным образом на свидетельствах… самих масонов высокого градуса, когда-то лукавым образом порочивших Карамзина, который покинул их ряды, чтобы уже не вернуться назад до конца жизни. Эти «свидетели» хотели бы замарать Карамзина перед властью, а потому щедро приписывали ему то, чем сами жили и чем он побрезговал.

Кляузы двухвековой давности получили в русском патриотическом сообществе наших дней до странности широкое распространение. Николая Михайловича винят прежде всего в том, что он, выполняя некое задание «вольных каменщиков», скверно отозвался о первом русском царе Иване IV.

В наши дни широко разлившаяся любовь к государю Ивану Васильевичу есть отчасти ответ на либеральное к нему презрение в 1990-х, отчасти – отсвет естественного народного желания по-опричному посадить на кол всех «псов Запада» и коррупционеров, каковые видны в правительственных сферах (да и ниже, до уровня простых чиновников), отчасти же – нота в большой хвалебной песне о Сталине, звучащей ныне на каждом углу. Сталин Грозного любил, Сталин, как и Грозный, тоже много казнил, так восславим же царя за его сходство со Сталиным! – вот лейтмотив очень многих выступлений в публичной сфере. Мало кто обращает внимание на то, что Иван IV и Сталин фигуры бесконечно разные – и культурно, и психологически, и политически.

Как ни парадоксально, громогласная хвала царю Ивану Васильевичу имеет в наши дни больше «левого», «красного» в своей консистенции, нежели консервативного и христианского.

Ну а теперь стоит разобраться с тем, что именно, как и почему писал Карамзин об Иване Грозном.

Прежде всего, для тупой и незамысловатой задачи «очернения» Николай Михайлович написал о государе слишком много хорошего. Укоряя Ивана IV в чудовищной жестокости, называя его тираном и мучителем, Карамзин всё же не забывал отдать должное и его положительным свойствам: помянул добрым словом царский «превосходный разум» и обширные знания; отметил строительство многочисленных городов, крепостей; похвалил ревностную неутомимость царя в государственной деятельности: «Любил правду в судах, сам нередко разбирал тяжбы, выслушивал жалобы, читал всякую бумагу, решал немедленно, казнил утеснителей народа, сановников бессовестных, лихоимцев, телесно и стыдом».

«Чёрное» и «белое» перемешаны тут в равных пропорциях. Точнее, у Карамзина просто нет чисто чёрной и чисто белой красок. Он любил обсудить с читателями облик и деяния монархов. Порой высказывался критически (и не только об одном Иване IV, но и, например, о Екатерине II, хотя и восхищался царствованием её). Но что в том необычного? Что в том худого? За свирепость обличал Ивана IV ещё святой Филипп, митрополит Московский. Об иной монаршей особе, императрице Евдоксии, гневные слова произнёс святой Иоанн Златоуст. А святой Амвросий Медиоланский спорил с императрицей Юстиной, и та уступила.

Царский сан требует обязательного почтения, но царь как человек не свят и не безгрешен.

Карамзин создал сложную, наполненную трагическими нотами историю нравственного роста и падения Ивана Грозного. Против монаршего сана он не выступил нигде, но жестокость государя показал как нечто ненужное и к добрым последствиям отнюдь не приведшее.

Напротив, Карамзин сочувствовал старомосковскому самодержавию. Отступление от него, как полагал историк, приводило к правлению «многоглавой гидры аристократии», намного более тяжёлому и вредному для страны.

Так, по словам Карамзина, поскольку в детстве Иван IV не мог иметь действительной власти, а его мать, регентша Елена Глинская, «действовала по внушениям совета, то Россия видела себя под жезлом возникающей олигархии, которой мучительство есть самое опасное и самое несносное. Легче укрыться от одного, нежели от двадцати гонителей. Самодержец гневный уподобляется раздражённому божеству, пред коим надобно только смиряться; но многочисленные тираны не имеют сей выгоды в глазах народа: он видит в них людей ему подобных и тем более ненавидит злоупотребления власти». В 1547 году, после подавления большого бунта, вызванного самовольством той же аристократии, государь Иван Васильевич ведёт себя с подлинным величием, защищая истинное право самодержца: «Мятежное господство бояр рушилось совершенно, уступив место единовластию царскому, чуждому тиранства и прихотей. Чтобы торжественным действием веры утвердить благословенную перемену в правлении и в своём сердце, государь на несколько дней уединился для поста и молитвы; созвал святителей, умилённо каялся в грехах и, разрешённый, успокоенный ими в совести, причастился святых тайн», – затем последовали принятие царского титула и женитьба на Анастасии Захарьиной-Юрьевой.

Падение произошло с годами. Под пером Карамзина оно предстало увечьем для личности государя. Но и после того, как проявились горькие признаки падения, Карамзин всё же не прибегает к однозначному очернительству в отношении царского характера, а рисует его в красках яркой жизненной силы, противоречивости и тяжёлой внутренней борьбы.

«Любопытно видеть, как сей государь, – пишет Карамзин, – до конца жизни усердный чтитель христианского закона, хотел соглашать его божественное учение с своею неслыханною жестокостию: то оправдывал оную в виде правосудия, утверждая, что все её мученики были изменники, чародеи, враги Христа и России; то смиренно винился перед Богом и людьми, называл себя гнусным убийцею невинных, приказывал молиться за них в святых храмах, но утешался надеждою, что искреннее раскаяние будет ему спасением и что он, сложив с себя земное величие, в мирной обители св. Кирилла Белозерского со временем будет примерным иноком!»

А что следовало написать Карамзину? Выдать солнечное повествование о немыслимо совершенном, мудром, стратегически мыслящем победителе всех и вся? Но это невозможно без лжи. Требуют ли от историка Бог и совесть лгать о язвах отечества ради «текущего момента», «единения народа» и «политической необходимости»? Нет, ничего такого нет в нашей вере, да и в нашей культуре. Напротив, рассказывать надо то, что было на самом деле, всё прочее – низость[132]132
  Карамзина ругали то «слева» за «прелести кнута», то «справа» – за отсутствие восхищения этими прелестями, и вот – поистине, нет пророка в отечестве! – профессор Лондонского университета Исабель де Мадариага сказала то, что приличествовало сказать соотечественникам Николая Михайловича: «Изображения Иванова царствования были искажёнными почти с самого начала, хотя это не относится к Карамзину, первому профессиональному русскому историку, который был интеллектуально честен, хотя в душе и оставался романтиком».


[Закрыть]
.

Так в чём следует обвинять Карамзина? В том, что он не захотел превращать русскую историю в набор лозунгов? В том, что он поставил истину выше агитационных удобств «текущего момента»? В том, что он презрел ура-патриотическую простоту во имя сложности действительной истории?

Так это следствие добродетелей его, а не злокозненности ума.

Но позднее, после Карамзина, всё менее видно в толкованиях историков неоднозначности, всё больше либо чёрного, либо белого. Н. И. Костомаров к первому русскому царю беспощаден, да и В. О. Ключевский, в сущности, тоже. С. М. Соловьёв и С. Ф. Платонов скорее близки к панегирику… Русская общественная мысль середины XIX – начала XX века начинает «осваивать» историю как глину, назначенную к строительству каких-то куртин, бастионов и кронверков для борьбы за «истины» текущего момента. Слова и деяния монарха Руси московской всё чаще становятся неразборчиво используемыми «кубиками» из конструктора, предназначенного к возведению общественно-политических концепций, которые намертво связаны с современностью.

Роберт Юрьевич Виппер в книге «Иван Грозный» 1922 года подал редкий пример взвешенного и разумного, по-карамзински полихромного повествования, но позднее, в переизданиях 1940-х годов, эта умная книга была превращена оскопляющей редакторской правкой в агитационный плакат «За Грозного!».

Советское время усилило этот идеологический наклон исторической мысли. В эпоху Сталина первый русский царь был поднят на «пьедестал почёта», а позднее развенчан заодно с «отцом народов». Большинство работавших в сталинские времена историков – за редкими исключениями, вроде С. Б. Веселовского, – видели в деяниях Ивана IV в основном пользу, прогресс и «выкорчёвывание измены». Да и позднее, уже при Брежневе, в трудах А. А. Зимина о грозненском правлении вновь проглядывает «прогрессивность».

1990-е годы ничего, в сущности, не изменили. Более того, именно тогда негативный миф об Иване IV принял форму законченную и необыкновенно устойчивую. Под соусом похорон СССР столь сильны стали разговоры о «вечной отсталости» русского народа, о «вечном деспотизме» и не менее «вечном» холопстве в России, о «консервирующей» роли православия, что Иван IV пришёлся очень кстати – как своего рода аналог Сталина в XVI столетии: мракобес, тиран, деспот, «коварен, злопамятен» и тому подобное. Имя его склонял всякий сколько-нибудь заметный публицист либерального «лагеря» в общественной мысли. «Вы же видите, и пять веков назад здесь была не страна, а выгребная яма» – примерно такой вывод делался очередным оратором после того, как он перечислял «правильным» образом отобранные поступки Ивана IV. Обоснованность подобного рода риторики волновала немногих, а злую, оскорбительную её суть без конца смаковали с каким-то мазохическим наслаждением.

В конце 1980—1990-х годах Ивана Грозного принято было ругать, и, поддавшись всеобщему настроению, нещадно «судили» царя даже столь значительные учёные, как В. Б. Кобрин и Р. Г. Скрынников…

Так, например, В. Б. Кобрин в широко известной книжке «Иван Грозный» 1989 года назвал взгляды государя «апологией деспотизма». По его словам, главная ценность для Ивана Васильевича – «ничем не ограниченная самодержавная власть». Кобрин вырывает из контекста высказывание царя «Жаловать есмя своих холопей вольны, а и казнить вольны же» – и комментирует: «В этих словах выражена суть именно деспотизма, а не абсолютной монархии, хотя эти два явления подчас путают». Абсолютизм, по Кобрину, – эпоха Петра I, который, при всей суровости правления, всюду апеллирует к «благу всех своих верных подданных», к общественной пользе. Да и вообще, полагает историк, для абсолютной монархии характерно уважение к законности, и пока закон не отменён, ему подчиняется и сам правитель. «Монарх же, который волен жаловать, а волен казнить холопов, не только самодержец, но и деспот.

Не он действует для блага подданных, а подданные – для его блага».

О, конечно же, апелляция ко «всеобщему благу» многое извиняет, ибо это благородная разновидность политической риторики. И ограничение правителя законом поистине спасительно, ибо закон сам по себе всё исправляет и улучшает! Русский самодержец ограничен был сверху Господом Богом, снизу – бунтом, который с особенной силой подпитывался подозрениями в отступничестве государя от веры. И невозможно доказать, что в практической деятельности монарха эти два ограничителя слабее, менее эффективны, нежели идея «общего блага» и сила закона. Историк без особых раздумий отдал дань моде на либеральное течение общественной мысли, столь популярное для того времени…

И в ряде случаев названная мода на негатив вносила сбой в логику учёного, заставляла его проноситься на «сто скачков мимо остановочного места». Слишком много двадцатого века оказывалось по его воле в веке шестнадцатом. Так, В. Б. Кобрин рассуждает: «Была ли жестокость царя Ивана жестокостью века? В чём-то, разумеется, да. Время инквизиционных костров и Варфоломеевской ночи. Но всё же к обычаям времени не сводится грозненская тирания, ибо садистские зверства этого монарха резко выделяются на фоне действительно жестокого и мрачного XVI века».

Действительно, массовые казни Ивана IV не заслуживают ни оправдания, ни тем более апологии. Зверство, оно и есть зверство, от кого бы ни исходило: от государства, от монарха лично, от буйных революционеров, от вооружённой силы в период войны и т. п. Но… чем же «резко выделяется» жестокость Ивана IV на фоне XVI века? Количеством жертв? Нет. Применением пыток? Нет. Идейной подоплёкой? О, тут ещё можно порассуждать на безумную тему: ради какой идеи можно казнить массово, а ради какой нельзя! Или, может быть, существуют массовые казни почище, благороднее, а есть какие-то скверные и завшивленные?! Масштабный государственный террор Ивана Грозного – зло, но он не хуже и не лучше других разновидностей террора, применявшегося тогда в Европе и Азии, он просто наш, русский. Так же как эпидемия тяжёлой вирусной болезни не бывает хуже или лучше в зависимости от места происхождения.

«Нулевые» и особенно 2010-е годы принесли в общественную мысль России явственный поворот к государственничеству и патриотизму. Автор этих строк может лишь приветствовать подобный поворот: произошло то, что должно было произойти: естественная и справедливая реакция на беспочвенность предыдущего десятилетия. Ныне Иван IV опять – «патриотически значимая фигура». Вокруг него вновь ломают копья либералы и охранители. К сожалению, русского православного государя порой защищают так, будто он – лидер какой-нибудь политической партии, на восхваление которой поступил «социальный заказ».

Соблазна не избежали и академические специалисты. В качестве примера можно привести статью петербургского историка А. И. Филюшкина, напечатанную в первом номере журнала «Историк» за 201 7 год, «Сотворение Грозного царя: зачем Н. М. Карамзину был нужен «тиран всея Руси»?».

По словам автора статьи, беглый князь Курбский «для Карамзина оказался источником смыслов русской истории, откуда он черпал объяснения её ключевых моментов. Был ещё один источник, который Карамзин впервые в историографии столь массово привлёк для своей работы, – это записки иностранцев о России. Они содержали объяснения событий (которые часто отсутствовали в летописях) и были более понятны Карамзину как произведения европейской литературной культуры. Его «История…» содержит многочисленные ссылки на сочинения А. Гваньини, Т. Бреденбаха, И. Таубе и Э. Крузе, Дж. Флетчера, П. Петрея, М. Стрыйковского, Даниила Принца и Кобенцля, Р. Гейденштейна, А. Поссевино и других. П. Одерборна, автора первой в истории биографии царя Ивана (1585), Карамзин сперва отрицает, отвергает как «баснословное» повествование, но затем поддаётся соблазну (уж больно колоритные факты сообщает немецкий пастор) и несколько раз использует его как источник, передавая в своей «Истории…» разные сплетни, гулявшие в XVI веке по Германии. Карамзин в качестве источников использовал и поздние иностранные компиляции, основанные на пересказе слухов, сплетен, мифов и легенд (такие как созданные в XVII веке тексты Кельха, Фредро и др.). Иван Грозный стал для Карамзина первым героем, рамки для описания которого были в значительной мере взяты из иностранных источников, отнюдь не объективных и часто основанных на пересказе слухов и легенд».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю