Текст книги "Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей (СИ)"
Автор книги: Дмитрий Сагайдак
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 38 страниц)
– Следователь не нашёл против меня ни одного доказательства, подтверждающего какую-либо причастность к подготовке воображаемого им вооружённого восстания или террористического акта, потому что этого не было, да и не могло быть. Полагаю, что мой следователь руководствуется в своей работе отнюдь не фактами, устанавливающими истину, а исключительно личными предположениями, основанными на его богатой и одновременно примитивной фантазии и на убеждении собственной непогрешимости и полной достаточности предположений, чтобы требовать от меня нужных ему признаний. Отправным пунктом его следствия является пистолет (вещественное доказательство). Не может быть, чтобы пистолет хранился мною как реликвия, память о боях с белыми, память о пролитой крови, помять о том, как тонул в холодной, солёной воде Сиваша под Перекопом. Я немного старше вас, а поэтому имею моральное право разъяснить вам кое-какие понятия, которые стали в последнее время, к большому сожалению, нормами нашей жизни.
Эти нормы не декларируются и широким кругам населения не известны. А смысл их в том, что сейчас достаточно одного заявления, от кого бы оно не исходило, даже анонимного, ничего не доказывающего, чтобы человека взять под подозрение, а в большинстве случаев просто арестовать. И самая большая опасность кроется даже не в том, что человек арестован без достаточных на то оснований, а в том, что он сразу же становится обречённым и виновным. А в качестве морального оправдания этого беззакония выдвигается положение, что заявления и прямые доносы исходят ведь не только от подлецов, наживающих на этом политический капитал, но и от вполне порядочных и добросовестных людей, желающих внести и свою лепту в общее дело борьбы с врагами. А теперь в особенности, когда каждая газета призывает к бдительности, когда на каждом перекрёстке цитируются слова «хозяина», что «классовая борьба, как никогда, обостряется», установившиеся методы незаконных арестов и бездоказательных обвинений с каждым днём принимают всё большие и большие масштабы.
Предубеждение и страсть извращать все ваши ответы – догма сегодняшнего следствия. Ваши утверждения своей невиновности, вопли о справедливости, требования объективности рассматриваются следствием как цинизм и вызов с вашей стороны правосудию. Следователь, как правило, отвечает на ваши доводы криком, бешеной яростью, в ряде случаев поддельной, а подчас – искренней ненавистью к вам. Вас истязают, сутками не дают спать, выкручивают руки, избивают и с садистским хохотом заставляют искать «пятый угол».
Больше слушать его не могу. «Нет, ты не наш человек, ты всё врёшь! Ты клевещешь на самое дорогое, вымученное, добытое людьми на бесчисленных фронтах, в труде! Ты злой человек, ты враг! Зачем это тебе нужно?»
Закрываю глаза, делаю вид, что сплю. А назойливый, тихий голос соседа говорит, говорит…
– Пойми меня, дорогой товарищ! Только неиссякаемая, длительная борьба, может быть, смерть тысяч людей, сможет смыть это позорное пятно нашей истории. Ведь нужно бороться с уже укоренившимися убеждениями и заблуждениями широких масс, которые поражены самой таинственностью того, что творится, всей обстановкой беззакония, прикрываемого необходимостью и порочным лозунгом: «все средства хороши для достижения цели». Люди, воспитывающие эти убеждения, очевидно заинтересованы в углублении их, но вот почему, зачем и во имя чего они это делают, я тоже ещё не знаю и не понимаю. Но это так. Поверьте!
Слова его были жестокими, ох какими жесткими, и с достаточно прозрачными намёками на конкретных виновников создавшегося положения. Но всё это я понял гораздо позднее. Я понял, что такими и только такими они должны быть у человека, не жалевшего своей жизни в борьбе с действительными врагами нашей страны, с врагами революции.
Слова его были для того времени мужественными, даже величественными своей правдой и силой, своей болью и трезвостью оценок событий. Он не знал меня, а ведь пересказ его слов и мыслей следователю мог бы быстро закончить его следствие. Я лично понял его, да и то не до конца, только через пять-шесть лет. Не хочу утверждать, что он был гениален, но в его словах было много такого, что стало потом ясно, а последующие события в нашей истории подтвердили его правоту полностью. Он уже тогда почувствовал, что репрессии, аресты, уничтожение партийных кадров стало системой по злой воле настоящих врагов народа. А после первого допроса мне стало ясно, что доказательств моей виновности или невиновности совсем не требуется.
– Да эти доказательства были бы всё равно бесполезными, раз уж ты здесь! – заявил мне следователь Розенцев при первой же встрече с ним. – Если ты арестован, будучи совсем невиновным, то ты виноват уже в том, что арестован. Пойми, что теперь от этого ничего не изменится!
Я понял, что доказательством моей виновности для следователя Розенцева является уже одно то, что я «поступил в тюрьму». Не арестован, не водворён в тюрьму, а «поступил». И всё же, как ни убедительно доказывал мне следователь, что для него достаточно одного моего «поступления» в тюрьму, для вынесения приговора этого оказалось далеко недостаточным. Потребовалась необходимость иметь какие-либо факты, документы, подтверждающие, что я «верблюд».
Короче говоря, нужно было «Дело».
– Был бы человек, а дело найдётся! – игриво улыбаясь, говорил Розенцев. – Документы у нас есть, а если недостаточно или есть, да не все, то они будут! Поверь мне – бу-ду-т!!!
И совсем не важно, какие документы. Конечно, лучше надуманные, предвзято подготовленные, то есть поддельные, – они ценнее подлинных, так как специально изготовлены для нужд именно данного дела. Ведь такое доказательство ценнее и точнее подлинного. Оно даже упрощает дело, если умело сфабриковано. Оно не вызывает в суде разноречивых толкований, так как создавалось по заранее подготовленному тексту людьми, искушёнными в этом занятии. А поэтому и не случайна эта крылатая, циничная, наглая фраза всех следователей: «был бы человек, а дело найдётся!»
Поддельный документ, вынужденное показание свидетеля или донос секретного сотрудника (сексота) предпочтительнее подлинных ещё и потому, что они переносят мысли следователя в абстрактно-идеальный мир, скрывают его от нашего реального мира, в котором, как правило, всегда много ненужного для дела, наносного, пугающего, а это, как известно, усложняет его, требует дополнительных размышлений над делом, сопоставления фактов, различных дат, событий, обстоятельств – что чрезвычайно затрудняет людей в судейских мантиях из «троек», «особых совещаний», «трибуналов», «судов». Нужно читать дело, находить зерно, изобретать формулировки. А приговоры ведь выносятся не отдельным людям, а спискам людей. И поддельный документ, клеветническое показание, вынужденное, под диктовку написанное признание подследственного, или показание свидетеля, а чаще своего же работника, становится для всех спасительной палочкой-выручалочкой.
Дел было много, следственным органам верили, а в подлинности документов не сомневались, а потому – «простите нас, если немного наблудили», «конь на четырёх ногах – и тот спотыкается», «кто не работает – тот не ошибается» – так выглядит их невнятное бормотание сегодня. И, как это ни парадоксально, такой неубедительный лепет воспринимается некоторыми людьми, как достаточное оправдание творимых беззаконий.
СЛЕДСТВИЕ
Можно обманывать некоторое время всех людей, можно обманывать всё время некоторых людей, но нельзя обманывать неё время всех людей.
Л. Линкольн
«ХРАНИТЬ ВЕЧНО» – крупными буквами вытеснено на заглавном корешке «моего дела», да и не только моего.
Кто же вёл это «дело»? Что представлял из себя следователь Розенцев? Кому было вверено решение судеб людей? От обращения к нему с эпитетом «товарищ следователь» он отучил меня сразу же, заявив, что «гусь свинье не товарищ» и «твой товарищ в Брянском лесу».
Оказывается, точка зрения следователя не совсем разошлась с высказанным мнением надзирателя, разрезавшего мне хлеб при «вступительном» обыске, как в части, касающейся Брянского леса, так и в том, кто кому товарищ. Непонятным пока оставалось только то, кого они копировали, да ещё – кто же из нас в конечном счёте гусь, а кто свинья. Разрешению этого маленького недоразумения с достаточной степенью убедительности помогли развернувшиеся за этим события.
Добавить к этому остаётся только то, что лексикон следователя не имел даже малейшей тенденции к обогащению в течение всех трёх месяцев моего близкого с ним знакомства. Не стану подробно описывать его внешность (она часто бывает обманчива). Скажу лишь, что был он на голову выше меня (конечно, имеется в виду только его рост), достаточно широк в плечах, с длинными как у гориллы руками и громадными кулаками – точно пудовыми гирями – ждущими своего применения. Прежде чем задать какой-либо вопрос, он сильно прищуривал светло-серые, почти белые, глубоко сидящие и неестественно широко расставленные, перебегающие с предмета на предмет глаза, создавая впечатление, что он пристально и напряжённо что-то разглядывает вдали от себя – то на полке, то поверх моей головы на стене. Чувствовалось, что это не физический недостаток, а выработанный продолжительной тренировкой рефлекс – произвести впечатление человека, силящегося сосредоточиться от якобы присущей его характеру слабости – рассеянности. После этого фарса проводил рукой по глазам, как бы освободившись от всего мирского, брал себя в руки, настраивался на проведение объективного исследование свалившегося на него нелёгкого и запутанного вопроса. Но эту наигранность и балаганное актёрство сразу же выдавал, как только оказывался в обществе зашедших в кабинет к нему кого-либо из коллег, начальника или машинистки. Он уже не щурился, не водил рукой по глазам, не паясничал – становился обыкновенным человеком, со всеми своими недостатками и достоинствами. Он шутил с машинисткой, вспоминал и анализировал эпизоды вчерашней охоты в Подмосковье, смеялся над смешным, матерился как сапожник старых времён, проливному дождю, застигшему его где-то, подобострастно лебезил перед начальником следственного отдела. Был тем, кем был на самом деле.
А в натуре он был чиновником, который в точности, по его личному заявлению, соблюдал все законы, предусмотренные процессуальным кодексом и никогда (это уже по моему впечатлению) не противился воле своего начальника, не являясь каким-то исключением среди своих коллег. Зафиксировать уникальность его персоны было бы по меньшей мере преувеличением и крайней несправедливостью, так как покорность перед волей и желанием своего начальника была не типичной чертой только его характера, а подавляющего большинства следственного аппарата того времени. И не случайно все они были так похожи друг на друга, как близнецы – и методами, и формами допроса, и результатами следствия. Покорность давалась им, очевидно, без особых усилий и напряжения. Да, почему бы и не так? Они хорошо знали, что чем больше сфабриковано дел, тем больше рабочих часов в их табели. Ночные часы оплачивались особо, с ощутимой денежной надбавкой. Чем больше законченных дел, тем больше поощрительных за каждое «благополучно» оконченное следствие, именно «благополучно», с «разоблачением» «врага народа», с признанием самого подследственного, и всё это в короткий срок. Последнее также было немаловажным фактором его деятельности. Да оно и понятно! «Врагов народа» было очень много, тюрьмы переполнены до отказа, аресты производились гораздо быстрее, чем велось следствие. Нужно было спешить! Чем скорее закончено следствие, тем лучше для следователя, да неплохо и для начальника отдела – вышли на первое место в соревновании!
Всё это они знали хорошо, об этом им говорили, этому их учили. И он – Розенцев – привыкал к мысли, что его работа направлена на разоблачение действительных врагов народа. Он уже исключал возможность ошибочного подписания прокурором ордера на арест. Ему было до предельности всё ясно и понятно. А возникающие иногда сомнения в виновности подследственного он тщательно глушил в самом их зародыше, объясняя это своей мягкотелостью, усталостью и чуть ли не преступлением. Минуты «слабоволия» он тщательно скрывал от товарищей-коллег, от друзей и даже от жены.
Разобраться в деле, да к тому же в сжатые сроки, значит, представить на утверждение и приговор судей материал сырой, так как доказательств никаких всё же нет. Такое дело даже невзыскательными судьями может быть возвращено на доследование или прекращено за недоказанностью улик.
А как же быть в этом случае с титульной корочкой «дела» и надписью «хранить вечно»? Что же хранить в этом случае? Обложку?.. Безусловно, начальство усмотрит в этом брак, усомнится в способностях следователя. Значит, не может он «выворачивать душу» подследственного, не выполняет установившегося порядка – «невиновных не арестовывают» и в результате – прогонят. А тогда ищи себе места в жизни! Но где ты его найдёшь? В шахте, на заводе, в колхозе?! Но ведь работа там совсем не по его специальности. А специалистом он считал себя к этому времени «непревзойдённым». Нет, уж лучше делать, как велят. «Раз человек есть – значит, должно быть и дело!». Ну, а раз есть дело, значит, должен быть и срок.
На первый взгляд, изложенные рассуждения кажутся довольно примитивными, не достаточно глубокими, даже тенденциозными. Дна самом деле к тому, что творилось, никаких других объяснений не придумаешь и не подгонишь, как бы ни старался.
Мне, да и многим, таким как я, казалось, что следователь знал, или предполагал, что его прямое начальство, выдвигая и утверждая его в этой должности, руководствовалось прежде всего его «деловыми качествами». И ничего не скажешь, такой подход к подбору кадров не может вызывать кривотолков – так и должен поступать начальник. Но вся беда в том, что деловые качества сводились к требованию понимания основного закона этих лет: «ЧЕЛОВЕК-ДЕЛО-СРОК».
Для начальства не играло большой роли отсутствие моральных принципов, элементарных общих и юридических знаний, достаточно было того, чтобы он был послушным механизмом, решающим участь подследственного по установленной форме, но умеющим прикрывать беззаконие броскими фразами, что всё это делается «во имя Родины» и «во имя Сталина».
А «во имя», как известно, понятие весьма ёмкое. Во имя Родины «лес рубили» и при этом «щепки летели», во имя Родины можно и должно было быть просто толпой – «все как один», маленькими винтиками, песчинками, можно нарушать Конституцию, демократию, законность. Во имя Сталина можно умирать, его именем можно творить любые нарушения этики и морали, попирать права человека, прикрывая всё необходимостью борьбы с классовым врагом.
Естественно, что и при таком подборе всё же некоторые различия имели место, правда, чисто внешние: брюнет или шатен, блондин или просто рыжий, с чёрными или голубыми глазами, нелюдимые молчальники или многословные говоруны (предпочтение отдавалось первым – меньше опасности невольного разглашения). Но это не играло решающей роли. Действительно, их внешние различия не мешали им повторять друг друга в главном, в основном – не видеть перед собой живого человека. Ни один человек, попадавший в их грязные руки, не оставался без созданного дела. Кровавая кухня работала без выходных, без праздников, круглосуточно, без осечек.
Трудно назвать сейчас общую цифру людей, прошедших через их руки, об этом скажут историки, но можно со всей ответственностью утверждать: они – эти цифры – настолько велики, что затмевают своей грандиозностью всё, что может представить себе нормальный человек.
Старейшим чекистом Мартыном Яновичем Лацисом было подсчитано, что со дня организации ЧК и до начала 1920-го года, то есть в течение почти двух лет, ею было арестовано 28 тысяч человек по всей Советской России. И это в годы, когда шла Гражданская война, когда в стране полыхали кулацкие и дезертирские восстания, когда контрреволюционные заговорщики организовывали и совершали покушения на вождей революции, убивали, вешали, зарывали живыми в землю коммунистов, красноармейцев, советских работников и комсомольцев.
Всем известно, что органы ЧК того времени нерушимо и самоотверженно стояли на страже интересов революции, беззаветно и преданно боролись с бесчисленными врагами молодой страны Советов. И, несмотря на такое исключительно тяжёлое и тревожное время, несмотря на невероятную, просто нечеловеческую нагрузку, находили время и силы для объективного установления виновности арестованного. Почти половина арестованных, а точнее, 54 тысячи были освобождены из-под стражи за незначительностью преступления.
* * *
Но я не слышал, ни в 1937-м году, ни много позже, да даже и теперь, когда пишу эти строки, хотя бы единственного случая выхода подследственного из тюрьмы по представлению следователя из-за недостаточности улик. Я также не слышал о привлечении к судебной ответственности лжесвидетелей, клеветников, доносчиков и людей, создававших «липовые» дела. Этого, к сожалению, не было.
* * *
Методы и приёмы следствия были внешне различными, но объединяющим оставались цинизм, садизм, крайняя тупость, трусость и злоба. Всё сводилось к моральному или физическому, а в большинстве случаев, к тому и другому принуждению человека. Конечный результат во всех случаях был один – виновен. Оставалось только сформулировать – в чём виновен. Надо быть объективным – в решении последней задачи следователи несколько расходились. Последнее зависело от большей или меньшей природной тупости и внутренней подлости, но во всех случаях заключённый был виновен как «враг народа».
Вызов к следователю, как правило, в особенности первый и несколько последующих, происходил после полуночи.
Когда в камерах после нескончаемо длинного дня прекращался назойливый, многоголосый, надоедливый до боли в висках шум (не случайно наша камера приняла решение о часе отдыха), когда камера, наконец, погружалась в чуткий, напряжённый сон, когда вздохи, стоны, невнятное бормотание, мучительные вскрикивания и всхлипывания, заглушаемые днём общим шумом, тяжёлым грузом, как многотонный камень наваливались на душу ещё не уснувших – открывалась, почему-то всегда с визгом, лязгом и грохотом, дверь. В ней появлялся надзиратель, за спиной которого стоял разводящий. Надзиратель плотно прикрывал за собою дверь и после этого полным голосом, как поп с амвона, провозглашал:
– Вни-ма-ние! Отвечай, кто есть тута на букву «лы»!
Успокоившаяся было камера просыпалась. Из разных углов слышатся фамилии на букву «л» – Леонов, Лебедев, Логвинов, Лукин.
Среди откликающихся не оказывается того, за кем пришёл надзиратель. Называются ещё и ещё фамилии, а необходимой всё нет и нет. Надзиратель явно теряет терпение, нервничает и, не выдержав, нарушая инструкцию, спрашивает, есть ли Алексеев. Оказывается, Алексеев тоже на букву «лы», так как он произносит его фамилию «Ляксеев». Поди-ка, догадайся! Взрыв хохота сотрясает стены камеры, заглушая слова надзирателя.
Поэтому, как правило, вызовы длятся очень долго. Называются десятки фамилий, уже из озорства, на разные буквы алфавита. Надзиратель, так и не поняв своей ошибки и причины смеха, силился перекричать камеру:
– Требуют Ляксеева Петра Степановича! Что же ты не обзываешься? Выходи на коридор, да живо! Рубаху не надевай! А вы спите, чего развеселились, кляп вам в рот!
Значит, вызывают не на Лубянку и не в Лефортово. Когда вызывают туда – заставляют одеться.
Вызвали, наконец, и меня. Опять бесконечные коридоры и переходы, как и в первый день, с ковровыми дорожками, чтобы глушить шаги; не для спокойствия заключённых, отнюдь нет, а для возможности надзирателю бесшумно подойти к двери, открыть волчок и поймать какого-нибудь простачка – с иголкой, готовящего мешочек из рубахи для этапа, или играющих в самодельные шашки.
Между четвёртым и пятым этажами прошли через проём в стене в длинный, ярко освещённый коридор следственного корпуса. Здесь намного чище. Стены выкрашены в светлые тона масляной краской. Во всю ширину коридора – ковровая дорожка без пятен и проплешин. Направо и налево – обыкновенные двери без висячих замков, «кормушек» и «волчков». Некоторые двери обиты чёрным дерматином.
Конвоир подводит к одной из дверей, стучит в неё ключом.
Услышав окрик «Входи!», открывает дверь, подталкивает меня, подходит к следователю с листом. Следователь расписывается на нём и подаёт разводящему свой журнал, в котором отмечается час привода подследственного. Расписавшись, разводящий поворачивается и, чётко отбивая кирзовыми сапогами шаг, удаляется.
Входя в кабинет следователя, невольно подумал, что эти двери уже многие годы изо дня в день, из ночи в ночь, так же бесшумно, как и сейчас, открывались, чтобы пропустить к следователю в своё время белогвардейских офицеров, эсэров, бросавших бомбы в Гнездниковском переулке и стрелявших в Ленина; наверное, перед Савинковым и генералом Красновым, потом перед членами Промпартии и их вдохновителем-профессором МВТУ Рамзиным, очевидно, несколько позже, перед Тухачевским и Егоровым, Якиром и Аронштамом; может быть, перед Рыковым и Бухариным, а теперь и для меня, Тодорского А.И., Черняк М.И., Горбунова П.И., Рокоссовского К.К., Туполева А.Н. Да, мало ли ещё перед кем?! Не исключено, что и перед их женами и детьми.
Пока происходит процедура чисто учётного и отчётного порядка, успеваю осмотреться. В дальнем углу большого кабинета стоит канцелярский двухтумбовый стол с телефонами и какими-то кнопками на его торцевой стенке. В самом углу, прямо на полу, несгораемый шкаф. В простенке между двух окон – географические карты европейской и азиатской части СССР. На столе массивный чернильный прибор. Несколько позже громоздкие приборы со столов убрали, убрали и из этого кабинета, заменив более лёгкими. Это было вызвано участившимися случаями, когда отдельные предметы прибора оказывались в руках измученного, доведённого до отчаяния и исступления подследственного. А уже из рук истязуемого летели в голову следователя.
Под столом электрическая печка – надо полагать, что зимой в кабинете не так уж жарко.
У входной двери слева стоит привинченный к полу стул на одной ножке, как в канцеляриях и перед роялем, но с не вертящимся сидением. Сидение деревянное, со слегка сферической поверхностью, выпуклой частью наружу. На стене, над креслом следователя – большой портрет Сталина. В комнате два окна с матовыми стёклами и железными решётками между двойными рамами. Около стола – стул для приходящих поболтать, а за столом – кожаное полуторное кресло с мягкими подлокотниками, в котором сидит, а вернее, полулежит нахохлившийся человек, взглянувший прищуренным глазами в сторону открывшейся двери и положивший красно-синий карандаш на газету «Правда».
«Вот тот человек, который в скором времени должен убедиться в моей невиновности, и я опять буду дома», – так подумалось мне.
– Садись, будем знакомиться! – с какой-то вымученной улыбкой и приглашающим жестом, показывающим на стул у входной двери, обратился ко мне следователь.
– Не садись, а садитесь, – так всегда приглашал я своих посетителей! – ответил я, усаживаясь на указанный стул.
Следователь явно опешил от такого начала и улыбка, открывавшая два стальных зуба, исчезла, будто смытый набежавшей волной след человека на песчаном берегу.
– Что, чересчур интеллигентный?! Давай на «вы»! От этого тебе не будет легче!
Несмотря на как будто бы только что состоявшийся уговор обращаться друг к другу на «вы», продолжает:
– Ну, давай начинать! Ты в Германии был? Когда? С кем там встречался? К своим ездил? Ну и как поживают? Как встретили?
И вся эта тирада произноси гея без пауз, залпом, пулемётной очередью, с явным намерением ошеломить, атаковать психически, не дать опомниться. И, нужно признаться, он этого в какой-то степени добился. Недоумением и абсолютным непониманием – чего хочет от меня этот человек, о чём спрашивает, – встретил я этот поток вопросов.
– Да, в Германии я был, и в Австрии, и даже в Голландии. С кем я должен был там встретиться? Родственников у меня там никаких нет, знакомых – тоже. Может, вы интересуетесь, в каких городах я был там, на каких заводах, что видел там, зачем туда ездил, что изучал, кем был послан?
– Ты зубы мне не заговаривай, они у меня не болят! Ишь, разболтался, как на профсоюзном собрании!
– По-вашему – на профсоюзном собрании болтают? Я несколько иного мнения о Школе коммунизма!
Не обратив внимания на мою реплику, следователь закончил свой «монолог» словами:
– Не забывай, что ты у следователя Розенцева, в НКВД! Ты лучше расскажи о встрече с Седовым, сыном Троцкого! Ты сам установил с ним связь или через Тевосяна?
Наступила томительная пауза, длящаяся, как мне показалось, целую вечность.
– Ну что, язык прилип к гортани?! Выпей воды! Вижу, что не ожидал так сразу! Не подготовился к этому?! Волнуешься?! Что ж, это нe так уж плохо, это даже хорошо! Не тороплю с ответом, подумай, подумай! Я и обожду. Только советую – хорошенько подумай. Кстати, заодно вспомни, какие весточки от твоего дружка Седова в 1932-м году привозил тебе немецкий мастер-фашист Нахтигаль?!
В горле пересохло, зря отказался от предложенной воды. В голове какой-то сумбур, а ещё вернее – пустота. А следователь, видя моё состояние, продолжает наседать, любуясь своим «мастерством» «выворачивать» душу.
– Ведь он работал у тебя в цеху в 1932-м году, ты же не станешь отрицать этого?
И опять, не ожидая ответа, продолжает:
– Видишь, как я с тобой разговариваю? Выкладывая тебе всё сразу, помогаю тебе! Думаю, что ты достаточно грамотен, небось пограмотнее меня, и не будешь вилять, как б… хвостом, поможешь нам, назовёшь всех, кто с тобой работал. Имей в виду, что чистосердечное признание и раскаяние поможет мне придумать (так и сказал – «придумать») для тебя наказание помягче!
Справедливости ради нужно сказать, что он оказался намного честнее своих коллег. За «выдачу сообщников и чистосердечное признание» он не обещал свободы, как многие другие следователи, а пообещал только смягчить мне наказание. Его самомнение и возвеличивание собственного «Я» оказалось настолько велико, что затмило ему разум. И, не думая о последствиях, он высказывал, совсем недвусмысленно, мысль, что не суд устанавливает меру наказания и определяет виновность, а он лично! Полагаю, что присутствуй при этом его начальник, наверное, не одобрил бы такой резвости своего подчинённого. А если бы эта тирада стала достоянием более умного и сдержанного его коллеги, даже личного друга, она в тот же день стала бы достоянием и его начальства.
В чём же признаться? О каком наказании говорит следователь? Неужели был прав сосед по парам, подготавливая меня к встрече с «правосудием»?
– Ни с кем я не встречался и не собирался встречаться за границей. Никаких сообщников, кроме моих товарищей по партии, я не имел и не имею! А моя встреча в Берлине с редактором газеты «Роте Фане» Фрицем Данге – немецким коммунистом, у него на квартире, меня нив коей степени не дискредитирует. К нему я попал по приглашению старой коммунистки Тодорской Рузи, которая была с ним знакома ещё со времён его приезда на лечение в СССР.
Как бы не слыша того, о чём я только что ему сказал, следователь продолжает свои вопросы; он явно торопится, ему не выгодно, что так быстро у меня прошло внезапное отупление от его напористой атаки. Он явно пропустил момент и теперь рвётся его наверстать.
– Не встречался? Даже не знал, что Седов в Германии? Может, не знаешь, что он учился вместе с тобой в МВТУ? Может, и Тевосяна не знаешь? А я ведь с ним только вчера долго разговаривал и он мне всё рассказал, не то, что ты. На Лубянку пришлось ездить, ведь он там сидит, а ты и не знал этого? – как бы невзначай проговорившись, заканчивает следователь.
– Ознакомьте меня с тем, что говорил вам Тевосян! Покажите протокол дознания! Я вам не верю, вы говорите неправду! Я хорошо знаю Тевосяна – он коммунист, он человек!
– О, да ты оказывается прыткий, учёный и в этой части! Тебе и адвоката не нужно, свои зубы достаточно остры. Боюсь, что скоро потупеют и ты перестанешь огрызаться! Интересно, кто же тебя так поднатаскал? С воли это знаешь или познал в тюрьме? Ты, говоришь, показать тебе протокол дознания? Покажу, почему не показать? Придёт время – обязательно покажу, и не только протокол – его самого покажу! Но только зря ты тянешь резину. Мы же с тобой, кажется, договорились (когда и о чём?), что ты будешь нам помогать!
Ах, вот ты о чём, гражданин следователь, – ты взываешь к моей помощи! Ты думаешь толкнуть меня в сообщники по клевете, лжи! Вряд ли это удастся тебе, – подумал я, не отвечая на брошенную реплику.
– Молчать! Ну, что же, посиди, подумай, а я газетку посмотрю. Понимаешь, так много работы, что некогда в баню сходить, сегодня не успел даже забежать в парикмахерскую! Когда надумаешь, окликни меня!
Сижу ошарашенный и подавленный наглым, подтрунивающим, высокомерно-снисходительным тоном следователя Розенцева. Вот такими мне всегда представлялись иезуиты инквизиции. Я ещё не могу его ненавидеть, я ещё только недоумеваю, удивляюсь и ужасаюсь, до чего может быть «подлость изощрённой в своей изобретательности».
Один из героев романа «Дом и корабль» А. Кронина говорил: «Ненависть – ведь это тоже чувство. Для того чтобы оно было живым и творящим, чтобы оно стало страстью, нужно, чтобы враг был до боли знаком и понятен, почти физически ощутим. Ненавидеть аллигатора – это то же самое, что любить гуся. Мы же можем любить или ненавидеть себе подобных».
Следователя Розенцева я ещё не знаю, но всем существом своим чувствовал, что ненавидеть его буду.
Никак не хочется верить в арест Тевосяна. Всё происходящее кажется до крайности нелепым недоразумением, заблуждением следователя; кажется кошмарным сном, бредом больного и уставшего мозга.
На больших стенных часах монотонно покачивается маятник. Взад-вперёд, влево-вправо. Тик-так, тик-так! Время течёт медленно-медленно, а я сижу опустошённый, изломанный, на грани сумасшествия от низости надзирателя, от окружающей тишины, от обречённости, от непрерывного тиканья часов. Тик-так, тик-так!..
Эти часы я видел только на первых трёх допросах. Очевидно следователь заметил мои частые взгляды на них и приказал снять. Тоже мне, психолог! А того и не подумал, что освободил меня от пытки ощущать время. Очевидно, он не слышал, что установленные в своё время в одном из коридоров Петропавловской крепости часы, своим тиканьем и боем в мёртвой тишине тюрьмы доводили узников до сумасшествия. Следователю об этом я не рассказывал из боязни обратного их водворения на своё место.








