Текст книги "Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей (СИ)"
Автор книги: Дмитрий Сагайдак
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)
«312»
«Смерть тем и страшна, что после неё не остаёшься!»
– Триста двенадцатый, триста двенадцатый! Проснись!
Открываю глаза, поворачиваюсь лицом к двери. Кормушка открыта, в ней голова надзирателя. Значит, опять нарушил правила, наверно, во сне закрылся с головой. И несмотря на исправление своего «преступления», от кормушки продолжаются позывные надзирателя:
– Триста двенадцатый, триста двенадцатый, да проснись же!
Нас в камере шестеро. У каждого свой номер. Фамилия, имя, звания остались в тюремной канцелярии, в формуляре, да в архивах НКВД, в толстых и гонких папках с тиснённой надписью на обложке: «дело №…, хранить вечно». Не нас, не людей, не живых существ с нервами и чувствами, желаниями и страстями, а наше Дело №…
– Триста двенадцатый! Проснись! Да толкните же его, разбудите. Эй, ты, триста двенадцатый, не спишь же?!
Вскакиваю, подхожу к кормушке.
– Триста двенадцатый? Ну и здоров же ты спать! Одевайся! И побыстрее! Верхнюю рубаху не надевай!
Нервничаю, натягиваю брюки без пуговиц, обматываю ноги портянками, надеваю ботинки без шнурков. Проснулись остальные пять «номеров». Шёпот: «Прощай! До свидания!»
За год и три месяца вызов среди ночи, к тому же одного – впервые. Ночью каждые девять-одиннадцать дней, водили всех шестерых в баню, но это сопровождалось побудкой всей камеры и короткой фразой через кормушку:
– Приготовиться в баню, взять с собой одеяла и всю одежду!
О дне и часе ба ни только догадывались, но никогда не знали точно.
Бывали случаи, когда вызывали и по одному, но это происходило только днём и, как правило, в канцелярию старшего или дежурного надзирателя. Усаживали посреди комнаты на табурет и вручали уже распечатанное письмо из дома для прочтения. Но в большинстве случаев письмо зачитывал сам надзиратель. Даже богатство русского языка не может вместить в одном слове определения этой позорной акции.
Кощунство? Зверство? Садизм? Вандализм? А может быть, всё это вместе взятое?!
Но бывали всё же случаи, когда удавалось упросить надзирателя взять в камеру на несколько часов присланную в письме фотографию.
Здесь же зачитывались ответы на заявления о пересмотре дела, приказы о наказаниях за нарушения тюремных правил.
Но случай вызова среди ночи одного был первым за пятнадцать месяцев. Со скрипом ржавых петель, замка и щеколды открывается дверь, пропустившая меня в тускло освещённый коридор. Кругом зловещая, до звона в ушах, тишина. Под ногами измызганная, толстая ковровая дорожка, в подозрительных тёмно-коричневых пятнах и с проплешинами.
Приглушённым голосом команда:
– Руки назад! Шагай вперёд! Направо!
Впереди – длинный коридор. Возле каждого поворота, так же вполголоса:
– Стой!
Всю дорогу – традиционное постукивание ключом о пряжку пояса с целью предупреждения другого надзирателя о следовании «триста двенадцатого» и исключения встречи с каким-либо другим номером или случайно задержавшейся обслугой. И кого только можно встретить в эту пору? Совсем не понятно. Привык постукивать, вот и стучит.
Сколько раз ходил по этим коридорам, сколько раз вслушивался в это постукивание ключом, так и не понял, каким кодом или азбукой они пользовались. Но ни разу не было случая нежелательной для надзирателя встречи. А кое-кто рассказывал, что всё же такие случаи бывали.
Наконец, двойная железная решётка во всю ширину коридора, щёлканье ключей в замках, визг петель (неужели нельзя смазать?) и передача номера «триста двенадцать» другому надзирателю. А этот другой уже не с ключом в руке, а с пистолетом.
Над головой тёмное небо с мириадами звёзд. Ночная тишина нарушается шелестом листьев и веток оживших от зимнего сна деревьев, криками чем-то встревоженных чаек, да шагами часовых. Где-то за степами Кремля слышится морской прибой. Набегающие волны плещутся о невидимый берег. И, кажется, силятся что-то сказать, чем-то обеспокоены, о чём-то спрашивают. А кого и о чём – не понять. Не о том ли, почему мир так неустроен, почему «принадлежащему власть, общество представляется кладбищем».
Лёгкий ветерок как бы напоён этим морем, водорослями; кажется, что он солёный. Жадно глотаю чистый воздух беломорского острова.
– Шагай прямо, первая дверь налево, прямо по ступенькам вверх.
Вот и ступеньки. Впереди – кромешная тьма. Руки назад, как всегда, ведут ли на допрос, на суд, в баню, на прогулку или оправку. Очевидно, и тогда, когда ведут на смерть.
Нащупываю ногами ступеньки, замедляю шаг и… вдруг прикосновение к стриженному затылку холодного металлического дула револьвера. Это произошло, очевидно, исключительно по моей вине – я резко приостановился из-за темноты и незнания пути следования, а конвоир слишком близко находился от меня, держа пистолет на уровне моей головы.
Вздрогнув, рывком подаюсь вперёд с одной лишь мыслью, – уйти от неприятного, холодного, леденящего душу металла.
Ступеньки кончились, под ногами прогибающиеся доски. Вполголоса раздаётся команда сопровождающего:
– Шагай прямо! Шаг вправо, шаг влево – стреляю без предупреждения! – и, чуть помедлив, уже громко, – понятно?
Это-то всё понятно, слышал уже не раз, а вот куда ты ведёшь меня, вот это не понятно!
Неужели конец?!. Почему в темноте?!.
А не всё ли тебе равно?.. Почему в затылок?..
Сколько ещё шагов до конца?..
Нет, не хочу, не хочу я!
Какой-то внутренний голос шепчет: «Иди медленней, каждая секунда – это вечность, и она твоя, ничья больше, только твоя». Холодный липкий пот покрывает всё тело, а зубы отстукивают мелкую дробь и нет сил справиться с этим.
А может, его «вправо, влево… шаг…» – провокация? Нет, не побегу, не поддамся на хитрость твою! Я хочу жить, страстно хочу жить!
А может быть, это моё больное воображение?..
Просить пощады!.. Но о чём просить? Если вопрос решён, если приговор вынесен, ничего уже не поможет! Ведь он только исполнитель, ему приказали – он делает. А если бы приказали мне, разве я рассуждал бы?
Стыдно самого себя за то, что в голове ни одной мысли, кроме животного страха и жалости, что всё кончается так нелепо и неожиданно!
Ну, стреляй же, бей, только скорее, не тяни!
А может тебе, самому страшно! Может, остановиться, выбить из рук пистолет, бить, грызть зубами, погибнуть в неравной схватке?
С неумолимой ясностью представляется весь ужас совершающегося. Всего с ног до головы пронизывает такая острая, нестерпимая боль, точно с меня, ещё живого, сдирают кожу.
А всё – нервы. Зачем они нужны человеку?
Вся недолгая жизнь мгновенно промелькнула перед уставшим мозгом, сжав грудь, виски. Вспомнился комиссар Бори-ус Виктор Викентьевич, которого вели на расстрел пьяные и озверевшие от вина и военных неудач матросы в 1921-м году, во время отступления от барона Врангеля. Машинист тяжело гружёного состава на десятитысячном уклоне по перегону Демурино-Просяная в Донбассе не сдержал эшелон и паровозом врезался в хвост состава с матросами. Были разбиты вагоны с «жёнами» матросов, их коровами, гусями и поросятами, неизвестно откуда взятыми.
Комиссара спас от дикой, разгулявшейся вольницы машинист, коммунист Евдоким Свистун, загородивший его своей спиной за секунду до команды: пли! Черноволосый, двадцатишестилетний комиссар пришёл к нам в вагон с седой головой. И не столько от страха, сколько от переживаний, что погибает от руки своих и без всякой вины.
– Стой, нащупай ступеньки, не упади!
На плече рука надзирателя, слегка подталкивающая меня вперёд. Несколько шагов по ступенькам вниз – и перед глазами белое пятно открытой двери, а за нею ярко освещённый вестибюль двухэтажного, длинного казарменного вида здания.
– Шагай вверх! – в полный голос говорит надзиратель.
Входим в длинный коридор. Справа и слева – закрытые двери. Где-то постукивает пишущая машинка. Кто же это так поздно работает, неужели не хватает дня?
Перед дверью, обитой чёрным дерматином, окрик: «Стой!», затем стук в дверь и доклад, хорошо слышный в коридоре:
– Триста двенадцатый доставлен! – и в ответ хриплый голос: – Ввести!
Толчок в спину рукояткой пистолета – и я в ярко освещённом кабинете. Во всю комнату ковёр, большой письменный стол, кожаный диван, кресла. На стене большой портрет Сталина, шагающего у кремлёвской стены. За столом грузный военный с двумя шпалами в петлицах. В руках у него карандаш, которым он постукивает по стопке книг. Одну из них он берёт в руки со словами:
– Эту книгу знаешь?
Кладёт книгу на стол, открывает её, тычет карандашом в середину какой-то страницы и выкрикивает:
– Я тебя спрашиваю, что это такое?
Ничего не понимая – молчу. Хочется сказать, что это – книга. Но боюсь такого ответа, вспоминая своё наивное, искреннее, но оказавшееся совсем неуместным «спасибо» надзирателю, разрезавшему на куски мой хлеб в Бутырках и его реакцию на это.
– Я тебя спрашиваю, что это такое, что здесь написано?
Наклонившись над книгой, читаю: «Если подключить статор асинхронного двигателя непосредственно к трёхфазной сети при короткозамкнутом и неподвижном роторе…»
– Ах ты, сволочь, гадина, не сгибаешься, фашистское отрепье! Ну, ничего… Сумеем б… согнуть, а потом сгноим. Мы тебя научим признавать Советскую власть! Мать… Мать!..
И начал с каким-то наслаждением выкрикивать похабную брань, превратившуюся в нескончаемый и непрерывающийся в течение многих минут монолог, составленный из отборных ругательных слов, их вариаций с многократным упоминанием просто матери, Девы Марии, всех святых, угодников, апостолов, самого бога Саваофа, Иоанна Крестителя и даже Марии Магдалины…
И всё время, пока он изощрялся в «утончённом» и «художественном» изложении своих познаний в священном писании, меня не оставляла мысль, каким же нужно быть недалёким, тупым человеком, чтобы захлёбываясь, слушать самого себя и предполагать, что его речь производит психологический эффект на слушателя.
Лицо и шея покраснели, глаза округлились, в уголках губ появилась пена. Вынул из кармана платок, вытер взмокшие шею и лоб. Рывком открыл ящик стола, достал папиросу, разминая, порвал её, достал другую, закурил. Затянувшись и выдохнув дым мне в лицо, посмотрел в упор, как бы проверяя эффект от только что произнесённой залпом тирады. В заключение, с нажимом на голосовые связки, произнёс: «Сволочь!» и закончил вопросом:
– Отвечай, гадина, с кем переписывался?!
Ещё не совсем понимая, чего от меня хотят, но уже чувствуя, что всё только что пережитое по пути в кабинет оказалось лишь моим нервным воображением, навеянным созданной обстановкой, мысль, как молния, подсказывает, что смерть, оказывается, ещё далеко, сперва обещают «согнуть», потом «сгноить», а после этого «научить признавать Советскую власть». Вот, оказывается, что придётся перенести, прежде чем придёт смерть!
Догадавшись, наконец, в чём дело, проснулось чувство собственного достоинства, а где-то глубоко внутри – и некоторая доля юмора.
– О чём так длинно спрашиваете, гражданин начальник? За что так ругаете? Я со дня своего рождения не слышал такой многоэтажной речи! Да, я эту книгу узнаю, она же из тюремной библиотеки, была у меня в камере почти целый месяц, я изучал её и даже конспектировал.
Начальник прищурил свои зелёные с желтизной глаза, словно у кошки перед броском на мышонка. По его лицу скользнула еле заметная улыбка: ага, всё-таки поймался, не зря я потрудился, с такими только так и нужно разговаривать.
– На чём же ты конспектировал? – с иронией и явным удовлетворением спрашивает начальник; он даже потёр Руки.
– На клочках обоев, гражданин начальник, – чётко ответил я.
– Каких ещё обоев, что ты мелешь, ты с кем разговариваешь?
– А на тех, что каждое утро выдаёт надзиратель перед уборкой, на клозетной бумаге, гражданин начальник! – признался я.
– Где они, эти обои, покажи!
– В камере, гражданин начальник, в матраце!
Телефонная трубка поползла к уху:
– Обыскать кровать заключённого номер триста двенадцать! Всё, что найдёте – немедленно доставить мне. Да, да, в кабинет. Если ничего не обнаружите, обыщите ВСЕ кровати. Да побыстрее!
Проходят несколько томительных минут. Появляется солдат, кладёт на стол стопку бумажек треугольной формы с размерами катетов сто на двести миллиметров. Начальник явно поражён. Лицо и шея опять покраснели, испарина покрыла лоб.
– Откуда набрал столько бумаги, кто дал? Отвечай!
– Я же вам сказал, гражданин начальник, что мы каждый день получаем по одной бумажке на брата и экономим её, деля каждый треугольник пополам. А вдруг кому-нибудь понадобится оправиться дважды!
– Найди листок с прочитанным тобою в книге текстом!
Быстро нахожу и кладу перед ним. И только тогда, когда листок был положен на страницу книги, я совсем убедился в правильности своей догадки, что конспектируя и кладя бумажку на книгу, сделал карандашные надавы на страницах. Библиотекарь при поверке наткнулся на эти страницы, усмотрел в этом крамолу – переписку с другими камерами, и доложил начальнику, а начальник вызвал меня для установления о чём и с кем я переписывался.
Вздох облегчения вырвался из моей груди.
– Что вздыхаешь? За порчу книги и недозволенное использование выдаваемой бумаги лишаю всю камеру книг из библиотеки на полгода… и переписки на три месяца.
– Уведите обратно в камеру!
– До свидания, гражданин начальник!
В камеру возвратился другим путём, тропинкой вдоль монастырской стены. До сих пор не могу понять, почему к начальнику меня вели по каким-то лестницам и переходам, по чердаку. Неужели в целях психологической подготовки к разговору с начальником?
В камере никто не спал. Мой рассказ привёл всех в удивление и вызвал дружный, долго несмолкающий смех. А когда узнали об общем наказании всей камеры – наступило уныние и крайнее недовольство. В адрес начальника посыпались буквально градом эпитеты, которые воспроизвести на бумаге не решаюсь. Они были не менее выразительны, чем в речи начальника, и обращены были непосредственно в его адрес.
Лишение книг и переписки на такой длительный срок – слишком чувствительный удар, чтобы оставаться равнодушным. Злясь на себя, что не просил начальника наказать меня одного. Ведь «испортил» книгу я, камера тут ни при чём.
– Завтра же буду писать об этом начальнику!
– Это бесполезно, – сказал Сорель, – использование бумаги не по назначению – дело всей камеры, а в порче книги мы – прямые соучастники, так как бумагу-то давали мы, а не кто-либо другой.
Решили ничего и никому не писать.
Утром изъяли все книги и тетради (почему забрали тетради – непонятно, о них начальник ничего не говорил; наверное, после моего ухода передумал и ужесточил наказание).
Ещё большее удивление вызвало то, что утром нам бумаги для уборной не выдали. На вопрос к надзирателю, как же теперь нам быть, получили «исчерпывающий» ответ:
– Нам не велено давать! А как вам быть – узнайте у начальника.
На вопрос: только ли наша камера наказана или все, последовал ответ: «А этого вам знать не положено!»
Камера приуныла. Но продолжалось это не так уж долго. Вскоре начались события, не описать которые просто нельзя.
СНОВА СОЛНЦЕ
«И чего не отдашь за свободу? Какой миллионщик, если бы ему сдавили горло петлёй, не отдал бы всех своих миллионов за один глоток воздуха?»
Ф.М. Достоевский
Поздно ночью тюрьма была поднята на ноги. Открывание и закрывание замков, топот в коридоре нарушили ночную тишину и беспокойный, до предела чуткий сон тысяч людей, закрытых от всего мира, солнца, воздуха в стенах древнего Соловецкого Монастыря.
Охраняет их зоркая стража, охраняют их железные решётки, древние стены монастыря-тюрьмы, Белое море.
Монастырские кельи, превращённые в камеры, ожили. Слышатся через дверь команды надзирателей с приказанием встать и одеться. А через несколько минут, показавшимися слишком томительными своей неизвестностью и томительностью, стали открываться двери и заключённых, имевших собственные вещи, ранее отобранные по приезду в Соловки, повели на вещевой склад.
Уже через час всех согнали в вестибюль со сводчатыми, нависшими над головами потолками, ещё сохранившими следы какой-то росписи. Трапезная монахов превратилась в тюремный «вокзал».
Мокрые стены, исписанные сотнями фамилий, изречений, пословиц, назиданий, ругани, похабщины, цементный пол, покрытый какой-то зловонной жижей, несколько тусклых лампочек, затерявшихся в нишах толстых стен, встретили недоумевающих и пока что не произносящих ни одного слова, людей.
Сотня за сотней входят истощённые, потерявшие веру в людей, в справедливость и правду, заключённых. Жёлто-зелёные восковые лица, низко опущенные головы, сгорбленные плечи, седые головы, руки-плети и ноги-палки, – вот что осталось от жизнерадостных людей.
Внезапный переход от многомесячной, а в ряде случаев, и многолетней тишины – к шуму, разноголосому разговору, как тяжёлым молотом отдаётся у людей в висках.
Куда? Зачем? Почему собрали всех вместе после такой строгой изоляции и тяжёлого режима? Вопросы назойливо и неотступно преследуют всех, кто очутился в эту ночь под сводами бывшей столовой монахов.
«Тюрьма, созданная, чтобы медленно, но верно смять человека, окончательно раздавить его как личность, превратить в равнодушное животное, не реагирующее на горе или радость себе подобных, наконец, уничтожить и парализовать в нём всё человеческое – веру, любовь, надежды» – вдруг изменила самой себе. В чём дело? Что случилось?
Уж на что тюрьма изобретательна на всякие «параши» (здесь – выдумки, небылицы), а в данном случае, растерялась, ответа не нашла, даже самого немудрящего или нелепого.
К утру, истомлённых и пресыщенных новизной положения людей свалил чуткий, нервный, бредовый сон. Однако продолжался он недолго.
Забрезжил рассвет, открылись двери и послышалась громкая, перекрывающая общий шум, команда:
– Выходи! Становись по шесть человек, вещи оставить на месте!
На большой площади Соловецкого кремля стала строиться многотысячная толпа. К концу построения яркое; солнце осветило купола соборов и церквей. Ценный памятник русского зодчества предстал во всей своей красе перед растерянными, ошеломлёнными глазами людей. Мощные стены и башни из громадных глыб дикого камня поразили своей первозданной красотой. Купола соборов заиграли подлупами поднимающегося солнца, слепя людям глаза. Сотни тысяч чаек с громким криком кружатся над шумящим морем голов. Чайки тоже удивлены, они встревожены. Мёртвый, не ронявший долгие месяцы и годы ни единого звука двор, вдруг наполнился множеством непривычных звуков и запахов. Всегда чистый, голый двор покрылся тёмной, копошащейся, непонятной и загадочной массой.
Всё ниже и ниже кружат чайки над головой. Любопытство побеждает страх. Сперва одиночки, потом целые стайки садятся на землю и даже, некоторым счастливцам, на плечи. Затаив дыхание, как зачарованные, стоят эти люди. И чувствуется, как через чёрную тучу отчаяния и безысходного горя врывае тся в их души робкий, но светлый луч надежды.
У каждого из нас остались за стенами Соловецкого монастыря жёны и дети, отцы и матери, братья и сёстры, много друзей и товарищей. В нашей памяти ещё свежи воспоминания о них – таких милых, чутких, добрых людях. Мы ещё не забыли себя сильными, несгибающимися, любимыми и любящими, широко и смело шагающими по жизни людьми. И стоим мы сейчас с недоумевающими, блуждающими, глубоко запавшими глазами.
Нас все боялись, прятали за семью замками в каменные мешки, а вот белокрылые чайки доверчиво садятся на плечи, копошатся у наших ног. Илица измученных людей, уже почти примирившихся со своим неизмеримым горем, украшаются улыбками. Слёзы радости и надежды заполняют наши глаза и медленно скатываются по впавшим, заросшим щетиной, щекам на землю Соловецкого кремля.
Неизмеримо великое горе, искалечившее нашу жизнь и сердце, изнурившее души уже начало проникать в больное сознание, сея неверие; в чьё-либо сочувствие к нам, пессимистическое безразличие к себе и окружающим.
И вдруг… Опять солнце, небо и… эти чайки!
Открылись двойные железные ворота тюрьмы и колонна в сопровождении конвоя с пистолетами в расстёгнутых кобурах, нескончаемой лентой, без собак и молитвы «шаг вправо, шаг влево»… двинулась по лесной дороге всё дальше и дальше от стен седого кремля.
И всю длинную дорогу быстрокрылые чайки кружились над нами, как бы приветствуя своим громким криком встающее солнце – источник жизни и радости человека, как бы радуясь нашим улыбкам и невольным слезам надежды.
Шли медленно, равнение в рядах не соблюдали. Отсутствовали обычные крики: «подтянись», «прекратить разговоры», «не курить», «ложись».
Творится что-то невероятное, непонятное и глубоко интригующее.
По обе стороны дороги непрерывно тянутся леса – сосновые, берёзовые, еловые, заливаются песнями неведомые и невидимые птицы, где-то кукушка отсчитывает кому-то многолетие, жужжат насекомые. Прогретый солнцем лес насыщает воздух густым запахом смолы, зелёных листьев, травы. Поляны, опушки, всё придорожье покрыто цветами – жёлтыми, розовыми, синими, голубыми как небо, красными как пламя.
Лес редеет. В лучах солнца ярко белеет оставшаяся позади каменная громада кремля, а впереди золотится прибрежный песок и, уходя в бесконечную даль, горит и переливается тихая, необъятная равнина Белого моря. Вот он, перед глазами, широкий простор воды. Небольшие волны с плеском разбиваются о дамбу, сложенную из дикого камня и ещё не законченную. И, кажется, вечность стоял бы у этой воды, как бы разговаривающей с тобой, что-то заговорщически шепчущей, набегающей и убегающей, как бы играющей в «догони меня».
Чистое небо ласкает своей синевой и глубиной, а к северу, над широким простором моря повисло облако, причудливо меняя свои очертания. Ещё минуту назад оно казалось многоярусной горной вершиной с глубокими ущельями, бороздящими её склоны, а сейчас превратилось в громадного белого медведя, стоящего на задних лапах.
Сколько простора, неземной красоты в этом чистом, таком синем небе и плещущем у самых ног море. Окунуться бы в этот необъятный простор воды, смыть с себя и человечества земные страхи и горе, ненависть и злобу, фальшь и лицемерие, накопившиеся веками и непосильно тяжёлым грузом придавившие его – творца и созидателя прекрасного. Утопить бы все невзгоды и болезни в этом необозримом океане синевы!
Стосковавшиеся глаза жадно ловят вдали очертания горизонта, зелёной равнины и синих лесов за ней. А солнце щедро разливает вокруг мягкое, ласковое тепло.
Полоса прибрежной земли пересечена балочками, деревья с сочной нежно-зелёной листвой живописно разбросаны островками по всей площадке, на которую нас привели. Кое-где, там и сям, разбросаны зелёные ковры сочной травы с цветами, радующими глаз и душу.
Крупные валуны дикого камня возвышаются над землёй, нежный мох пятнами причудливой формы и разнообразной расцветки облепил эти валуны, помнившие и варницы, ежегодно вырабатывающие в семнадцатом веке до ста сорока пудов соли из морской воды в год, и промысловый люд, добывавший здесь рыбу, слюду, железо, жемчуг.
Помнят валуны и строительство грозной крепости, отражавшей нападения заморских кораблей и устоявшей против англичан в 1854-м году. Они помнят остров как крупный религиозный центр дореволюционной России, им памятно Соловецкое восстание 1668-1670-х годов, они видели участников крестьянской войны Степана Разина, пришедшим на помощь крестьянам и посадским людям. Они помнят гордого, вольнолюбивого кошевого атамана Запорожской Сечи Кошельницкого, сосланного сюда Екатериной Великой и нашедшего здесь свой бесславный конец после двадцатипятилетнего «искупления» своей «вины».
И много, много другого видели эти валуны, всего не перескажешь, но сегодня, как никогда за все многовековья и они поражены тем, что увидели и услышали.
Полоса земли вдоль берега моря шириной немногим больше трёхсот метров упирается в отвесную стену скалы.
Строителей и знающих строительное дело вызывают к группе военных, стоящих у небольшой берёзовой рощицы. Подошёл и я. Короткая беседа. Каждому дают пятьдесят человек и квадрат земли для обработки: очистить от леса, валунов, спланировать по уже заготовленным и забитым в землю колышкам-вешкам всю площадь. Камни небольшого веса, которые могут поднять два человека – перенести на носилках к самому берегу и сложить по всей длине площадки дамбу.
– А пока что – всем сесть и отдыхать. О начале работ будет объявлено особо! – так распорядился какой-то большой начальник со шпалами в петлицах.
Ближе к полудню привезли на машинах ломы, кирки, топоры, лопаты, пилы, носилки, тачки, два круга верёвки. Лошадьми подвезли кухни с баландой и в военных повозках – хлеб, ложки, миски, оцинкованные бачки, жестяные кружки. Раздали хлеб по-бригадно, разлили баланду по мискам, выдали по куску жареной трески с овсяной кашей.
Бригады, получившие обед первыми, поели и уже лежали на траве, курили, просто зачарованно смотрели на синее небо и такое же синее море, на траву, жучков, чаек над морем, а многие спали, согретые солнышком.
И вот только после обеда поступила команда приступить к работе. Тысячи людей были «вооружены» лопатами, ломами, топорами, а между ними ходят надзиратели, ещё вчера не допускавшие иметь в камере простую иголку, а за гвоздь, обнаруженный в тумбочке или матраце – сажали в карцер, лишали прогулок, переписки.
И опять навязчивые мысли: где же логика? Куда девалась строжайшая изоляция, была ли в ней необходимость и кому нужен был этот фарс?..
А через час команда: «Отдыхать!»
Пожалуй, это было весьма кстати. Люди, истосковавшиеся по работе, буквально с остервенением набросились с ломами и лопатами на ничем не провинившуюся соловецкую землю.
Одни несли мелкие камни руками, другие несли носилками, везли тачками к морю, третьи выкладывали дамбу. Около больших валунов рыли глубокие ямы и, подцепив верёвками, подваживая срубленными вагами, «хоронили» очевидцев богатой истории монастыря, засыпая их землёй навсегда.
Пилили и рубили столетние сосны, кустарник, красивые ели, выкорчёвывали корни, тут же сжигали на кострах всю мелочь. Обрубленные стволы деревьев подцепляли к машинам, трактору, складывали в штабеля.
Солнце, воздух, нежный запах травы, листьев, сосен, солёный нежный ветерок моря, физическая нагрузка – сразу же сказались на людях, месяцами и годами сидевших в полутёмных кельях-камерах.
Там и сям люди, задолго до команды, присаживались, а некоторые ложились на траву или на нагретый солнышком песок, немного отдышаться, успокоить колотившееся сердце, дать отдохнуть рукам и ногам.
Очевидно, это не ускользнуло от внимания конвоя и послужило причиной объявления отдыха. Творилось что-то непонятное для нас, ещё не решённое.
Ещё больше поразило, когда к нам подошёл командир конвойной роты и предупредил, чтобы мы не надрывались и почаще отдыхали, не дожидаясь общей команды.
Бригада в пятьдесят человек, возглавляемая мною, была направлена на укладку дамбы вдоль берега, а бригадиром я стал по принципу «бригадиров нам не надо, бригадиром буду я».
Не зная, для чего вызывают строителей, я как бы сам напросился на эту должность, объявив себя строителем, будучи по образованию инженером-механиком.
На берегу северного моря я долго стоял, любуясь его бескрайними просторами. И чем дольше не отрывал глаз от этой необозримой глади, тем сильнее было желание стоять и смотреть на однообразное движение волн и без конца слушать их ни на секунду не затихающий разговор с кем-то. Это разговор до краёв заполнял мою душу то тихим, убаюкивающим плеском, то шипением и шумом уходящей волны, как бы чем-то обиженной и недовольной. Ещё через мгновение она возвращалась и уже шаловливо подбиралась к самым ногам, а притронувшись к ним, зовуще убегала назад. Волна не догадывалась, она не знала, что играет с. человеком, одолеваемым тяжёлыми мыслями о неустроенности мира, с человеком, потерявшим себя, избитым, изломанным такими же, как он людьми. Им невдомёк, что природа, создавшая солнце для всех, бессильна против злых людей, отнимающих его у других. Вот она и играет, ласкается, плещет вокруг ног!
Разумеется, зашёл по колени в воду, смочил лицо и осколком бутылочного донышка впервые за полтора года – побрился. Нет, это не то слово, не побрился, а поскоблился, торопясь, срезая и вырывая волосы на щеках и подбородке. Операция, надо сказать, оказалась не только сложной, но и мучительной. С гладкой воды, служившей мне зеркалом, смотрело на меня неузнаваемое, худое, скуластое лицо.
Плохой пример оказался заразительным. Несмотря на мои предупреждения, что предпринятая мною операция весьма болезненна, всё же пять человек из бригады добровольно подвергли себя этой экзекуции.
Возвращались в тюрьму в сумерки. Шли очень медленно, и потому, что устали, и потому, что обратно пришлось нести инструмент и вместо лошадей – везти походные кухни и повозки с посудой. Почему всё это хозяйство нельзя было оставить на площадке – остаётся непонятным и по сей день.
В тюрьму пропускали очень долго. Шёл обыск – искали что-то в карманах, шапках, за пазухой, в ботинках. Что искали, зачем искали и кому всё это было нужно, знал один бог и начальник тюрьмы.
– Кто брил? – придрался ко мне надзиратель.
– Никто меня не брил, сам, гражданин надзиратель, немного побрился! – невозмутимо ответил я.
– А где бритва? Давай её сюда!
– Не бритвой, гражданин начальник, бутылкой!
– Какой бутылкой? Где она?
– Извини, гражданин начальник, не бутылкой, а донышком бутылки. Побрился и выбросил, не знал, что у вас нет бритвы, завтра, если прикажете, принесу!
Все шесть человек провели ночь в карцере. Восприняли мы это как должное и неизбежное, вот почему и разговор наш с надзирателем носил довольно несерьёзную форму и был далёк от того, что именуется вежливостью.
В течение целой недели работаем у моря. Час работы и минимум полчаса отдыха, никаких криков и угроз. Всё это удивляло и радовало нас, Люди заметно окрепли, порозовели, стали подвижнее, исчезла апатичность, появились улыбки, шутки и подчас задорный смех.
Дружно валили лес, корчевали пни, сложили километровой длины дамбу, спланировали всю площадку. А через десять дней аэродром был готов, правда, без бетонного покрытия.
На этом закончилась вольготная жизнь. На одиннадцатый день на работу не повели, объявили днём медицинского осмотра. Было это чисто формальным выполнением какого-то распоряжения с материка. Всех спрашивали: «на что жалуетесь?» – и никого не выслушивали до конца. Несколько внимательнее осматривали только тех, кто заявлял о невозможности выполнять физическую работу.
После процедуры осмотра вызвали всех бригадиров в канцелярию тюрьмы (не так давно мне пришлось побывать в ней). Здесь объявили нормы на земляные и строительные работы. Предупредили, что невыполнение нормы будет рассматриваться как саботаж. Предварительными мерами наказания обещали уменьшение хлебного пайка, карцерное содержание, оставление на объекте до выполнения дневного задания, а для злостных – суд и дополнительный срок по статье за экономическую контрреволюцию.








