Текст книги "Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей (СИ)"
Автор книги: Дмитрий Сагайдак
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 38 страниц)
Дмитрий Евгеньевич Сагайдак
Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей

Сагайдак Дмитрий Евгеньевич,
родился 24.09.1902 г. в г. Минеральные Воды. В 1911 (или 1912) году его отца, железнодорожного служащего, перевели в г. Пологи (ныне Запорожская область Украины). Ко времени переезда в семье было шестеро детей. В Пологах родились ещё трое.
После переезда вынужден был, как старший в семье, пойти работать – сначала на коалиновую шахту откатчиком, а потом, в 1916-м году, на чугунолитейный завод учеником литейщика, в октябре 1917-го года поступил в железнодорожное депо – сначала учеником, а затем – помощником слесаря. После Гражданской войны, в 1922-м году его направили в Москву на Рабфак, а затем в МВТУ. В 1930-м, году он был направлен на Московский металлургический завод «Серп и Молот».
23.04.193/г. (как и большинство – рано утром) был арестован и через два месяца, 02.07.1937 г. осуждён «Особым Совещанием при НКВД» «за контрреволюционную троцкистскую деятельность» на восемь лет «со строгой изоляцией». 23.04.1945 г. срок закончился, но по «Специальному распоряжению» все, имеющие «политические» статьи, были оставлены под стражей до окончания войны (в реальности был «выпущен» только в марте 1947 г., пересидев целых два года). Вернувшись в конце концов в Москву к семье, тут же был вынужден уехать в г. Киржач Владимирской области (в столице жить было запрещено), где работал механиком на заводе-смежнике ЗиЛа.
Через год, 09.04.1948 г., снова был арестован и уже 30.05.1948 г. осуждён Выездной Сессией Владимирского Областного суда по статье 58–10, часть I. Теперь – к десяти годам с поражением на пять лет в избирательных правах.
23.04.1955 г. Судебная Коллегия по уголовным делам Верховного Суда СССР отменила оба приговора «за недоказанностью обвинения». В дальнейшем последовала полная реабилитация, восстановление членства в КПСС, возвращение на родной завод «Серп и Молот», где он проработал до выхода на пенсию.
Умер в Москве 06.02.1987 г.

ВСТУПЛЕНИЕ
«Какое безумие воображать, что можно уничтожить историю! Нет, она будет написана и тогда каждая вина, как бы она ни была мала, получит своё возмездие».
Э. Золя. «Письма к Франции»

Сагайдак Дмитрий Евгеньевич (зима 1936–1937 гг.)
Восемнадцать лет, проведённых в тюрьмах и лагерях, почти двадцать лет, прожитых после полной реабилитации, вынашивалась мной навязчивая мысль рассказать или унести с собой горькую правду о самом мрачном периоде нашей героической и славной истории, о чёрной ночи многомиллионного народа, длившейся без малого двадцать лет. И всё же убедился в необходимости рассказать нашим детям, внукам и правнукам всё, как было, без сгущения красок, ничего не замалчивая и не утаивая, с искренней надеждой принести посильно-скромную помощь потомкам и будущим историкам.
А огласить этот рассказ только лишь в том случае, если наше правосудие, действуя по написанным законам, не ради красок, как бы ни были они мрачны, ничего не замалчивая, не ссылаясь на «нечего ворошить старое», так как культ личности и нарушение законности осуждены нашей партией, всё же не сможет или, того хуже, не захочет сказать об этом и не призовёт к суровому общественному ответу виновных.
А жизнь, к сожалению, показывает, что «им, бывшим опорами, не нравится время, в котором пусты лагеря, а залы, где слушают люди стихи, переполнены» (Е. Евтушенко «Наследники Сталина»).
«История довольно эластичная наука: политики не только своевольно её толкуют, они её подчищают, исправляют, заново переиначивают», – прочитал я у И. Эренбурга в его «Японских заметках». И к чему бы ни относилась эта фраза, чем бы она не была вызвана у писателя, она неоднократно подтверждалась и подтверждается жизнью и, к великому сожалению, даже нашей – советской. А недостаточность показаний очевидцев, а тем более полное отсутствие таковых – даёт им (политикам) большую возможность сплошь и рядом безнаказанно фальсифицировать и подчищать эту историю и, как мне думается, чисто в личных, корыстных и далеко не благовидных целях. Я не могу, да и не хочу, быть невольным соумышленником, а тем паче соучастником такого правосудия, которое своим замалчиванием, хочет оно или не хочет этого, развязывает своеволие недальновидных политиков и толкает их на самое страшное и опасное: во что бы то ни стало реабилитировать тех, по воле которых в великом народе, совершившем перестройку всего общественного уклада, победившего внутреннюю контрреволюцию, одержавшего невиданные победы в Гражданской войне, разгромившем фашизм, создавшем первое в мире социалистическое государство – прививали подозрительность, культивировали и поощряли прямые и анонимные доносы, неуважение друг к другу, подобострастие, безволие, оглупление, крайнюю степень духовной пассивности, умерщвляли элементарные человеческие качества и инстинкты.

1-й ряд: Валя, Володя, отец (Евтихий), Таиса, мать (Анна).
2-й ряд: Анфиса, Костя, Виталий, Маруся, Митя (автор – Сагайдак Дмитрий Евгеньевич), Дина (его жена – Черняк Дина Иосифовна) (лето 1925 г.)

С дочерью Нэллой (ноябрь 1934 г.)
И оставшиеся дни моей жизни, мои ночи будут тревожиться миллионами невинно пострадавших людей, если я не скажу всего, что знаю и что видел.
Не сотни и не тысячи, а миллионы этих жертв произвола, в самых ужасных, неописуемых физических лишениях и муках, в бесчеловечных моральных пытках десятками лет «искупали» преступления, никогда ими не совершавшиеся. Многие сотни тысяч из них нашли свой бесславный конец от злой руки палачей.
Все они – и живые, и мёртвые – взывают к людям раскрыть трагедии мрачного и страшного двадцатилетия до конца, без недомолвок и каких-либо подчисток и поправок.

С женой (Сочи, 1935 г.) поправок.
С большим волнением и небезосновательной тревогой приступаю к этому тяжёлому, тяжёлому и непосильному для меня делу – к воспоминаниям, которые помогут дать ответ на ряд вопросов, задаваемых сейчас нашими детьми и внуками.
Только через восемнадцать лет – после лаконичных слов решения Верховного суда: «ПРИГОВОР ОТМЕНИТЬ ЗА ОТСУТСТВИЕМ СОСТАВА ПРЕСТУПЛЕНИЯ», – всем моим тревогам, многолетним ожиданиям, непосильным физическим и моральным мучениям пришёл конец. И всё же в течение многих месяцев в Москве, в кругу своей семьи, в кругу близких мне товарищей и друзей, я чувствовал себя словно в тяжёлом и непрекращающемся сне. Жизнь, проведённая вдали от привычного общества, вдали от семьи, друзей, вдали от весьма скромных, но всё же человеческих условий, канула в невозвратное прошлое. И это безотрадное прошлое чуть-чуть, как бы в тумане, стало уже казаться мне бесконечно далёким и вместе с тем совсем ещё близким.

Очевидно, так чувствует себя человек, потерявший руку или ногу, глаз или зуб. Их уже давно у него нет, но ему всё ещё кажется, что они с ним, он шевелит пальцами, открывает глаз, ему ещё кажется, что они на месте, болят и ноют.
Странное, до боли щемящее чувство раздвоенности не покидало меня ни на одну минуту, да не покидает ещё и сейчас. Как будто с прошлым покончено, а вот зачеркнуть его в своей памяти, забыть не удаётся и вряд ли удастся до конца жизни.


Осень 1936 г.
Я возвратился туда, где учился, где получал «путёвку в жизнь», где вступил в партию, возвратился к семье, к родным и близким мне людям. Как будто возвращено всё, остаётся только совсем забыть мрачное ВЧЕРА и жить, славя светлое СЕГОДНЯ. Так и рекомендовали мне некоторые недалёкие люди: «Тебя реабилитировали, восстановили твоё доброе имя, дадут теперь хорошую работу – чего тебе ещё надо?»
И на самом деле – чего ещё надо! Но согласиться с этим было бы чрезвычайно примитивным решением, убогим и не достойным человека. Так могут думать люди, лишённые элементарных человеческих чувств и живущие инстинктами и потребностями животного. Меня же томила и беспокоила неизвестность, ведь прежнего, уверенного в своих силах, жизнерадостного, смело шагающего по жизни человека в себе я уже не чувствовал. Восемнадцать лет вычеркнуты из жизни безвозвратно и никто не в силах вернуть этого человеку.

Первое фото после освобождения, 1955 г.
Передо мной во всей своей обнажённости встали нерешённые вопросы: смогу ли я, как раньше, уверенными большими шагами войти в жизнь завода, на котором в первые же годы, сразу после студенческой скамьи, стал незаурядным инженером, где оставил частицу своей души, мозга, частицу самого себя, в созданном красавце цехе, где буквально первые мои шаги были отмечены благодарностью «железного Наркома» Серго Орджоникидзе за освоение новых марок сталей, ранее ввозимых из-за границы, где многотысячный коллектив московских металлургов выбирал меня в Московский Совет, где две тысячи коммунистов оказывали мне большое доверие, неоднократно выбирая в партийный комитет завода, в райком партии, где инженерно-технические работники завода вплоть до 1937-го года доверяли мне руководство общезаводским бюро ИТС.
Меня мучила мысль, сможет ли завод без предвзятости принять в свои ряды человека, отсутствовавшего около двух десятков лет, побывавшего на далёком Севере и Востоке страны, сильно постаревшего, со впавшими щеками из-за отсутствия зубов, потерянных от цинги, одноглазого (второй глаз потерян в угольной шахте специального интинского лагеря). И следует ли мне вообще пытаться восстановить своё доброе имя именно там, откуда меня насильно отправили в длинный тернистый путь. Хватит ли у меня сил и воли стать таким же, как был когда-то? Не лучше ли пойти в незнакомый аппарат, как предлагал начальник отдела кадров Министерства металлургической промышленности, в аппарат какого-нибудь учреждения рядовым инженером, стать чиновником, исполнителем чужой воли. Ведь приспособиться к обстановке, подавить в себе всё, что тебя отличает от животного, отказаться от того, что ещё живо в тебе и настойчиво рвётся наружу, не так уж и трудно. Ведь этому, в конце концов, можно и научиться! Ведь не показались же мне тюрьма, лагеря, этапы – неизбежным концом жизни!
Правда, признаюсь, обширный мир, яркий в своей жизнеутверждающей силе, сузился тогда до тесных и грязных четырёх стен тюремной камеры, до окна с решёткой и «намордником», «волчка» и «кормушки» в обитой железом двери, прогулочного дворика, узкого глубокого шурфа, который я пробивал в замёрзшем каменном массиве скалы, окружённом двумя рядами колючей проволоки с четырьмя вышками и часовыми на них, шахтного забоя в Норильске, Инте, Гусиноозёрске, «купе» столыпинского вагона, глубокого трюма этапного морского лесовоза. Правда и то, что всё необходимое, без чего не мыслилась прошлая жизнь, стало на многие годы недосягаемым и невозможным.
Но и там ведь я радовался солнцу и небу, широким просторам моря, тёплому письму от семьи, доброму слову людей, не потерявших себя в тёмной ночи бесправия и произвола; радовался трудовым и военным победам людей, с которыми долгие годы шёл в одном строю, рука об руку, плечом к плечу. Там всюду высматривала меня смерть; она подстерегала меня на каждом шагу, днём и ночью. Но смог же я бросить ей в лицо дерзкий вызов!
И лишь потому, что глубокая вера в справедливость, в торжество ПРАВДЫ, помогла мне жить и бороться, драться за жизнь, какая она ни есть.
Я понимал, что мне не простили бы жена и дети, товарищи и друзья, народ, если бы безропотно, без сопротивления, я дал бы себя убить, если бы я сдался на милость и злую волю «победителей», если бы до конца не сохранил дух сопротивления. Ведь жизнь там оказалась тоже борьбой, тяжёлой, страшной, но борьбой. И я смерть победил, я смог пройти весь этот путь с сознанием, что нужно защищаться всеми доступными мне средствами. Защищаться от холода и голода, от надзирателей, конвоя и его собак-волкодавов, оперуполномоченного, следователя, рецидивиста и мелкого воришки, от цинги и радикулита, от грубости, высокомерия и презрительного отношения недалёких людей, от изнеможения тяжёлой и непосильной работой, от издевательств и холодного карцера.

Действительно, всё это теперь в прошлом, как кошмарное видение, но всё это ещё живо, кровоточит и даёт знать о себе. Тяжёлый занавес над ушедшей жизнью, если её можно всё же назвать жизнью, как будто бы опущен. За этим занавесом остались все невзгоды, остались восемнадцать лет жизни, осталось страшное, большое, многоликое ПЛОХОЕ и малое, мизерное, микроскопическое ХОРОШЕЕ.

Сочи, 1956 г.
И вот уже прошли девятнадцать лет. Произошли грандиозные перемены вокруг. Как будто бы совсем исключён возврат к мрачному прошлому. И всё же нет-нет, хотя и очень редко пока, но достаточно чувствительно кое-кто пытается сперва приоткрыть этот занавес, а потом попытаться сорвать его, возвратить себе былую мощь и славу и ввергнуть опять страну в ночь. И совсем не случайно печатаются стихи и поэмы, повести, романы и рассказы, предостерегающие о возможном повторении всего того страшного, что пережил народ в кошмарное двадцатилетие, если забудем о наследниках, во сне и наяву мечтающих о возврате страшных лет, принесших им славу, чины, материальные блага, право мучить, убивать, насиловать, издеваться.
…Пусть кто-то твердит «успокойся!» —
Спокойным я быть не сумею.
Покуда наследники Сталина есть на земле,
Мне будет казаться,
Что Сталин ещё в мавзолее…
/Е. Евтушенко/
* * *
Входила мысль в свои права —
Всё то, о чём с тоской молчалось.
Он бормотал ещё слова,
Но жизнь трясло, и тень качалась.
Он на трибуну вылезал
И тут же чушь молол железно,
Не ощущал теперь он зал
Не как подножие – как бездну…
Считал, что чушь, что примут меры,
Что это временный бедлам…
Но с треском рушились химеры,
Которых частью был он сам.
Нет, он отнюдь не бунтовал,
Нет, он служил, был занят делом,
Он даже старые слова
Бросал на службу новым целям.
«Дела теперь, мол, хороши,
А раньше было слишком строго…»
/Н. Коржавин/
Уверенной рукой приподнимаю этот занавес я сам, в своём непритязательном рассказе, без уверенности, что он (этот рассказ) сегодня станет достоянием многих людей, но в полной надежде, что прочитавшие его не обвинят меня в предвзятости, тенденциозности и невольном отсутствии художественного стиля. Не делаю крупных обещаний – это мне не под силу, не создаю отдельных героев – это понятие сугубо относительное, в особенности последних событий. Написал о том, что БЫЛО и о том, чего НЕ ДОЛЖНО БЫТЬ БОЛЬШЕ НИКОГДА. Приподнимаю этот занавес, чтобы с большой радостью, искренним вздохом облегчения, с чувством исполненного долга и уверенностью опустить его НАВСЕГДА, НАВСЕГДА, НАВСЕГДА!
АРЕСТ
Далеко за полночь раздался в прихожей раздался звонок. Настойчивый, требовательный, почти непрерывный. Пока жена набрасывала халат и босыми ногами нащупывала на полу домашние туфли, послышался не менее настойчивый и громкий стук во входную дверь. Стучали чем-то тяжёлым.
– Кто там?
– Откройте, это я, управдом!
Жена, удивляясь такому позднему визиту управдома, всё же открыла.
Темноту прихожей прорезал луч электрического фонарика, скользнувший по лицу жены. Он торопливо забегал по передней, с двери на дверь, а их четыре, по одежде на вешалке, лишь одно мгновение задержался на потолке и, подрагивая, замер на полу, как бы рассматривая обувь и удивляясь такому её количеству.
Кто-то хриплым голосом с нотами приказа произнёс:
– Зажгите свет! – и луч фонарика погас.
Только после этого в переднюю в мокрых плащах, с пистолетами в руках, ввалились двое, за ними управдом и последним, в мокрой шинели, с винтовкой в руке, – красноармеец. Наверное, прикладом этой винтовки он и стучал в дверь.
– Где муж?
И, не ожидая ответа, первый из вошедших направился в комнату. Я уже встал, пытаюсь на ощупь найти тапочки и брюки. Только успел включить прикроватную лампочку, люди в плащах были уже в комнате. Со словами: «Садись на диван!», стали неторопливо засовывать в задние карманы брюк пистолеты.
Я пересел на диван, держа в руках наконец-то найденную одежду. Один из них не спеша обвёл комнату глазами, точно прицеливаясь к чему-то, расстегнул плащ и по-хозяйски, на ощупь повернул стенной выключатель и осветил комнату, не обращая на меня никакого внимания, шагнул к письменному столу, оставляя мокрые, расползающиеся следы сапог на ковре. Другой подвинул стул к книжному шкафу, сел на него верхом и взглядом пригласил управдома также сесть, но у самого выхода из комнаты.
В дверях комнаты молча, с растерянным и ничего не понимающим взглядом, остановилась жена. Красноармеец остался в прихожей.
Выбор ночными гостями «позиций» был произведён чётко, в полной тишине, без слов и без суеты. Чувствовалось знание своего дела и полная отрепетированность приёмов, даже в мелких деталях. Видимо, старший среди них, со «шпалами» на петлицах, с грохотом, ногой в начищенных до блеска и запачканных грязью сапогах, отодвинул стул от письменного стола и уверенно, по-хозяйски уселся на него. Ведёт себя гораздо развязнее, чем делает это дома.
Дома ведь могут сделать замечание, наконец, просто сказать, чтобы был поосторожнее с мебелью, она ведь денег стоит и не железная. Здесь же всё подвластно ему, безраздельно подчинено его желаниям и воле. Весь его вид – напыщенность, пренебрежительность к окружающим, самомнение, я бы сказал, нaигранная важность и потуги надеть на лицо маску брезгливости и недосягаемости, говорило о том, что он действительно играет заученную роль, любуясь своей персоной.
И откуда берётся всё это в человеке? Ведь это не врождённые качества. Всё это наносное, заимствованное извне. Видите ли, он здесь официальное лицо, представитель государственной власти, а поэтому хочет насладиться ею именно здесь, где абсолютно бесконтролен и хоть в какой-то степени компенсировать повседневное преклонение перед вышестоящими. А то, что он слепое орудие в руках этих вышестоящих, исполнитель чужой воли, что передоверил им решение вопросов морали, долга и чести – его мало трогает. Он этого не стыдится, его это нисколько не тяготит. Он гордится тем, что олицетворяет своё начальство, а заодно и себя, при подходящих обстоятельствах, ни мало ни много, как с государством. В общем, его вполне устраивает быть «калифом на час». А практически – это удовольствие он получает ежедневно. Не откажешь ему и в корыстолюбии. Он хорошо усвоил, что безупречный исполнитель воли своего начальства ценится намного выше, чем человек, не потерявший способности самостоятельного мышления, критического взгляда на явления, окружающие его.
И он не ошибается. Его действительно ценят, поощряют, щекочут его тщеславие, а он продолжает каждую ночь само-любоваться, даже не подозревая, что это далеко не есть признак человеческого достоинства, а чистейшая клоунада в расчёте на «дурачка». Но об этом он и подобные ему, не думают. Бывает, что такие люди имеют даже «собственные» убеждения, но не потому, что полностью разделяют их, а потому, что быть сторонником их сегодня просто выгодно. Ведь это даёт им известное положение в обществе, чины, звания, материальное благополучие. И они становятся рьяными пропагандистами их, даже не замечая, что уже твёрдо и бесповоротно утвердились на пути полного оглупления.
Широкое, плоское, при встрече взглядами ничего не выражающее лицо. Бесцветные немигающие глаза его забегали по предметам на столе. Ленивый поворот головы в сторону второго и небрежно, сквозь зубы, брошенные два слова: «Займитесь шкафом!». Сам же взял со стола книгу, полистал её, потряс, держа за корешок, бросил на пол, потянулся за другой, третьей. В комнате мёртвая тишина, нарушаемая шелестом листов, скрипом стула под вторым оперативником, да безучастным посапыванием дремлющим у дверей управдомом. Он уже давно потерял счёт бессонным ночам, убедился в абсолютной бесполезности свое присутствия. Книги одна за другой вынимаются из шкафа и с заглушенным стуком падают горкой на середину ковра.
Со сдвинутой на затылок фуражкой тот, что за столом, читает бумаги, а может быть, просто делает вид, что читает, листает их, рассматривает фотографии, зачем-то вытаскивает из кармана лупу, вертит её в руках, прицеливается к немецкому каталогу, как будто она поможет ему прочитать непонятный текст, и опять кладёт в карман: «Знай, мол, нас, чекистов, – мы не лыком шиты, с инструментом!» С нарочитым громким стуком выдвигает ящики стола и выгружает из них на очищенный от книг стол пачки писем, фотографий, рукопись книги о производстве нержавеющей стали. Толстая рукопись не сшитых листов, схем, диаграмм, чертежей вырывается у него из рук, и сотни листов рассыпаются по полу. Грязными сапогами часть из них сразу же придавливается к полу, остальные отодвигаются на середину ковра. Ему нет дела, что это есть труд многих дней и ночей, он даже не может представить это во всей неприглядности своего кощунства.
Чувство времени потеряно. Час ли только прошёл или целая вечность! И кажется, что назойливый шелест страниц, врывающийся в звенящую тишину, острыми иглами ранит мозг, тело, душу. А книги, одна за другой, падают на пол. Уже отодвинуты от стен шкафы, диван, кровать, тумбочка. Уже осмотрены все уголки комнаты, сорваны со стен картины, для чего-то обстуканы большим дверным ключом стены. И всё это в полной тишине, без эмоций, с каменными лицами, как изваяния, не разговаривая между собой и как бы не замечая ни меня, ни жены, ни друг друга. Казалось, что все их движения заранее рассчитаны, а руки делают давно привычную и достаточно надоевшую работу, как на конвейере.
В последнем ящике стола под руку подвернулись два фотоаппарата – один я привёз из Германии в 1931 году, а другой получил как премию от газеты «Рабочая Москва», как «Лучший участник Октябрьского смотра фабрик и заводов, как передовой борец за большевистские темпы, за выполнение и перевыполнение промфинплана четвёртого завершающего года первой пятилетки, за обеспечение подступов ко второй пятилетке».
– Осторожно, не разбейте, это мои вещи! – невольно вскрикнула жена, когда он собирался швырнуть их на ковёр.
Удивлённо взглянув на неё – «кто это ещё смеет вмешиваться в мои дела!» – всё же попытался изобразить подобие улыбки на мёртвом лице и опустил фотоаппараты в ящик. Больше в нём он уже ничего не искал.
С обыском в комнате было закончено. Мелькнула мысль – если будет так продолжаться и в других комнатах, в кухне, прихожей, то дело затянется до позднего утра. Проснутся дети, няня, соседи, проснётся весь дом. За окном темнота ночи заметно поредела. В посеревшем воздухе чувствовалось приближение рассвета. Проступили силуэты домов и деревьев на противоположной стороне двора. А в комнате всё носило следы чужого, грязного прикосновения.
Грудой валялись книги на ковре и у шкафа, бельё, платья. Как-то непривычно открыты настежь все дверцы опустошённых шкафов, выдвинуты ящики стола.
Тёмные пятна на стенах от сорванных фотографий и картин дополняют неприглядность учинённого разгрома. В комнате сразу всё как будто стало чужим, совсем незнакомым. Всё было сдвинуто со своих многие годы постоянных мест, перевёрнуто, разбросано, помято, до острой боли осквернено и обнажено.
За столом составляется акт результатов обыска и опись изъятых «вещественных доказательств». Здесь билет члена Московского совета, проездной билет, удостоверение члена президиума РКК Пролетарского райкома ВКП/б/, каталог немецкой фирмы по производству оборудования, паспорт, книги резолюций съездов ВКП/б/ и конгрессов Коминтерна, книга Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир», записная книжка с номерами телефонов знакомых и родственников, стопка фотографий.
Вполголоса, устало и как бы нехотя, цедит сквозь зубы:
– Одевайся, можешь попрощаться с детьми!
– Зачем же одеваться, я не собираюсь выходить!
– Ты арестован, читай!
В одном белье, босиком я сам себе казался каким-то жалким и беспомощным. Из зеркала на меня смотрело постаревшее на много лет лицо, с побелевшими на висках волосами. Это в мои-то тридцать пять лет от роду!
Скользнул взглядом по бумажке (ордеру за подписью прокурора на мой арест), протянутой мне уполномоченным, но ничего не увидел. Взгляд перескочил через головы производивших обыск, к двери и встретился с глазами жены. Она склонила голову, держась за косяк двери. Кончики её пальцев были белыми.
Дрожащими руками, как слепой, натягиваю одежду, не спеша, как показалось, завязываю галстук. Жена запихивает в портфель бельё, табак, деньги, мыло, полотенце.
– Деньги и часы оставь дома, они тебе… – взглянув на жену, поправился, – «Вам», не понадобятся.
Выхожу в прихожую. Путь преграждает винтовка красноармейца.
– Пропусти его, Степан, не уйдёт!
Непослушными ногами пересекаю прихожую, захожу в детскую комнату. Прощаюсь со спящими детьми. Слёзы заволакивают глаза, я детей не вижу, только слышу их спокойное дыхание. Они ничего не знают, не ведают, что долго-долго не увидят своего папу. Тут же лежит их няня Зина, не подавшая вида, что она единственная свидетельница последнего прощания отца со своими детьми.
Возвращаюсь в комнату, всё ещё не понимая случившегося, убеждая себя в том, что произошла страшная ошибка, нелепая, чудовищная несправедливость. Бросаю растерянный, невидящий взгляд на стены, потолок, пол комнаты, прижимая к груди голову жены. Она шепчет: «Крепись, всё будет хорошо!» Не знала она и не думала тогда, что «всё будет хорошо» только через… ВОСЕМНАДЦАТЬ ДЕТ!
Вышли на лестничную клетку. Захлопнулась дверь квартиры. Тогда не думал, что эту дверь не открывать мне многие годы.
Впереди красноармеец с винтовкой, за ним я, за мной оперативник с помощником. Не заметил, когда вытащили пистолеты и куда девался управдом.
Глухой стук сапог разносился по лестнице, разрывая предутреннюю тишину. Только что закончился весенний дождь. Журчат ручейки воды по обочине тротуара, спеша к водосточным колодцам. Крупные капли капают с карниза дома и веток деревьев. Идём по лужам за угол дома, а там в легковую машину – и в районное отделение НКВД.
Через двадцать минут был первый допрос. Допрос для установления личности: а вдруг не того привезли, за кем посылалось.
Наступило утро. Уполномоченный сосредоточенно складывает в большой пакет изъятые по акту бумаги и документы, фотографии и письма, явно удивляясь, зачем взяли столько фотографий – приходится распихивать в два пакета. Заклеивает пакеты, капает сургучом, прикладывает металлическую печать.
Со вздохом облегчения (ещё бы! Сделал большое дело!) – отодвигает от себя пакет. Взгляд падает на изъятые книги и каталог – они в пакеты не входят. Кладёт их стопкой, перевязывает верёвкой, а под верёвку подсовывает бумажку, предварительно что-то написав на ней. Всё это засовывает в кожаную сумку и торжественно вручает красноармейцу со словами: «Передай товарищу Иванову!»
Красноармеец уходит. Уполномоченный потягивается, зевает, достаёт пистолет, кладёт его на край стола, укладывает поудобнее руки, склоняет на них голову и…
Я сижу на табурете, до стола – метра два с половиной. Тут я рассмотрел, что кабинет уполномоченного небольшой, метров десять, не больше.
Через несколько минут раздаётся всхрапывание – уполномоченный решил отдохнуть от «трудов праведных», а может быть, с наивной мыслью спровоцировать меня на неблаговидный поступок.
На улице уже светло. Зашёл без стука красноармеец, тихо прошёл к столу, разбудил уполномоченного, что-то шепнул ему, очевидно, что я вёл себя «прилично», и ушёл. Уполномоченный, зевая и потягиваясь (может быть, и в самом деле немного подремал), приказывает идти к выходу.
Вот мы и на улице. Садимся в машину. Моё предположение, что красноармеец шептал уполномоченному о моём поведении, опрокинуты, как безосновательные. Красноармеец докладывал ему, что машина подана, а уполномоченный действительно немного вздремнул, ведь он, в конце концов, тоже человек. А человеку ночью присуще спать.
Уже появились первые пешеходы, заканчивают свою работу дворники. Ну и хороша же Москва в эти утренние часы! Прощался ли я с ней? Пожалуй, нет.
Я верил в справедливость и большую правду.
Дорогу пересёк трамвай. Остановились и мы, не глуша мотор. Через пятнадцать минут были на Лубянке, 14. Минутная задержка у ворот, и вот мы уже во дворе. А ещё через минуту я в полуподвале, до отказа заполненном людьми.
Увидел «намордники», «кормушку», «парашу» – неотъемлемые аксессуары всякой тюрьмы.
Так началась для меня неожиданная, длительная, беспросветная и страшная жизнь.








