Текст книги "Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей (СИ)"
Автор книги: Дмитрий Сагайдак
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)
Абрам Исаевич Тарлинский работал сменным кладовщиком материальной кладовой. По образованию – инженер. Арестован в Москве, где работал на каком-то заводе. Срок получил десять лет за контрреволюционную агитацию. С его младшим братом Давидом Исаевичем я работал в тридцатых годах в прокатном цехе на заводе «Серп и Молот». Вначале он был механиком цеха, потом начальником, а после войны перешёл работать в Министерство чёрной металлургии. Своему брату Абраму не помогал, даже не писал ему писем, – боялся, что обвинят в потере бдительности. Такого брата можно было бы обозвать весьма не лестными словами и ничуть не погрешить перед истиной. Его эгоистичность, трусливая сущность, весьма близко стояла к тем людям, чья философия сводилась к принципу: в мире есть только я, а все остальные должны служить моим желаниям, страстям и прихотям.
Можно было бы совсем не останавливаться на этом человеке, но он, к сожалению, не являлся каким-то исключением в ту пору. Трусость и беспокойство за своё благополучие толкали этих людей на путь отказа от своего родного брата, отца, матери, затем к клевете на своего товарища по работе или соседа по квартире, – и перед вами сформировавшийся участник и пособник многих трагедий.
Напарником Тарлинского по кладовой был бывший партийный работник города Ленинграда Сайкин. В заключение он попал в связи с делом Вознесенского.
Маленький, кругленький, живой, деятельный. Трудно было найти человека с такими твёрдыми убеждениями, что постигшая его беда и беды остальных – не вечны. Он доказывал и обосновывал необходимость борьбы с невзгодами и утверждал, что сохранение жизни во что бы то ни стало – будет нашей победой. Он призывал людей донести себя в те времена, когда правда станет достоянием всего общества и когда потребуются живые свидетели этих кровавых лет.
Его оптимизм не знал пределов и заражал окружающих верой в торжество справедливости. С ним было легко жить и отражать удары озверевших и потерявших себя людей.
В моей работе на заводе были не только розы, встречались и шипы. Две неприятных технических ошибки, которые в обычных условиях и без взаимопомощи могли бы закончиться весьма печально.
Я делал шестерни для механизма подачи топлива под котлы тепловой электростанции. Шестерни оказались негодными, так как при расчёте и проектировании долбяка я не учёл, что зуб изношенных шестерён коррегирован. Со станции шестерни привезли обратно на завод как явно бракованные. Естественно, произошёл скандал, правда, не дошедший до Горяивчева. Эдельман этого не допустил. Он договорился с начальником станции, что новые шестерни будут готовы через шесть часов и попросил не предавать задержку огласке.
Вольнонаёмный начальник литейного цеха, посвящённый Эдельманом в мою ошибку, сам лично, без официального требования, выдал мне лично необходимые чугунные болванки. Инструментальщик, рыжий шофёр из Ленинграда, в течение часа изготовил новый долбяк. За это время токарь успел проточить шестерни. Долбёжник, установив две шестерни одна на другую, продолбил зубья даже на час раньше обещанного.
И другой случай. Вышел из ремонта экскаватор, ремонт которого курировал с самого начала и до конца. Ночью в карьере он остановился – разлетелись тарельчатые клапана, изготовленные по моей технологической карте. Здесь шум утаить не удалось, он дошёл до управления Интауголь. Приехал на завод заместитель главного механика Березин, сменивший впоследствии Горяивчева (как не справившегося с работой).
– Кто делал? Из чего делал? По чьим чертежам?
Создали комиссию по установлению причины брака. Комиссия подняла всю справочную литературу. Срочно сделали микроанализ, показавший крупное зерно, что свидетельствовало о явном перегреве. Установили, что на закалочной печи врал прибор, показывающий температуру. Закалку вёл опытный термист-немец. Почему он очутился в лагерях, трудно себе даже представить, оставим это на совести следователей и судей.
* * *
Немецкий коммунист, эмигрировавший из Германии в СССР в связи с приходом к власти Гитлера. Работал долгое время в Коминтерне. В 1948-м году был арестован как шпион в пользу фашистской Германии.
Начальник кузнечного цеха Киссельгоф скандал вокруг неисправного прибора замял, но из зарплаты немца всё же вычел пятьдесят рублей, хотя прямым виновником был вольнонаёмный термист, в обязанности которого и входил уход за приборами. Не обошли наказанием и меня – строго предупредили. Своё наказание я воспринял как вполне заслуженное, так как не предусмотрел в технологической карте испытаний клапанов после термической обработки.
Нам часто приходилось оставаться в вечернюю смену для срочных работ, а сплошь и рядом – по своим личным делам: помыться в душевой, постирать комбинезон, бельишко, а то просто что-нибудь сделать для себя или для продажи – портсигар, мундштук, зажигалку, написать письмо или жалобу в Москву. А вот сегодня нас задержали на заводе для срочной работы по ликвидации аварии на одной из шахт.
Возвращались с работы вместе с вечерней сменой уже в первом часу ночи. Через коридор почему-то не пустили. Приказали всем построиться у вахты и повели в зону под усиленным конвоем и с собаками. Подвели к зоне, но внутрь почему-то не пускают. Отвели в сторону метров на сто от вахты и посадили на мокрую землю. Сразу же мелькнула мысль, что проволочный коридор не удержал кого-то от побега и, может быть, сейчас осматривают его и ведут ремонт нарушенной проволоки. С вышек прожектора ощупывают «тульский забор», а в зоне слышны крики, звон разбитых стёкол, выстрелы.
Просидели мы так свыше двух часов. Из зоны через вахту прошагали человек пятьдесят вооружённых солдат. Вслед за ними вывели человек полтораста заключённых.
Только в бараке мы узнали, что в лагере произошла большая драка между бандеровцами и литовцами. Окна осаждённых в бараке литовцев оказались выбитыми, печи сушилок разломаны. Осаждённые оборонялись кирпичами, досками и брусьями разобранных нар от ворвавшихся бандеровцев. В ход были пущены ножи-финки. Несколько человек с обеих сторон были убиты или ранены.
Это происшествие было, пожалуй, последним кульминационным актом «чёрной реакции», которая изо дня в день прогрессировала, начиная с 1951-го года.
Всех, принимавших участие в «побоище», разбросали по различным лагерным пунктам, завели, как водится, дело о нарушении лагерного режима. Но всё, в конечном счёте, к большому нашему удивлению, обошлось без процесса и без дополнительных сроков для участников.
Совершилось бы это годом раньше – очень многим инкриминировали бы лагерный бандитизм, со всеми вытекающими отсюда последствиями, вплоть до расстрела зачинщиков.
Ни у кого из нас не было сомнений, что основными инициаторами и вдохновителями этого были прежде всего работники «хитрого домика», так как льготы заключённым после смерти Сталина и намечающиеся мероприятия по соблюдению законов были не по душе любителям произвола и беззаконности. Спровоцировать бунт против лагерной администрации было трудно, да, пожалуй, просто невозможно, а вот разжечь национальные страсти было куда легче.
Во все времена истории нашей земли погромы, разжигание национальных страстей – было основным мероприятием правящей клики для отвлечения масс от борьбы с беззаконием.
Оперативники и режимники решили воспользоваться испытанными веками средствами, чтобы приостановить смягчение режима содержания заключённых, возвратить старое, а самое главное, доказать, что соблюдение законности преждевременно: вот, мол, к чему ведёт мягкотелость в отношении «врагов народа».
Вот потому и не было суда, поэтому и замяли дело: нужно было срочно замести следы. Создание процесса было чревато раскрытием истинных вдохновителей и организаторов произошедшего.
А новые веяния, пробивая сопротивление и противодействие, неуклонно прокладывали себе путь.
Только что, на днях, в воскресенье, перед столовой был созван митинг всех заключённых (за семнадцать лет моего пребывания в лагерях – второй раз. Первый был в 1945-м году, в день Победы в Улан-Удинской промышленной колонии).
На сколоченной ещё с ночи трибуне – всё начальство лагерного пункта: сам начальник лагеря, все начальники многочисленных отделов и служб, начальник режима – гроза заключённых. Его ненавидели заключённые, его боялись подчинённые, его презирали вольнонаёмные.
– Лагерь – не карательный орган, – начал он, – а исправительное учреждение. Каждый из вас честным трудом может завоевать себе право на жизнь в рядах честных людей нашей страны, может получить прощение нашей Родины. Правительство каждодневно проявляет о вас заботу. Вы уже получаете заработную плату, теперь вводя гея зачёты на уменьшение срока за перевыполнение норм выработки вне зависимости от статьи и размера преступления перед Родиной. Сейчас, буквально только что, получено указание СНЯТЬ НОМЕРА. Эту меру можно рассматривать как…
Многоголосое «ура!» прервало дальнейшую речь «оратора». Радуясь и не веря самим себе, люди срывают номера руками, зубами у себя и друг у друга. Земля расцветилась белыми пятнами разбросанных прямоугольников с чёрными цифрами.
Среди них и мой номер – Ш-469. Люди, так и недослушав начальника режима, расходятся возбуждённые, радостные.
А на лицах тех, кто на трибуне – вымученные улыбки. Неужели дошло до сознания, как низко они пали и как мерзостно выглядит то, что они делали вчера и позавчера? Вряд ли!
Каждый день приносил что-нибудь новое. Срочно радиофицировали все бараки. Сегодня приглашают на доклад о развитии Интинского комбината, а завтра – на доклад о международном положении на открытом партийном собрании. Послезавтра вывешиваются на красных полотнищах политические лозунги. А ещё через день разрешают подписку на советскую периодическую печать, разрешают получение книг из дома без всяких норм и ограничений. Допустили переписку с другими лагерями, правда, в счёт двенадцати писем в год, – но разрешили!
Инженерно-техническим работникам установили твёрдые оклады по занимаемой должности. В частности, нам, технологам, установили оклад в тысячу триста рублей в месяц. Из них вычиталась тысяча рублей на содержание каждого из нас в лагере (питание, жильё, оплата надзирательского надзора и конвоя), остальные триста рублей шли на наш депонент. Из этих денег мы могли получать на руки пятьдесят рублей.
Открыли платное кино с ежедневными сеансами, библиотеку и читальный зал.
Разрешили свидания с родными, даже оборудовали барак для этой цели невдалеке от проходной вахты. Разрешили носить волосы, греться на солнце в трусах, принимать кварцевое облучение в медицинских пунктах шахт. До этого кварцевое облучение разрешалось только вольнонаёмным.
Провели очередную подписку на заём с агитацией за таковую и подчёркиванием, что вы, мол, такие же граждане, как и все, что вы тоже должны внести свой вклад в общенародное дело. Совсем забыты категорические отказы на заявления о посылке на фронт с мотивировкой, что «в помощи врагов народа страна не нуждается».
И всё это форсированными темпами, не переводя дух, буквально в течение одного полугодия. Кто же мешал это сделать раньше, кто стоял на этом пути? Почему смерть Сталина внесла такие коррективы в нашу жизнь? О чём же думали раньше маленковы, молотовы, Кагановичи, берии, аббакумовы, вышинские? Что же, с неба они свалились, только сегодня родились?
Эти и многие другие вопросы приходили нам на ум, и ответов на них мы не находили, не вмещалась в голове происшедшая метаморфоза.
Изредка стали появляться извещения о полной реабилитации ввиду отсутствия виновности.
НАЧАЛАСЬ ОТТЕПЕЛЬ.
Илья Эренбург писал в ответ многочисленным критикам: «Это слово (оттепель) должно быть, многих ввело в заблуждение, некоторые критики говорили или писали, что мне нравится гниль, сырость. В Толковом словаре Ушакова сказано так: «Оттепель – тёплая погода во время зимы или при наступлении весны, вызывающая таяние снега, льда». Я думал не об оттепелях среди зимы, а о первоапрельской оттепели, после которой бывает и лёгкий мороз, и ненастье, и яркое солнце – о первых днях той весны, что должна прийти!»
Да, началась первоапрельская оттепель, первые дни весны, которую долго ждали и которая должна была прийти и своей неумолимой поступью привести к новому, хорошему, о чём мечтали люди за проволокой, о чём мечтали люди с чистой совестью и те, кто молчал, и те, кто молча протестовал.
Пишу заявление в Центральный Комитет КПСС, в котором подробно излагаю всё, что случилось со мной. Заявление получилось длинное – прочтут ли?
Написал именно в ЦК, так как вера в прокуратуру, суд, подорвана настолько сильно, что уже не позволяла рассчитывать на них. Стереотипные ответы прокуратуры по специальным делам города Москвы на многочисленные мои заявления и заявления моей жены неизменно гласили: «Объявить заключённому Сагайдаку Д.Е., что он осуждён правильно и дело вторичному рассмотрению не подлежит».
Это не могло не отложить соответствующего осадка полного недоверия к этому органу – лживому и лицемерному.
Но как отправить заявление – вот задача!?
Отправить официально, через КВЧ, значит получить на него в лучшем случае ответ от того же прокурора, который для облегчения своей работы заготовил типографским путём стандартные ответы, и весь свой труд он ограничивал вписанием моей фамилии на бланк (что, очевидно, делал секретарь) и приложением к ответу своего факсимиле, а в худшем случае, что чаще всего и происходило, не получить вообще никакого ответа.
Наученный горьким опытом, решил во что бы то ни стало донести своё заявление до ЦК. Написал его в двух экземплярах с тем, чтобы один послать через КВЧ, а второй – всякими правдами или неправдами послать жене с тем, чтобы она сама снесла по назначению.
Можно было попросить любого вольнонаёмного бросить письмо в почтовый ящик. И он бы бросил, но это было чревато большими неприятностями. Письмо, да ещё такое толстое, должно было стать достоянием оперуполномоченного, так как на почте специальные люди вылавливают письма заключённых.
Таким образом, письмо попадало к оперу, и он начинал таскать к себе с требованием указать лицо, через которое было это письмо опущено в почтовый ящик.
– Скажешь, кто бросил, – пошлём письмо, а не скажешь – лишим переписки вообще, да ещё и насидишься в карцере!
И лишали, и сажали!
Это заставляло думать о том, чтобы письмо попало в почтовый ящик не в Инте, а где-нибудь в другом месте, вдали от лагерей, а лучше всего, чтобы оно было передано непосредственно адресату.
Екатерина Николаевна Лодыгина собиралась в отпуск на юг страны с заездом и остановкой в Москве. Не попытаться ли воспользоваться её расположением к нам и не попросить ли её? Неделю носил письмо в кармане и, наконец, решился.
– Екатерина Николаевна, вы знаете, что у меня в Москве живёт семья. Слёзно прошу вас, побывайте у них, можете у них и остановиться. Они будут благодарны вам всю жизнь!
– Большое спасибо! Я сама хотела к вам обратиться с этим. Ведь у меня в Москве никого нет – ни родных, ни знакомых. Буду у них, обязательно буду. Может, что-нибудь собираетесь передать, так не стесняйтесь – отвезу.
– Вот вам письмо. Оно не заклеено. Можете его прочитать. В нём заявление 15 ЦК партии. Я хочу, чтобы оно попало по адресу.
– Ничего читать не буду. Заклейте сейчас же. А письмо передам вашей жене, обязательно передам, считайте, что оно уже у неё.
Ответ лаконичный, простой, душевный.
И она таки побывала в семье, письмо передала.
Что её толкнуло на это? Совершила ли она преступление? Да, совершила, – скажет любой юрист. Да и не только юрист.
Секретарь партийного бюро, он же, как я уже говорил, начальник кузнечного цеха завода Киссельгоф, неоднократно в техническом отделе говорил:
– Передача писем заключённых вольнонаёмными есть преступление, но ещё большее преступление самого вольнонаёмного – согласие выполнить просьбу заключённого.
Это говорилось для того, чтобы ещё больше запугать наших вольнонаёмных, а вместе с ними – и нас.
* * *
Оглядываясь назад, мне всё же поступок Лодыгиной кажется не преступлением, а геройством. Это был вызов бездушию и произволу. Она помогла человеку, которому верила и была убеждена в его невиновности.
Мне могут сказать: на такого напала, а вдруг… А что вдруг? Связь с заключённым, как правило, каралась сурово. Какие бы законы на этот счёт не существовали, но повседневные встречи, общие интересы на работе, длительность общения, были самой настоящей связью, с той лишь разницей, что она была в силу неизбежности легализованной.
Но об этом режимники не думали. Им и в голову не приходило, что вольнонаёмные, окружающие нас, прежде всего, люди, а не «винтики» созданной ими машины подавления и издевательств. Они не понимали, что человек – существо мыслящее и способное отличить чёрное от белого, ложь от правды, несправедливость от справедливости.
Я НЕ ВИНОВАТ
27-го марта 1955-го года ровно в двенадцать часов дня к нам в отдел заходит нарядчик лагерного пункта с возгласом:
– Встать!
От неожиданности все, в том числе и вольнонаёмные, вскакивают со своих мест, а нарядчик, принимая напыщенный вид, громко, как с трибуны многолюдного собрания, зачитывает телеграмму на моё имя:
– РЕШЕНИЕМ ВЕРХОВНОГО СУДА ОТ 23-ГО МАРТА ПОЛНОСТЬЮ РЕАБИЛИТИРОВАН, СЕРДЕЧНО ПОЗДРАВЛЯЕМ, ТВОИ ДИНЛ, НЭЛЛА, ИРЭНА.
Все семь человек, находящиеся в комнате, – я, Лодыгина, Валентина Тур, Эдельман, Алоев, Костюков – всё ещё стоим.
Несколько мгновений молчим, недоуменно смотрим друг на друга, на нарядчика. И только после его слов: «Что же вы молчите? Не верите? Нате-же, читайте сами!» – скованность исчезает.
Катя бросается ко мне, обнимает, целует. Валя прижимается лицом к моему плечу и смахивает с длинных ресниц непрошеные слёзы. Мужчины жмут руки, обнимают, поздравляют. Женя Костюков обхватывает меня своими длинными руками, отрывает от пола и легко усаживает прямо на стол. Эдельман выражает свою радость фразой:
– А всё-таки вертится, несмотря ни на что, – вертится! Дождались и мы светлого праздника!
Беру в руки телеграмму, прочитываю и перечитываю её без конца – не во сне ли это?
Хочется крикнуть всему миру, всем людям земли: «Я НЕ ВИНОВЕН, Я ЖЕ ВАМ ОБ ЭТОМ ГОВОРИЛ ВОСЕМНАДЦАТЬ ДОЛГИХ ЛЕТ, ИЗО ДНЯ В ДЕНЬ ТВЕРДИЛ ОДНО И ТО ЖЕ – Я НЕВИНОВЕН! А ВЫ НЕ ВЕРИЛИ! НЕ ХОТЕЛИ ВЕРИТЬ!»
А вот я верил, верил в то, что истина всё же восторжествует. Умирал, но не сдавался. Всем своим существом я чувствовал, что время работает на всех нас и на меня, что истина придёт, и никто не в силах остановить её неумолимой, твёрдой поступи!
Не зря мы твердили друг другу, что победим в неравной борьбе, победим, если будем бороться с подстерегающей нас на каждом шагу смертью!
Попав в неведомые мне доселе края, на дно какой-то бездны, бездонной пропасти, окружённой холодной тьмой бесконечной полярной ночи, часто приходил в отчаяние и я, сгибался под тяжестью неумолимого пресса. Надламывалась воля, вера в людей, вера в себя.
И всё же, даже страстно желая подчас физической смерти, я вновь хватался за жизнь, опять цеплялся за неё зубами и… устоял!
Я не виновен, свободен!
Как это звучит гордо, как это ласкает слух, как это размораживает душу и сердце. А как тяжело было сдержать себя и уберечь от сомнений в правоте дела, которому отдана жизнь отцов и дедов, жизнь лучших людей нашего времени. Сомневаться в этом, предать святое дело в безрассудной слепоте, в угоду коварных убийц и палачей – это означало бы сдаться этим убийцам, признать их победу и торжество.
А к этому ведь призывали бандеровцы, власовцы, националисты всех мастей. Как же трудно было уберечь себя от этой грубой и назойливой силы?! Сколько нужно было упорства, чтобы ей противостоять?!
* * *
Возвратившись в лагерь обнаружил, что постель сплошь покрыта белыми прямоугольниками телеграмм – от сестёр, братьев, от родных и близких мне людей. Читал до боли в глазах.
Среди них вторая телеграмма от жены и детей: «Твой вопрос решён 23-го марта Верховным судом Союза полностью твою пользу. Всё закончено. Подробности письмом. Справляйся получении решения администрацией. Бесконечно счастливы. Горячо поздравляем. Телеграф ответ, получение решения, выезд. Крепко целуем, обнимаем, ждём скорого приезда. Дина, дети».
Свыше двухсот пятидесяти поздравлений от товарищей по бараку, жмущих руки, целующих и сжимающих до боли в костях в своих искренних и доброжелательных объятиях.
С телеграммами направляюсь в учётно-распределительную часть лагеря.
– Официального распоряжения о вашем освобождении ещё не поступило. И когда поступит – нам не известно. Ведь оно из Москвы вначале будет направлено в Сыктывкар – столицу Коми АССР, а оттуда уже к нам. А вы знаете не хуже меня, что в это время года сообщения с Сыктывкаром нет – весна ведь, распутица. Ждите – сообщим!
Но радость от этого разговора не уменьшилась. Думалось, ну ещё день, два. Что они значат по сравнению с отбытыми, канувшими в вечность 6205-ю днями!
…В первых числах апреля получил письмо, датированное 27-м марта, от мужа сестры моей жены Александра Ивановича Тодорского, бывшего командира корпуса Красной Армии в годы Гражданской войны, заместителя командующего Белорусским военным округом, начальника Академии имени Жуковского и начальника ГУВУЗа (Главного Управления высшими учебны ми заведениями СССР) после окончания Академии Генерального штаба.
Письмо пришло из Енисейска, где Тодорский находился в пожизненной ссылке после отбытия пятнадцатилетнего заключения в лагерях. В нём он писал: «Сегодня утром получил следующую телеграмму из Москвы от 18-ти часов 47-ми минут 26-го марта с/г: «Митин вопрос разрешён благополучно. Ждём скорого возвращения домой. Счастливы за него, тебя, Машу. Целуем, ждём – Дина». Из этой телеграммы я заключаю, что юридически с 20-х чисел марта ты освобождён, а фактически – получишь освобождение в 20-х числах апреля по прибытии подтверждения и справки об освобождении в Инту.
Поздравляю тебя, дорогой мой. Желаю единственного – доброго здоровья, так как все остальные радости придут сами собой.
Вот только когда – через 18 лет – кончились страдания твои и Дины. Сейчас можно быть твёрдо уверенным в том, что больше уже не повторится беспримерный произвол и мы будем жить спокойно. О себе я имею сведения, что 19-го марта Военная Коллегия Верховного суда СССР рассмотрела моё дело и постановила его прекратить, то есть полностью реабилитировали. По многократным аналогичным случаям имею основания ждать документов примерно через месяц, то есть 20-го апреля. Таким образом, мечтаю на майские праздники быть уже в Москве, а там, даст бог, увидимся и с тобой. Мне придётся триста пятьдесят километров от Енисейска до Красноярска ехать автобусом. Может случиться и такая «петрушка», что в двадцатых числах апреля будет распутица, разливы на дороге. Тогда может задержаться мой отъезд. Навигация по Енисею открывается числа пятнадцатого мая, но я думаю, что всё же выеду автобусом в апреле. Сам понимаешь моё настроение. Итак, дорогой, до свидания. Крепко целую. Твой Саша».
Это письмо в какой-то степени приглушило нестерпимую боль дополнительного пребывания в заключении, несмотря на полную реабилитацию.
Эти «день-два» превратились в двадцать восемь томительных и самых тяжёлых дней в моей жизни. Невиновность доказана полностью, я реабилитирован, но по-прежнему шагаю по проволочному коридору, меня, как и раньше, обыскивают, я не избавлен от подъёма и отбоя. Словом, продолжаю оставаться «врагом народа».
И не пытайтесь, люди добрые, обвинить меня в каких-то болезненных преувеличениях. Вы будете, конечно, утверждать, что я с момента реабилитации уже не заключённый и не враг народа. Что ж, вполне логичны ваши утверждения. Так думал и я. Но на деле, к моему великому сожалению и огорчению, оказалось совсем не так. Как видите, и в этом случае обращение к логике оказалось совершенно бесполезным.
Тюрьма остаётся тюрьмой и не подчиняется законам этого вида науки.
И мне это дали почувствовать достаточно полновесно и ощутимо.
За двадцать восемь дней, как и раньше, мне начислили зарплату и преспокойно, ничем не смущаясь, вычли тысячу рублей в счёт оплаты за конвой, надзорсостав и другие «блага» лагеря. А вы говорите, что я уже не враг!
И не в деньгах, конечно, дело, и вы правы будете, упрекнув меня в том, что торжество своего долгожданного воскрешения я омрачаю сугубо материалистическими мыслями. Но поймите меня правильно, повторяю, не в деньгах же дело, а в принципе. Кстати, и закон гласит, что невиновный подлежит немедленному освобождению из-под стражи.
И вот, вопреки здравому смыслу, вопреки закону, со мною и сотнями тысяч таких же, как я, поступили противозаконно.
…В 1945-м году я не был освобождён из-под стражи по окончании восьмилетнего срока пребывания в лагерях с мотивировкой, что освободят по окончании войны с фашистами. Закончилась война – и опять не освободили вплоть до окончания войны с японцами. А по окончании обеих войн оставили под стражей впредь до особого распоряжения, которое было принято лишь в апреле 1947-го года. А вот теперь освобождение откладывается до получения документов…
Потребовалось восемнадцать лет, чтобы установить мою невиновность, а предусмотреть немедленное освобождение просто забыли, как забыли поискать и виновных, оторвавших меня на долгие годы от жизни. Не зря меня одолевали назойливые мысли, что до полного восстановления былых гуманных норм ещё очень далеко.
Я не виновен. А кто же виноват, кто навесил мне ярлык врага народа и не снимал его долгие годы? Вот этого в решении Верховного суда я так и не нашёл.
Только 21-го апреля в три часа дня пришёл на завод нарядчик и заторопил меня возвратиться в лагерь, предупредив, чтобы я забрал все свои личные вещи.
В лагере начальник учётно-распределительной части, комендант, начальник режима – тоже торопят, требуют оформить все дела до шести вечера.
Наконец-то закон о моих правах сработал, и все заторопились освободиться от человека, задержанного под стражей на двадцать восемь дней только из-за чиновничьей бюрократической нераспорядительности и укоренившейся традиции не видеть вокруг себя живых людей.
Началась беготня, связанная со сдачей лагерной одежды (мне оставили пару белья, телогрейку, валенки, шапку, бушлат и портянки), сдачей книг в библиотеку, с получением причитающихся сахара и хлеба, а также собственных вещей из каптёрки.
К шести часам вечера в сопровождении Саши Алоева, Сандлера, Цейтлина, Жени Костюкова, Атрощенко, Евгения Косько, я подошёл к вахте.
Меня пригласили в отдельную комнату, дали читать решение Верховного суда об отмене моего дела и полной реабилитации. Оно оказалось отпечатанным на плохой пишущей машинке с пьяными буквами, на шести страницах папиросной бумаги. Густо расположенные строчки решения слились в общее грязное пятно. ()чевидно, мне дали для ознакомления последний экземпляр. Читать было очень трудно, буквы прыгали перед глазами, строчки сливались. От первоначальной мысли – переписать это решение – отказался сразу же.
В памяти остались лишь отдельные бессвязные отрывки враз, касающихся запугивания свидетелей, их отказа от своих показаний, данных на следствии и в суде. О неоднократных инсинуациях со стороны следователей, наконец, резюмирующая часть: «за недоказанностью виновности освободить из-под стражи».
ВОТ И ВСЁ.
А где же те, кто наводил ужас на людей, сея направо и налево несправедливость? Ведь ни праздничные, ни предпраздничные ночи, ни ненастье и дождь не останавливали сплошь и рядом пьяных, разнузданных уполномоченных-оперативников обходить со своими помощниками квартиры, улицы, дома, чтобы вручить (нет, даже не вручить, а только показать!) ордера на арест «врагов народа».
Где судьи и следователи, творившие грязные дела?
Где они, прокуроры, санкционировавшие эти аресты?
Где, наконец, настоящие сатрапы, руководители и вдохновители почти два десятка лет продолжавшейся этой Варфоломеевской ночи?
Где те, кто приглушёнными хриплыми голосами называли имена и фамилии миллионов обречённых на муки людей?
Где вы, что за десятками намеченных на сегодня жертв, несмотря на предпринимаемые меры сохранения в абсолютной тайне этих «исторически великих актов», приводили в ужас и трепет десятки и сотни тысяч людей? Ведь никто не знал, какая из ночей станет роковой для них, но все с трепетом и страхом ожидали её.
Легковыми машинами, очень редко «чёрным вороном», каждую ночь со всех районов, городов и населённых пунктов севера, юга, запада и востока великой страны везли сотни тысяч людей в тюрьму.
Старики, мужчины и женщины, юноши и девушки, даже дети – все, столь разные по возрасту, общественному положению, характеру, убеждениям и взглядам, никогда не думавшие, что могут представлять хотя бы малейший интерес для «правосудия», свозились в переполненные до отказа тюрьмы и лагеря.
И невольно возникал (и возникает сейчас) вполне естественный и справедливый вопрос: а не по жребию ли отбирались все эти так непохожие друг на друга люди?
Агроном и секретарь обкома партии, ещё только вчера громивший с высокой трибуны своего предшественника, полководец и колхозник, дорожный мастер никому не известной станции и студент Политехнического института славного города Киева, коммунист, выступавший ещё вчера на собрании с призывами о необходимости повышения бдительности и одобрявший мероприятия «всевидящего и всезнающего ока ЧК», беспартийный слесарь или кузнец, инженер завода, ещё сегодня на митинге приветствовавший приход в наши органы безопасности сталинского наркома Николая Ивановича Ежова, и продавец газированной воды, депутат Московского Совета и учёный с мировым именем, рядовой учитель сельской школы и член Президиума Верховного Совета, артист, поэт и художник. Жёны, братья, сёстры и дети этих людей.
Все эти люди с различными профессиями, разных возрастов, образования и интеллекта, становились в течение первых же часов после ареста «злейшими врагами народа, троцкистами, бухаринцами, изменниками Родины, вредителями, шпионами, террористами».
Все они собирались сюда далеко не по своей воле и, по существу, были совершенно чужими друг другу. Объединяющим их оставалось только то, что все они были гражданами своей страны, да недоумение и великое горе, постигшее их. Никто здесь не мог удивить другого чем-нибудь сенсационным, так как все сразу же становились по воле следователя равными.
В письме К. Марксу 4-го сентября 1870-го года Ф. Энгельс писал: «Мы понимаем под последней (эпохой террора) господство людей, внушающих ужас; напротив того, это господство людей, которые сами напуганы. Террор – это большей частью бесполезные жестокости, совершаемые для собственного успокоения людьми, которые сами испытывают страх».








