Текст книги "Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей (СИ)"
Автор книги: Дмитрий Сагайдак
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)
В мастерской всегда было очень людно. Надзиратели, офицеры, лагпунктовские начальники (а их здесь было немало – работники ППЧ и УРЧ, КВЧ и медчасти, вещевого стола, службы оперуполномоченного и начальника режима, какие-то работники управления интинскими лагерями).
И всем нужны картины, и всем – срочно, и только большие полотна. Большое начальство, как правило, получало картины бесплатно. Небольшое начальство – надзиратели, рядовые работники отделов, хотя бы и с погонами лейтенанта или капитана, приносили махорку, дешёвые папиросы. Часто обманывали – забирали картину с обещанием завтра же принести курева, и исчезали «с концами». Больше в мастерской он не появлялись. Наиболее нахальные приходили вновь и всё начиналось сначала. Художники старались от них отделаться, назначали длительные сроки, ссылались на то, что не на чем и нечем делать, но все их ухищрения заканчивались победой «нажАла», и он уходил из мастерской с картиной.
* * *
Снег покрыл землю, дни становились всё короче и короче. Спать в мастерской стало холодновато. А спал я между плитой и стенкой – там хоть и тесно, но немного теплее.
Топить ночью запрещали, боясь пожара. В общих бараках есть ночной дневальный, он топит печи и отвечает за пожарную безопасность. В моей кабине я один и требовать с меня тоже, что и с обычного дневального, то есть бодрствовать всю ночь, было нельзя. Пришлось перейти жить в общий барак.
Началась «комиссовка», то есть медицинский осмотр заключённых для отбора физически крепких и здоровых людей для работы в производственных лагерях. Очевидно, шахты потребовали пополнения. А это происходило довольно часто по мере выхода из строя «контингента» шахт.
Кто-то травмировался во время завалов в шахте, кого-то прижало вагонеткой или обожгло взрывом «отказа», другие заболевали цингой, радикулитом в тяжёлой форме, дистрофией, дизентерией, воспалением лёгких, плевритом, третьи просто «доходили», многие умирали.
Меня признали годным к тяжёлому физическому труду, такая же участь постигла обоих татар и Рабиновича. Человский, Каплер и все художники «комиссовкой» были узаконены на своих местах, так как «по состоянию здоровья» не подошли для работы под землёй.
Такое решение медицинской комиссии не разделялось людьми, попавшими их волею в шахту, но протестовать вслух или про себя было совершенно бесполезно. Да мы и не протестовали. К чему подводи ть товарищей, тем более что и Человский, и Каплер, да и все признанные негодными к тяжёлому физическому труду, приняли это как должное и вполне справедливое. Мы понимали, что лагерная этика не простила бы нам такого поступка.
Совесть же никого не мучила, что происходит своего рода беззаконие, прикрываемое медициной. Любое средство сохранить жизнь бралось на вооружение и зазорного в этом, логически рассуждая, было не так уж и много.
Даже теперь, раздумывая над этим, прихожу к выводу, что инстинкт самосохранения в сложившейся обстановке не только не чернил подбираемых нами средств, но и вполне оправдывал, несмотря на их неприглядность. Ведь тем и страшна смерть, что после неё возврата назад не предвидится.
И всё же находились люди, которые по любому поводу искали (или создавали видимость) поисков логики тех или иных поступков лагерников и их стражей. На словах они, считая себя непорочными, декларировали непримиримость, призывали к объявлению коллективного протеста, но делалось это так, чтобы самим остаться в стороне, подставив под удар «клюнувших» на их призывы. Таких не любили и, откровенно говоря, побаивались. От них можно было ожидать всего, вплоть до провокации во имя личного благополучия.
А через несколько дней я уже в лагерном пункте, обслуживающем шахту № 9.
На шахте попал в группу механика. Немаловажную роль в этом сыграл мой послужной список по воле и работе в лагерях при отбывании первого срока. Из моего формуляра было видно, что я – слесарь в юности, инженер-механик – в молодости, механик рудоуправления, начальник ремонтномеханического завода, начальник смены шахты, помощник механика обогатительной фабрики, механик промколонии ДОКа – в заключении.
Девятая шахта тогда была, пожалуй, самой крупной шахтой комбината «Интауголь». Она была оборудована врубовыми машинами, конвейерами, шахтными подъёмникам, транспортёрами, электрооткаткой, насосами, вентиляторами.
Через несколько дней работы в мастерской шахты меня назначили в аварийную группу по ремонту подземного оборудования по телефонному вызову из шахты. Выдали аккумулятор, брезентовую куртку и штаны, сумку с набором необходимых инструментов. И стал я нырять в шахту: иногда – с утра на целый день, иногд – а по три-четыре раза на дню.
Сегодня выдался особый день – скоро уже обед, а все «аварийщики» в мастерской. Нет ни одного вызова. Может пронесёт мимо?
Только подумал об этом – звонок из шахты:
– Говорят из лавы номер два. Захватите два шарикоподшипника (уже не помню, какие номера были названы) и три кулачка режущей цепи комбайна.
Хорошо, что не целиком всю цепь – попробуй, дотащи её до врубмашины!
Спустился в шахту «на аллюре», заменил подшипники, взялся за цепь. Сменил два кулачка, остался третий, самый важный, с наклоном зуба в 45 градусов. Если бы «нулёвка» – не стал бы возиться. Чёрт меня дёрнул освободить кулачок от зубка. Кромки квадратной головки стопорного болта оказались смятыми, ключ проворачивается. Пришлось обратиться к универсальному способу – ключ на все случаи жизни и для любых гаек – к зубилу с молотком.
* * *
Первый же удар молотка по зубилу – и от болта отскакивает микроскопический кусочек металла и попадает мне в левый глаз.
Перед глазами поплыли разноцветные круги, запрыгали миллионы светлячков, как говорят, из глаз посыпались искры. От резкой боли и неожиданности падаю, прижимая руку к глазу. Слёзы ручьём, боль не проходит. Тру глаз тыльной стороной ладони. В нём как будто бы ничего и нет, а боль становится острее, начинает давить виски, кружится голова. Полное впечатление, что в глаз между веком и глазным яблоком непрерывно кто-то подсыпает песок.
Врубмашинист с подручным ведут меня к подъёмной машине. В медицинском пункте сестра кусочком марли трёт глазное яблоко, старается что-то удалить из него. Боль нестерпимая. Наконец она глубокомысленно изрекает:
– У вас в глазу ничего нет.
Она даже не подозревает, что своим «медицинским» вмешательством только усугубила полученную травму. На прощание суёт в руку кусочек ваты.
С первой же уходящей из шахты бригадой меня отправили в лагерь. В медчасти лагерного пункта глаз осмотрели более квалифицированно, долго промывали и, ничего не обнаружив, сделали повязку и отправили в барак. Велели завтра на работу не выходить, утром явиться на приём – будет глазник.
Боль не проходит. И откуда у человека столько слёз?
Остаток дня и всю ночь не находил себе места. Намокшую повязку сбросил. Прикладывание смоченной в холодной воде тряпочки на время успокаивало боль, но только на короткий миг.
Утром осмотрел глазник, приходивший эпизодически из вольнонаёмной поликлиники.
– У вас рваная рана зрачка. Мы сейчас отправим вас в глазное отделение вольнонаёмной больницы.
В больнице глаз осмотрела врач Мохова.
– Будем лечить, – сказала она мне. – Положите в палату номер десять, – это уже к сестре.
Лежу в палате номер десять. Сестра дважды что-то закапала в глаз. Постепенно боль стала проходить, глаз перестал слезиться. Закрываю рукой правый глаз – левый не видит ничего.
В палате ещё трое. Молодые ребята, лет по тридцати. По оборотам речи и жаргону безошибочно определяю, что имею дело с ворами не первой судимости. Разбирают, ничуть не стесняясь меня, как подольше остаться в больнице. По слишком прозрачным намёкам догадываюсь, что они договариваются продолжать «мастырку».
«Мастырка» – слово собирательное, обобщающее целое понятие. Человек делает себе уколы небольших доз керосина в руки и ноги. Кожа от этого воспаляется, гноится. Если время от времени повторять эти уколы – раны не закрываются.
Другие что-то закапывают в глаза, они слезятся, краснеют.
Всё это делается в «строгом секрете» не только от врачей, но и друг от друга.
* * *
В больнице они уже давно. У них связи с больничной обслугой – кочегарами, работниками кухни, уборщиками, санитарами. Эта категория обслуги состоит сплошь из так называемых «бытовиков» – воров, аферистов и т. д.
Уходить «мастырщикам» из больницы нет никакого желания. Здесь хорошо кормят, поят, здесь нет конвоя, надзирателей, работать не заставляют. Чего же ещё надо? А срок ведь идёт!
Один из моих сопалатников очень хорошо шьёт шапки и кепки. Материал поступает от заказчиков через обслугу. Через них же он получает деньги, папиросы, чай за сделанную работу.
Пачку чая он заваривает в одном-полутора стаканах кипятка, выпивает его, чертенеет, бесится.
В карты не играют, так как это карается немедленным списанием из больницы, нов домино режутся целыми днями, играя только на деньги.
За хорошие «рОманы» шляпник преподнёс мне кепку. «Мастырку» в больнице эти двое решили не делать, а сделать её в лагере месяца через два-три. А пока они заручились согласием главного врача использовать их в качестве обслуги. Принятое ими решение значительно облегчило и моё положение – исключило необходимость доложить врачу о «мастырках» и тем самым стать в ряды «стукачей». А решение мною было принято твёрдое – сообщить об их «самодеятельности». Я не мог примириться с тем, что люди, не отдавая себе отчёта, идут на калечение себя и не столько в случаях, когда они калечат свои руки и ноги, сколько тогда, когда они подвергают этому и свои глаза. Во имя предотвращения потери людьми своих глаз, я бы не остановился перед дилеммой стать стукачом, что в лагерных условиях карается весьма строго и беспощадно.
Через несколько дней меня перевели в палату подготавливаемых к операции. Палата большая, человек на десять. Все с глазными болезнями. Семь соседей по палате – шахтёры с обожжёнными глазами. Двое выздоравливающих – зрение им восстановлено. Они веселы, жизнерадостны – ушли от тьмы, ещё вчера окружавшей их.
Сегодня привезли лучшего бурильщика всего Интинского комбината. Лицо чёрно-синее от угля под кожей от взрыва «отказа», глаза, с обгоревшими ресницами и бровями, слезятся. Ничего не видит. Зарылся лицом в подушку, плечи вздрагивают от рыданий. Пришли его жена и пятилетняя дочка. Девочка не узнаёт отца, боится его, громко плачет. Жена в слезах, теряет сознание. Шахтёр скрипит зубами, стонет.
Врач Мохова успокаивает их, выпроваживая жену с ребёнком, говоря, что всё будет хорошо. Через две недели шахтёр левым глазом смог различать белые пятнышки домино. Лицо его несколько побелело. Ему одну за другой сделали несколько операций.
Воспрянул духом и я: Мохова вылечит и меня!
Длинные дни я коротал, составляя и вычерчивая диаграммы по просьбе Моховой. Она готовила докторскую диссертацию.
Завтра у меня операция. Побрили бровь, забинтовали глаз. Завтра я буду видеть, пусть не так хорошо, как правым глазом, но буду видеть. Пусть не читать, пусть только соседа, дерево за окном, но видеть. Как это много!
Наступило завтра и принесло мне великое горе.
Распоряжением начальника режима управления Интинского лагеря, заключённых с 58-й статьёй из вольнонаёмной больницы немедленно убрать – вне зависимости от состояния их здоровья.
И… убрали. Таким (с 58-й статьёй) оказался я один. А «мастырщики» остались!
Конвоир привёл меня опять в лагпункт-сангородок. Глазников там нет, как нет их и в других лагерных подразделениях. И, несмотря на обещание Моховой, что она меня не оставит, что она будет на лагерном пункте и даже сделает там операцию, что я буду видеть, меня ужо не радовало. Я этому не верил и был прав. Мохова, может быть, на лагпункте и была, но меня там уже не было.
Через две недели после выдворения меня из вольнонаёмной глазной больницы я был вызван в Абезь.
В ожидании этапа я дневалил у «художников». Откровенно говоря, завидовал Каплеру, Человскому, завидовал их здоровью и занимаемому положению.
Я – НОРМИРОВЩИК И МЕХАНИК ДОКа
В Абези, небольшом населённом пункте Коми АССР, расположенном в пяти километрах от Северного полярного круга, было сосредоточено шесть лагерных пунктов с общим числом заключённых двенадцать-пятнадцать тысяч человек. Все эти лагерные пункты были филиалами Интинского лагеря. Сюда направлялись заключённые, которым по состоянию здоровья было противопоказано работать в шахтах, лесоповалах или получивших тяжёлые физические травмы на производстве. Здесь же сосредотачивали людей преклонного возраста.
Внешне – это был лагерь, созданный как будто бы из чисто гуманных соображений для восстановления здоровья заключённых, а по существу, здесь концентрировали тех, кто уже не мог быть возвращён к труду – стариков и старух, лиц с хроническими, неизлечимыми заболеваниями, инвалидов и людей, потерявших трудоспособность на тяжёлых работах под землёй.
Но, несмотря на такой состав, все должны были работать на так называемых «лёгких работах», таких как плотницкие, столярные, кузнечные, малярные, штукатурные. Все эти виды работ, как ни странно это звучит, не были в номенклатуре тяжёлых, а потому отказ от них квалифицировался как экономическая контрреволюция – саботаж.
Очевидно, действующие в стране справочники, регламентирующие те или иные виды работ, к заключённым не относились. Вероятно, заключённые обладали особыми физиологическими данными, что давало право администрации считать кузнечную работу для заключённого лёгким видом работ.
Этапы в Абезь и из Абези следовали один за другим. В Абезь привозили сотнями человек, а из неё возвращали в Инту, в лучшем случае, десятками.
Сами заключённые называли этот «рай» – лагерем смерти, и не потому, что здесь были хуже условия, чем в других лагерях, а потому, что сюда направляли людей в какой-то степени обречённых. Сперва они поступали в Интинский санитарный городок, где был сконцентрирован квалифицированный (и числа заключённых же) медицинский персонал, где была стационарная больница. После проверки состояния их здоровья, попыток лечить и неудачных при этом, или невозможности что-либо сделать, их списывали в Абезь. Именно не ОТПРАВЛЯЛИ, а СПИСЫВАЛИ!
И естественно, что такой принцип комплектования этапов в Абезь многими рассматривался как последний тюремный этап в жизни. А потому и стало ходячим выражением «Ехать в Абезь» – значит, ехать в лагерь смерти, за деревянным ящиком, с биркой на левую ногу.
И скрывать не приходится, да и ни к чему скрывать то, что было. Многие и многие закончили здесь свой безрадостный жизненный путь. Не зря здесь на каждом лагерном пункте, в том числе и на шестом женском, были созданы специальные бригады по рытью могил. Кстати, это тоже относилось к лагерным работам.
В Абези никакого производства не было, а пятнадцать тысяч человек нужно было корми ть, одевать, лечить, охранять, «перевоспитывать».
Администрация лагеря изыскивала любые возможности, чтобы как-то занять этих людей.
Развернули строительство бараков, вахт, казарм для конвоя жилых домов в посёлке, клуба для вольнонаёмных, яслей для их детей. Создали швейные мастерские, деревообрабатывающий комбинат.
Всем строительством и ДОКом заправлял прораб Петкевич, присланный из Инты.
Поляк по национальности, дорожный мастер в прошлом, отбыл пятилетний срок за историческую контрреволюцию, прав выезда из Коми АССР не получил, вынужден был остаться в Инте. Тучный человек, хромой на правую ногу, ходил с толстой суковатой палкой. Человек с большим, чисто польским «гонором», немалыми знаниями и большим опытом в строительстве.
Прибыв в Абезь, я некоторое время совсем не работал, никуда не назначался как недавно потерявший глаз и ввиду крайнего истощения. Сидеть в бараке без дела было крайне тяжело. Неоднократно обращался к нарядчику с просьбой дать хоть какую-нибудь работу, чем вызвал его искреннее удивление. Просил об этом же начальника производства – старшего лейтенанта. Дошёл даже до начальника лагерного пункта майора Новикова и его заместителя капитана Саввина. Сетовал перед товарищами по бараку и нарам.
– Ну и сиди, чего ты мозолишь всем глаза. Что думаешь, срок уменьшат? Не рассчитывай на это, не туда попал! – говорили окружающие.
Подходящей работы не находилось, а послать на физические работы, хотя бы лёгкие, не позволяла медицинская часть. Был такой врач Земцов, который убедил начальницу медчасти лейтенанта Авриненко – жену оперуполномоченного, что на физические работы меня посылать ни в коем случае нельзя.
Прорабу Петквичу нужен был нормировщик, оформляющий наряды для взаиморасчётов с комбинатом Интауголь и лагерем. Хотя начальник комбината и начальник ИнтЛага сидели чуть ли не в соседних кабинетах, но у каждого из них были свои средства и какие-то взаиморасчёты. Лагерь был поставщиком рабочей силы, а комбинат – её потребителем.
Таким образом, требовалось создание хотя бы видимости какой-то самоокупаемости.
Когда же нам стали платить деньги за выполняемую работу, то эта операция взаиморасчётов приобрела актуальное значение. Нормировщик стал как бы посредником между комбинатом и лагерем. С одной стороны, он должен был соблюдать интересы лагеря и выводить большой процент выработки на каждого рабочего, а с другой стороны, интересы комбината, чтобы рабочая сила была дешевле. А если учесть, что от нормировщика зависела и величина пайка заключённого, то станет понятным сложность и ответственность этой работы.
Угодить всем, не нарушая законоположений, инструкций, справок, было под силу лишь высококвалифицированному и эрудированному человеку.
Лагерь порекомендовал Петкевичу попробовать на этой работе заключённого Спановского. Он инженер-экономист, в прошлом – педагог. В войну попал в плен, до освобождения Красной Армией был в офицерских лагерях. Пришлось ему побывать и в Бухенвальде.
Следователь, ведший его дело, никаких доводов, оправдывающих плен, не признавал.
– Если ты попал в плен тяжелораненым, что я вполне допускаю, то почему же ты после выздоровления не бежал? Говоришь, невозможно было? Допускаю, что и в этом ты мне не врёшь. Но почему же ты не убил себя? Ведь это же было вполне возможно!
На этом «железная» логика следователя заканчивалась, да и само следствие прекратилось. За измену Родине Спановский получил пятнадцать лет, с последующими пятью годами поражения в правах.
Ему явно повезло. Такие же «преступления» другими следователями и судьями карались гораздо строже. Двадцать, двадцать пять лет каторжных работ были далеко не исключением.
Взявшись за работу, Спановский уже на первых порах почувствовал, что удержаться на этом месте ему не удастся. Строительного дела он не знал, с нормированием столкнулся впервые в своей жизни; характер у него был мягким, податливым. Крик, угрозы, мат бригадиров его пугали, он терялся, путал.
А через неделю он пригласил меня помочь ему. Чтобы убить время и помочь товарищу, попавшему в беду, я не только дал согласие, но с особым рвением набросился на работу, истосковавшись за долгие недели ничегонеделания.
Заполнял наряды, нормировал, цапался с назойливыми бригадирами-рвачами, перечил самому Петкевичу. Последнее было, очевидно, результатом того, что официально я не подчинялся ему, да и вообще никому не подчинялся, был сам по себе.
Спановский был рад, что избавился от неприятного ему дела, уже через неделю брал в руки наряды лишь для их подписания да для разноски выполненных объёмов в книгу учёта.
Таким образом, фактически нормировщиком стал я, а Спановский заготовлял бланки нарядов и вёл учёт работы.
Петкевич настоял перед начальником лагеря майором Новиковым на официальном закреплении меня нормировщиком. Старший лейтенант-начальник ППЧ был этим недоволен, видите ли, Петкевич действовал не через него, а напрямую через Новикова, но всё же переложил мою карточку в бригаду ДОКа, а Спановского оставил в ППЧ экономистом. Мне пришлось заполнить специальную форму для нормировщиков и дать письменное обязательство, что при нарушении законодательства, связанного с нормированием, я несу уголовную ответственность.
Через две недели я был официально утверждён нормировщиком Абезьского отделения комбината Интауголь. Утверждение подписал начальник службы груда и зарплаты комбината товарищ Тур.
В мои обязанности входило нормировать и расценивать наряды, заполнять их под диктовку малограмотных бригадиров, вести учёт объёмов работ. Количество нарядов с каждым днём увеличивалось. Работа усложнялась, так как от вписывания общих нарядов на всю бригаду стали переходить на звеньевые и индивидуальные со всех лагпунктов Абези.
До сотни нарядов стало поступать от вольнонаёмных: электросварщиков, водопроводчиков, кочегаров, шофёров, возчиков. Поэтому мне в помощь дали Михаила Гоголя и Шимонелиса – украинца и литовца. Оба с десятилетними сроками по 58-й статье. Гоголь – как террорист, а Шимонелис – как агитатор.
Вначале мы работали в лагерной зоне. Потом Петкевич настоял на нашем переводе в ДОК – поближе к себе.
Опять конвой, «молитва» утром и вечером, ежедневные обыски.
ДОК имел пилораму, столярные мастерские без каких-либо механизмов – одни ручные верстаки, кузницу на четыре горна, слесарные мастерские с одним токарным станком.
Постоянно на ДОК выводили двести-триста человек. Летом – меньше, зимой – больше.
Как только мы стали работать на ДОКе, Петкевич нагрузил меня ещё и обязанностями плановика и механика. Это объяснялось отнюдь не моими универсальными познаниями или отсутствием подходящих людей. Людей было много – грамотных, способных, хороших. Но Петкевичу было выгодно одним человеком заткнуть сразу три дыры – меньше нужно платить лагерю.
Немалую роль играло и то, что опыт работы в течение нескольких месяцев со мной показал ему абсолютное отсутствие особых претензий с моей стороны, отсутствие недовольства «работяг» и бригадиров, мою исполнительность и некоторое знание дела.
Не берусь утверждать, так ли всё это было или нет, но отношения с Петкевичем у нас сложились хорошие. Кстати сказать, я ни от одного человека не слышал недовольства «хромым барином». Я лично, уважая Петквича и любя порученное мне дело, в особенности обязанности механика, не только не возражал против такой нагрузки, а в ряде случаев давал ему понять, что не хотел бы делить эту работу ещё с кем-нибудь. Петкевича же это вполне устраивало.
Меня можно заподозрить в эгоизме и тщеславии, но это будет ошибочным, так как, нагружая себя до предела, я думал лишь об одном – забыться в работе, прятаться от всего, что мешает жить. ВЫЖИТЬ ВО ЧТО БЫ ТО НИ СТАЛО – было моим девизом. Да, пожалуй, не только моим, но и очень многих.
Петкевич называл меня «одноглазым пиратом». Конечно, ничего пиратского в моих делах, привычках, поведении не было. Основанием для такой клички являлось лишь то, что я носил на левом глазу чёрную повязку. Думаю, что эта кличка была ему подсказана заключённым Хозяниным, работавшим у нас в ДОКе десятником-сметчиком. От него я первого её услышал, а уж потом – от Петкевича.
Так называемая «контора прораба Петкевича» состояла из бухгалтерии, планово-производственной группы и проектного бюро, созданного по его инициативе для проектирования клуба для вольнонаёмных и новой кузницы, а также мебели.
Бухгалтерию возглавлял Чучмай, родом откуда-то из Западной Украины, кажется, из города Львова. На воле он так же был бухгалтером. За контрреволюционную агитацию получил десять лет. До самозабвения любил своё дело и знал его в совершенстве. Его отчёты по форме, содержанию и срокам ставились в пример во всей системе Интауголь. Добивался он этого личным трудом и умением заставить людей делать так, как он хотел. Несмотря на то, что ему очень трудно было разговаривать из-за сильного заикания, он никогда не избегал разговоров на любые темы.
Помощником у него был Кушлинский, тоже «западник», мясник по профессии, по призванию и по внутреннему содержанию. Ему можно было приписывать спекуляцию, частноторгашеский дух, ханжескую религиозность – всё что угодно, но только не измену Родине, как значилось у него в формуляре.
Всегда весёлый, острый на язык, способный часами восторженно, артистически и увлекательно говорить о мясном деле. До ареста он сам покупал скот, сам резал его, сам разделывал, сам делал колбасы, коптил окорока и сам же продавал. Здесь его часто выводили за зону резать и разделывать свиней у офицеров. И всегда он возвращался с хорошим куском мяса или сала. В эти дни у нас был праздник. Все мы были активными участниками уничтожения этого мяса, довольно вкусно приготовленного им самим.
У Чучмая, кроме Кушлинского, работала ещё вольнонаёмная девушка, числившаяся счетоводом. На самом деле она печатала на машинке, приносила и относила почту, кое-что переписывала и носила нам табак, а иногда даже молоко.
В планово-производственной группе, кроме меня, Гоголя и Шимонелиса, работал ещё Джелайтис.
Гоголь до ареста тоже был бухгалтером. Писал он каллиграфическим почерком. Красивый украинский парубок, чернобровый, с чёрным как смоль чубом (если бы не стригли), горячий, ненавидящей поляков, нелюбящий «москалив». Тихий, способный молчать часами, не проронить ни одного слова, пока никто не заденет. А уж задели – пеняйте на себя. Он может ответить и словом, и кулаком.
Шимонелис – лиса в образе человека. Он может дёшево купить и также дёшево продать. Вежливый до приторности с начальством, в том числе и со мной, очень грубый с равными и совершенно нетерпимо груб с подчинёнными, а таковых у него всего один Джелайтис. Он обладал, так же, как и Гоголь, великолепным почерком и считал, что почерк может компенсировать любые его недостатки – отсутствие квалификации и каких-либо познаний. Работал он крайне медленно, просто нудно. Был в достаточной мере ленив. Русским языком владел в совершенстве. Сомнений, что до ареста он был учителем, у нас не было.
Полной противоположностью ему был Джелайтис. Исключительно честный, трудолюбивый, добросовестный, малоразговорчивый. Был рядовым канцеляристом на воле, имел свою семью, домик, небольшие редкие радости и слишком частые беды – нужду, безработицу, приниженное общественное положение. Мне могут сказать, что он просто обладал способностью перекрашиваться, что всё это была маска. На это отвечаю, что в лагере замаскироваться чрезвычайно трудно, если не сказать, что просто невозможно. Рано или поздно прорвёт и нутро окажется снаружи. Нет, Джелайтис не вызывал подозрений. Он был весь на виду.
Кроме них в нашей комнате сидел над сметами Михаил Хозянин. Мы его звали просто Мишей, а Петкевич называл «Хозяином».
По образованию он инженер-строитель. Сразу же по окончании института работал на западной границе, по его словам – на сооружении ДЗОТов. Уйти от немцев не успел, оказался в Минске. Временным Белорусским правительством, созданным немцами, был мобилизован. Служил в войсках охраны нового правительства. Вместе с ними очутился в Германии, был брошен на итальянскую границу против партизан. Не сделав ни одного выстрела, перешёл к партизанам в один из отрядов гарибальдийцев. В боях с немцами был тяжело ранен в голову, долго лежал в госпиталях Рима. После выздоровления там же женился на итальянке, с которой познакомился в отряде. Родившийся ребёнок привязал его к дому и винограднику жены. Поездка в Рим на встречу с однополчанами отряда оказалась для него роковой. На одной из улиц Рима его втолкнули в легковую машину и отвезли на аэродром, откуда на самолёте в наручниках привезли в Минск.
Здесь его судили как изменника Родины. Дали двадцать пять лет исправительных лагерей.
На суде с обвинением выступила его родная сестра, с первых же дней войны ушедшая в леса Белоруссии и воевавшая против немцев до полной победы над ними.
Авантюризм привёл его в армию Временного правительства Белоруссии, авантюризм привёл его к гарибальдийцам, авантюризм, с полным сознанием своей вины перед Родиной, давшей ему жизнь, толкнул его встать на путь невозвращенца.
Раскаяния в нём не чувствовалось. Жизнь его ничему не научила. В лагере он искал утешение среди рецидивистов, но, очевидно, они его к себе допускали не очень охотно и он это прекрасно понимал. Он метался от одних к другим, но ни у кого не находил сочувствия.
Составлял сметы, производил контрольные замеры, строил дома, бараки, казармы. Хотел забыться в работе – и не мог. Очевидно, совесть его всё же мучила, грызла, не давала покоя ни днём, ни ночью. Спал он плохо, вскакивал с нар, ходил из угла в угол. Любил музыку, много читал, хорошо играл в шахматы, был чувствителен к боли товарища, часто подставлял себя вместо виновного. Но чувство отщепенца, предателя не покидало его. Трудно было ему, очень трудно. Жить на людях и чувствовать себя в одиночке – наказание сильное и, самое главное, не на день и не на два, а на многие годы…








