Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1"
Автор книги: Дмитрий Быстролетов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
– Да, но ни я, ни ты, Котя…
– Молчи и слушай. Пойми: ты не только арестован, но и осужден! Понял ли ты это слово? А? Ты уже осужден! О приговоре сможешь догадаться только по ходу следствия. Из тебя будут выбивать признание подсказанной тебе вины, и только в подсказанном объеме, то есть так, как нужно для обоснования уже имеющегося решения. Его потом отштем-пелюетсуд. Понял? Знай, что в камере нет уголовников: здесь сидят очень культурные люди, цвет нашего советского общества. Ты скоро сам будешь выглядеть так же! Учти это! Многие пробовали на допросе изменить ход следствия – говорили меньше или больше, чем от них требовали следователи. И ничего не выходило: нужно расколоться, то есть сознаться в преступлении по определенной статье, предусматривающей определенное наказание. Если обвиненный в антисоветской агитации, за которую грозит срок в пять лет, признается в шпионаже, наказуемом двадцатью годами, то следователи только смеются и говорят: «Не ври!»; если обвиненный в шпионаже признается в агитации, ему отвечают: «Не торгуйся, здесь не базар!» Когда арестованный поймет, что от него надо, он объявляет о согласии давать показания. С него берут об этом подписку и дают полную волю в выдумывании фактов преступления. Он должен сам оговорить себя в указанном объеме.
Я рванулся с места.
– Зачем?! Выдумывать?! Как это я могу признать то, чего не было, да еще во вред себе, своей чести, своей совести? Ты с ума сошел?
Юревич вялым движением руки усадил меня на место.
– Не кипятись. Слушай.
Он закурил опять. Одну папироску от другой.
– Я опытный. Прошел уже все допросы. Мое дело закончено. А ты – желторотый птенец. У тебя все только начинается. Меня уже раскололи. Ты побрыкаешься и расколешься тоже. Это неизбежно.
– Но почему? Почему, Котя?! Никогда! Ты слышишь, – никогда!
– Тогда убьют! И это будет очень глупо!
– Что же глупого? Это необходимо! Пусть убивают! Разве мы с тобою трусы? Что же глупого в том, чтобы умереть честно?!
Котя долго молчал, украдкой вытирая слезы. Курил.
– Состав камеры беспрерывно меняется. Между прочим, это делается и для того, чтобы старые, опытные арестованные учили уму-разуму новичков.
– Развращали их?! Ослабляли волю к сопротивлению?! Облегчали бы самооговор? И работу следователей?!
Я не мог говорить спокойно и опять вскочил.
– Да сядь же, сядь. Ты говоришь глупости. Я повторяю – учили бы уму-разуму. Следователь тебе разъяснит, что настоящие советские люди должны помогать следствию. Понял? Нет? Ладно, поймешь позже. Посидишь, поговоришь с людьми и узнаешь, что многие умерли во время допросов, а другие пошли под суд, так ничего и не подписав. И то, и другое оказалось вздором: суд все равно состоялся и оформил выдуманные преступления и тех, и других со всеми последствиями для них самих, для родственников. И положения в стране, конечно, с каждым выбывающим из строя солдатом армия слабеет. Пойми – мы осуждены, а как мотивировать приговор – это второстепенный вопрос. Желательно сделать это на основании признания, но если не удается, то довольствуются ложными свидетелями.
– Показаниями подлецов!
– Чепуха! – печально покачал головой Котя. – Подлецы здесь не существенны, как ложный диагноз не вредит умершему больному. Ты уже умер, Дима, и мое показание об оружии по существу тебя не касается. На тебя уже выбили десяток таких же показаний. Смотри на это как на соблюдение скучных формальностей.
Я сжал кулаки и скрипнул зубами.
– Так что же – я тебе дал оружие или ты мне? А?
Котя долго молчал, потом опять зашептал:
– Ты напрасно волнуешься. Не все ли равно? В обоих случаях это участие в террористической организации. Так или иначе мы уже похоронены. Не беспокойся о пустяках – о певчих на погребении, о внешности попа. Мы – в могиле. Живые трупы.
Дрожь пронизала меня с головы до пят. Террор… Преступление, караемое расстрелом… Потеряв на минуту способность шевелить языком, я лежал, вытянувшись, и смотрел в прокопченный потолок. Как труп… Все кончено. Я – в могиле.
А Котя шептал мне в ухо, как будто вяло, нехотя и тихо вбивал мне в череп раскаленные добела зазубренные гвозди:
– Я сидел в областной тюрьме НКВД и долго не признавался. Тогда меня перевезли в застенок. Он называется Лефортовской тюрьмой. Посадили в маленькую комнатку со стенами, обложенными белым кафелем. Комната была без окон, дверь снаружи обита войлоком. Нечто подобное медицинскому изолятору. Сказали, что садят в карцер за сопротивление следствию. К вечеру в гробовой тишине я услышал женский голос и плач. Как будто издали, с того света. Голос мне показался знакомым. Он повторял: «Костя, спаси меня! Спаси! Сжалься! Скажи все, что от тебя требуют!» Напрягая слух, я не мог точно узнать тембр голоса, но допустил, что это могла говорить и плакать моя жена, – ведь ее арестовали вместе со мной. Ты понимаешь, Дима, обстановку: белая камера, тускло светит лампочка и полная тишина, – звенящая, гробовая. А потом далекий голос и плач. «Провокация, – думал я. – Инсценировка!» Но не мог сдержать дрожь. Это оказалось сверх моих сил. Этот голос: «Спаси! Сжалься! Признайся!» Я стал осторожно, в перерывах между заглядыванием надзирателя в глазок, выстукивать кафельные плитки. Думал, что найду место, где вмонтирован громкоговоритель. Ничего. Опять тот же голос и та же мольба! Прошли сутки. Двое. Все то же. Трое. Все то же. Неделя, в течение которой голос разъедал мою волю, как кислота разъедает железо. Я потерял счет дням, а считать минуты бессмысленно. Напрасно я старался не слушать – голос сам вкрадывался в мою душу и опустошал ее. Определить время по выдаче еды трудно – они это учли и выдавали воду и хлеб неравномерно. Так померкло сознание – от голода, от духоты, от сверхчеловеческого нервного напряжения, от бессонницы. Голос молил и плакал, а я лежал не шевелясь и думал, что скоро всему конец, что я не сдамся и умру честным человеком.
Котя перевел дух и собрался с силами.
– Когда они поняли мое намерение, то открыли дверь, выволокли в соседнюю камеру и положили на постель рядом с полуоткрытой дверью. Потом в смежную камеру вошел следователь, сел за стол и крикнул: «Вводите». Я услышал, что втащили кого-то. Начался допрос, и сразу же я понял, что допрашивают брата жены: следователь дико закричал и стал избивать его. Я вскочил, но дверь уже заперли, и допрос с ревом, криками и звуками ударов продолжали до утра. Следующей ночью – то же. Каждую ночь. Приводили знакомых мне людей, допрашивали и били. В конце концов, мною овладело безразличие. Из-за чего я терплю эти муки? Из-за страха расстрела? Но и смерть мне стала безразличной. И когда мне подали бумагу я под диктовку написал: «Признаюсь в преступлениях против советской власти», и подписался. Пришел в себя уже в больнице и сначала думал, что кафельная комнатка, женский голос и допросы за дверью соседней камеры – это бред. Так же, как листок, перо и голос, диктовавший мое признание. Но потом меня выписали, поместили в общую камеру, и на первом же допросе следователь показал мне лист бумаги с моим признанием и подписью. Все оказалось правдой. Я был расколот.
Я сочувственно пожал Коте руку.
– Мое дело, Дима, интересно своей обычностью и простотой, по нему тебе следовало бы учиться как по букварю. Встреча со мной – твоя удача!
«Опять», – подумал я с раздражением, вспомнив человека из Норильска.
Глава 3. Голос
Дальше говорить с Котей я не мог, потому что десять минут такого разговора требовали десятки суток обдумывания. Первое инстинктивное движение сочувствия, понимания и прощения быстро прошло, и я, холодно посматривая на согнутую фигуру бывшего товарища, думал: «Кто он? Сумасшедший или провокатор?»
Котя Юревич был сыном старого моряка, который при белых вынужден был выехать из Одессы в Варну в составе судовой команды и прихватил в рейс с собой сына, окончившего тогда гимназию. Ему угрожала мобилизация и отправка к Врангелю в Крым. В это время белые бежали из Одессы в Турцию, и судно домой не вернулось. Вскоре в Константинополе отец умер, и Котя остался один. Мы вместе учились там в выпускном классе колледжа для европейцев-христиан, вместе были посланы Ближневосточной благотворительной организацией в Чехословакию, вместе как не участвовавшие в белом движении попросили разрешения вернуться домой и в разное время возвратились на родину. Котя с отличием окончил институт в Брно, как отличник получил приглашение работать на крупнейшем в Чехословакии машиностроительном заводе Шкода и принять чешское гражданство, но он с гордостью отверг это предложение. Чехи рассказывали ему об арестах всех возвращающихся. «Вы кончите плохо!» – предупреждали они. Но Котя не верил. Он приехал в Москву и после нескольких лет работы на номерном заводе был арестован. Я окончил в Праге юридический факультет, затем в Швейцарии – медицинский, долго работал в нашей разведке, исколесил множество стран и наконец тоже вернулся домой. Теперь судьба свела нас вместе на нарах Бутырской тюрьмы.
Часов в двенадцать дня форточка открылась, и дежурный крикнул:
– Приготовиться к прогулке!
Все вскочили и начали торопливо одеваться.
– Кстати, Котя, что это за машина работает на дворе?
– Какая машина?
– Да вот, слышишь: р-р-р, р-р-р, р-р-р!
– Ах, это… Сейчас узнаешь.
По бесконечным коридорам, лестницам и переходам мы вышли в один из небольших мощеных дворов, с трех сторон окруженных стеной высотой в двухэтажный дом, а с четвертой стороны стеной, примыкавшей к тюрьме и глядевшей вниз слепыми глазами.
– Эти козырьки на окна поставил Ежов, при Дзержинском их не было, – шепотом сказал мне мой сосед по шеренге. – Чтоб не сигналили друг другу, да и поскучнее стало сидеть. Все изощряются, прохвосты!
Посреди дворика стояла скамья, и несколько человек добрели до нее и плюхнулись, еле живые от слабости. Остальные выстроились по четыре и пошли вкруговую, невероятно громко отбивая шаг. Высокие стены подхватили и усилили этот звук, и он стал громоподобным. «Р-р-р, р-р-р, р-р-р» отбивали мы тверже прусской гвардии, и я сразу догадался, что за «машины» работали в этих двориках.
– Выводят на пятнадцать-двадцать минут в сутки, днем или ночью по очереди камер. Часто лишают прогулки из-за придуманных ими же самими нарушений порядка. Это тяжелое наказание. Удар по нашему здоровью.
– А отказаться от прогулки можно?
– Что вы? Это единственная возможность глотнуть чистого воздуха! Дышите часто и глубоко, как насос!
– Эй, там, – разговорчики! В карцер захотелось?
Мы смолкли. Какая чудесная штука – воздух, обыкновенный воздух! А небо! А галки! Опьяненный громом шагов, благовонием пыльного воздуха, радужным сверканием клочка серенького неба, я яростно отстукивал шаг и изо всех сил работал грудью.
«Вот она, проверка жизни! Оказывается, и уличный воздух может быть ароматным, и обрывок тусклого неба сиять, и галки кричать музыкальнее соловья. Подлец! – говорил я самому себе. – Ты начинаешь ценить жизнь с первого дня расставания с нею! Подлец и ротозей! А Котя – сумасшедший. Или просто дрянь-человек. Трус! Я другое дело. А впрочем… Уж не псих ли он? Гм… да нет, что за чепуха! У нас пыток не бывает! Конечно, он просто клеветник!»
Миски с супом и кашей сначала были выставлены на стол, потом все разобрали их в должном порядке. Ели сидя на скамейках и нарах. Коте и соседям я предложил свои домашние продукты. Желтые или землисто-серые оборванцы обладали завидным аппетитом – никто не отставил своей миски, все были выскоблены ложками до последней капельки. «Странно! – думал я. – Все переживают такие нравственные муки, переносят такое нервное напряжение – и все же едят с примерным аппетитом. Очень странно!» Я удивлялся и все же сам с усердием, которого у меня никогда не бывало дома, выскреб свою миску и до мельчайшей крошки съел хлеб.
После обеда появились книги, и началось чтение. Многие прилегли с папироской. Остальные разбились на кучки коротать время тихой беседой.
– Видишь, Дима, там в середине ряда сидит на нарах, спиной прислонившись к стенке, пожилой человек, рыжий, длинноносый, с папиросой? Видишь, как он поглядывает по сторонам?
– Ну, вижу? Кто это?
– По дореволюционной терминологии это – наседка, а по советской – стукач. Доносчик. Сидит давно, его перебрасывают из камеры в камеру. Если кто-нибудь скажет лишнее, то он вечером обязательно проберется к дверям и сам попросит вызвать к следователю. Из-за него двое уже сидели в карцере. Им это зачтется и на суде. Будь осторожен. Можешь сам ухудшить свое положение!
– Так нужно поскорее избавиться от него! Провокатора надо самого спровоцировать.
– Зачем? Этого мы знаем и легко бережемся. Пришлют другого – будет хуже, пока не выяснится, кто среди нас новый стукач. Стукач в камере – необходимое зло, как параша.
«Рассуждает Котя логично, но в глазах что-то есть… Какие-то мутные… Мертвые… Да, он свихнулся».
Отужинали с тем же аппетитом, коллективно доели принесенную мною из дома еду, выпили сладкий чай с хлебом, выкурили по папироске. Настроение у всех было, как мне показалось, хорошее, оживленное: еще один день кончился.
Когда все уселись на нарах, Котя вдруг неожиданно улыбнулся, подмигнул мне, негромко ударил в ладоши и сказал всем притихшим сокамерникам:
– Товарищи, внимание! Садитесь по местам, соблюдайте тишину! Слушайте! Среди нас находится человек, объехавший весь мир. Это наш сегодняшний новорожденный. Попросим его рассказать какую-нибудь необыкновенную историю, да подлиннее, так, чтобы каждый вечер у нас было развлечение! Согласны?
– Согласны! – приглушенно загудели с нар.
Мне это показалось приятным: не нужно было думать о том, что рассказал мне Котя. Своего рода отсрочка. «Что ж… Времени у меня теперь хватит. А Котя все-таки сумасшедший! И его рассказ – бред. У нас такого не бывает. Здесь не фашизм!»
– Начинай, Дима!
– Но что именно?
– Что-нибудь из своих приключений!
– Ты застал меня врасплох!
– Тем лучше. Импровизируй! Садись на нары в середине камеры и негромким голосом начинай!
Все это мне показалось необыкновенным, романтическим, сказочным. А почему бы и нет?! Ведь я по роду своей работы должен быстро соображать и хорошо приспосабливаться к обстоятельствам: «Вот тебе и еще одна проверка, чего ты стоишь! Ну!»
Несколько секунд я обдумывал темы. Потом вспомнил одну старую историю, всегда вызывавшую во мне сожаление и злобу. Именно поэтому она вспомнилась раньше многих других.
– Товарищи, – несколько торжественно начал я. – Сейчас я вам расскажу о моей работе за границей. Дело касается игры человека со своей смертью. Называется эта вещь «Залог бессмертия».
В ответ одобрительное гудение.
– Здорово! Давайте, не тяните!
– Но прежде чем начну говорить, я прочту две строфы из одного стихотворения Пушкина. В нем изложена идея моего рассказа.
Я уселся поудобнее, скрестил ноги калачиком, сделал паузу и, театрально выбросив руку вперед и вверх, начал: Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы.
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Итак, – да здравствует, Чума!
Я обвел взором сокамерников и почувствовал, что они меня напряженно слушают и уже ощутили близкий нам, заключенным, смысл стихов. Опять сделал эффектную паузу. Потом медленно опустил руку, вобрал в грудь воздух, придал лицу таинственное выражение и только было приготовился трагическим шепотом произнести первую фразу: «В тот вечер над Лондоном повис черно-желтый туман», как форточка в дверях шумно откинулась, надзиратель просунул в скворечницу широкое косоглазое лицо и прошипел:
– Ты, которая говорила, давая сюда! Ну!
Я не спеша подошел к двери, ожидая какого-то нелепого, может быть, смешного вопроса. Но надзиратель приоткрыл дверь, сильной рукой ухватил меня за борта пиджака, мгновенно вытащил в коридор. Дал знак другим надзирателям, чтобы они приглядывали за его камерой, и толкнул меня вперед. Через минуту мы стояли перед начальником коридора или этажа, пожилым командиром с усталым лицом и воспаленными глазами.
– Товарич начальник, она говорила товаричам Сталинам чума.
Начальник потер виски и сделал болезненную гримасу.
Вынул из маленького пакетика с надписью «пирамидон» таблетку, запил ее водой и вдруг вздрогнул и откинулся на стуле.
– А? Как ты сказал?
Надзиратель повторил.
– Это – недоразумение! – взволнованно улыбаясь, разъяснил я. – Я только процитировал две строфы из «Пира во время чумы» и слегка переиначил последнюю строку.
Начальник нахмурился.
– А при чем здесь чума? У нас нет никакой чумы! Что вы сравниваете? Это антисоветская агитация? А?
– Она сказала товаричам Сталинам – чума! – ввернул надзиратель.
Начальник откачнулся на стуле и выпучил на меня глаза.
– Это Пушкин написал: «Итак, хвала тебе, Чума!», а не я! – повернулся я к низкорослому человеку с косыми глазами. – Поймите Пушкин! Александр Сергеевич! Слышали, товарищ надзиратель?
Надзиратель оскалил на меня зубы:
– Серым волкам тебе товарич!
– Правильно. Арестованным не положено обращаться к охране со словом товарищ, – строго поддержал надзирателя начальник. – Объясните, в чем дело.
Я повторил объяснение. Начальник перегнулся ко мне через стол:
– А кому же еще советский человек кричит «да здравствует»? Только Сталину! Раз «да здравствует» – значит, ему. Чуме мы «да здравствует» не кричим. Каждому понятно, что вы товарища Сталина приравняли к чуме. За это к стенке поставить мало!
Путаясь в словах, я еще раз объяснил дело и с выражением прочел злополучные строфы. Начальник опять потер себе виски. Нажал кнопку. Вошел разводящий.
– Ты, дежурный, иди на свое место. – Когда надзиратель вышел, начальник спросил: – Сколько сидите?
– Вторые сутки.
– Видно. Хотите выбраться отсюда живым, будьте осторожны. Я вас посажу в конверт до утра за шум в камере.
– Да, но…
– Если дам ход заявлению дежурного, то вам придется плохо. Молчите и обдумайте мои слова.
Разводящий отвел меня в конверт, довольно просторное помещение, обложенное белым кафелем и с деревянным сиденьем, привинченным к полу. Когда дверь захлопнулась, я с облегчением вздохнул: нет, это не недоразумение. Я получил крайне мне необходимую передышку. Возможность побыть одному. Отдохнуть от сумасшедшего потока впечатлений. Надо вспомнить свое недавнее прошлое, осознать текущее положение: иначе не поймешь перспективу.
В Торговой палате я проработал более полугода и за это время перевыполнил годовой план примерно в десять раз. Здесь все в порядке.
До этого почти тринадцать лет проработал за границей в И НО ГУГБ НКВД. Работал, быстро повышаясь, в смысле серьезности получаемых заданий. Я был привлечен к работе в ИНО из аппарата торгпредства в Праге, в последствии, инсценировав отъезд в Москву, перешел на нелегальное положение, и проживал в разных странах, по разным паспортам – стал профессиональным разведчиком. Вступать в партию, находясь за рубежом, я не хотел, а оформляться в кадрах ГУГБ – тем более: я готовил рукописи для научных и литературно-художественных книг, которые могли быть изданы дома, в Москве, а также готовил свои графические работы для выставки. В последний приезд стал членом Союза советских художников. Знание двадцати с лишним иностранных языков, располагающая наружность и наличие такта сделали из меня хорошего разведчика. Однако сам я эту работу считал временной и горячо мечтал лишь о Москве, как чеховские три сестры, но только более разумно и с большим основанием. Попутно окончил два факультета, побывал во многих странах, столкнулся с множеством людей. «За выполнение задания большого оперативного значения» был награжден, а позднее добровольно остался один в стране, где провалился наш очень важный агент и откуда были убраны все другие члены нашей подпольной группы. И это испытание завершилось удачно. Мне был обещан вызов в Москву, награждение орденом, уход с работы и вольная волюшка – живи дома и занимайся чем хочешь! Я привез готовые материалы для двух книг и пятьдесят картин, в основном из Африки. Но Родина остается Родиной, и тяжелое время требует личных жертв. Мне напомнили, что на данном мне почетном боевом оружии не напрасно выгравирована надпись: «За бесстрашие и беспощадность».
Я получил задание – под видом голландца выехать с женой в Нидерландскую Индию, купить там плантацию и вступить в голландскую профашистскую партию, затем перебраться в Южную Америку и вступить там в местную организацию гитлеровской партии, а затем, как фанатичный последователь фюрера, явиться в Европу, где на случай войны с Германией меня свяжут с очень важным источником в генштабе вермахта. В моем присутствии доклад об этом назначении сделал Н.И.Ежову начальник ИНО А.А.Слуцкий, которого мы все по-товарищески называли Абрамом. Ежов внимательно выслушал, взял синий карандаш, размашисто написал на первой странице доклада: «Утверждаю. Ежов», потом сказал мне:
– Мы даем вам наш лучший источник. Цените это. Вы зачисляетесь в кадры с присвоением воинского звания старшего лейтенанта госбезопасности. Подавайте заявление о приеме в партию: оно будет принято. О матери не думайте – мы во всем ей поможем. Спокойно поезжайте за границу. Помните: Сталин и Родина вас не забудут. Ни пуха ни пера!
Обнял, три раза поцеловал в губы и щеки. Я вышел взволнованный и воодушевленный.
Потом начались повальные аресты. При таинственных обстоятельствах скоропостижно скончался начальник ИНО Слуцкий. Арестовали полковника Гурского, начальника отделения, к которому я был приписан. Были арестованы два моих зарубежных начальника – генералы Базаров и Малли. Арестовали вызванных из-за рубежа подпольщиков. Одного за другим из наших рядов выхватывали самых лучших, талантливых и храбрых. Пришла моя очередь. Я стал ждать. И, наконец, дождался.
Теперь, сидя ночью в конверте Бутырской тюрьмы из-за «неосторожных слов Александра Сергеевича и его антисоветского намека», я тщательно перебрал множество фактов, составляющих годы моей работы в ИНО. И сказал себе:
– Славные факты! С этой стороны я тоже могу быть спокоен: прошлое у меня в порядке! Тогда в чем же дело?
Очевидно, только в проверке. Поговорят со мной, соберут данные мною сведения, имена людей, адреса и даты, все проверят, – что, очевидно, займет месяца два, – и отпустят. Я заживу лучше прежнего, без волнения, без тревоги, как надлежит всякому проверенному советскому человеку. У нас не арестовывают напрасно. Я не виновен, это ясно. А вот Котя мог быть замешан в какой-нибудь пустяк… У него брат бывший офицер, служил у белых. Подозрительно, а? Как это я раньше не обратил внимания? Шляпа! А террор? При мысли об оружии я содрогнулся. На меня уже есть первое показание! Что-то тупо заныло – сначала в сердце, потом прошло вниз до пяток. Ноги окаменели. Я сидел без мыслей, без чувств и до утра смотрел перед собой в одну точку. Дом и тюрьма, Пушкин и Котя, оружие и пир во время чумы – все исчезло!
На меня есть показание!!!
А утром меня отвели в камеру, и, выпив кружку горячего сладкого фруктового чая и закусив его ломтем хлеба, я успокоился. Рассказ Коти – бред, или он – провокатор. Передвинуться от него подальше в другой конец камеры… Нет, остаться, но зная, что он связан со следователями, говорить ему только то, что надо мне. Нет, проще ничего не говорить… Или еще лучше – проводить линию, намеченную в конверте ночью: держаться спокойно и разведать все доскональней. Я сижу в тюрьме второй день, а впереди – многие недели тщательной проверки, бесед с начальством, свидания с женой и матерью, может быть, – привлечение их и других людей в качестве свидетелей… Я подниму документы… Я все переверну вверх ногами! И сброшу с себя эти подозрения: пусть Котя и другие больные или замаранные люди борются за себя сами, а я возвращусь домой. Вот уж где-где, а в Бутырках мне не жить! Только бы скорей вызов к следователю! «Через следствие – обратно в семью» – вот мой девиз!
Начался третий день заключения. Отбарабанили прогулку. Потом мылись в недурной бане: воды было много, времени – тоже: наше платье и носильные вещи из мешков были на сорок минут сданы в дезинсекционные камеры для обработки сухим жаром. Свою пару белья и носовые платки я выстирал и успел просушить в специальной сушилке. По возвращении в камеру начальник открыл дверь и сообщил, что камера лишается на три дня прогулки за то, что кто-то пальцем написал на покрытой испариной кафельной стене слово «Ленин». Когда дверь захлопнулась, начался сдержанный шум:
– Какая это сволочь спровоцировала?
– А может, ничего и не было? Выдумывают, чтобы найти причину лишить людей воздуха! Мерзавцы!
Все это мне показалось удивительно новым: и то, что за партийный псевдоним основателя Коммунистической партии и Советского государства нас наказывают, и то, что обыкновенный уличный воздух в Москве может стать роскошью. Я чувствовал, как предо мной медленно раскрывается новый страшный мир. Кстати: называть тюремных начальников и надзирателей мерзавцами не следует. Они – советские люди, военнослужащие, выполняющие приказ, и только. Мои товарищи. До конца проверки я должен не поддаваться чувству раздражения и не опускаться до антисоветских выпадов! Позднее будет очень стыдно!
Однако времени терять было нельзя. Я начал прощупывать Котю еще в бане.
– Вот я все удивляюсь, Котя, как у следователей все продумано: здесь, в моечном зале, кафель приятного песочного цвета, а в Лефортовской тюрьме, в камере для психических пыток, кафель черный: это чтобы усилить давление на психику? Верно?
Мы как раз стирали кальсоны. Котя очень спешил и не думая быстро ответил:
– Нет, там плитки были белые. Как в операционной!
«Верно. Помнит. Не сбивается», – отметил я. Позднее, за обедом, нарочно принял удрученный вид.
– Ты что так задумался, Дима?
– Да все мысленно пережевываю твой рассказ. Но почему, Котя, они допрашивали только брата твоей жены? И забыли про остальных? Чем ты это объясняешь?
– Ты сам все забыл: я тебе сказал, что приводили на допрос и других членов нашего Брноненского отделения Союза советских студентов. Васькова, например. Помнишь его? В Константинополе мы его дразнили Вася-дуб? На даче после окончания колледжа он у нас был завхозом и потихоньку съел несколько банок сгущенного молока?
– Чернобровый? С грубым голосом?
– Он самый. Настоящий дуб. Были и другие, но их фамилий ты не знаешь.
«Помнит. Ничего не путает».
За ужином Котя вдруг наклонился к моему уху:
– Когда начались голоса, я прежде всего подумал, что это галлюцинация: ведь я прошел длинный ряд избиений, знал, что где-то по такому же пути идет и жена, из зачитанных мне показаний понимал, что арестованы по списку все возвратившиеся в Союз члены нашей студенческой организации и что всех их бьют, чтобы получить вынуждаемые показания друг на друга. Оснований для психоза было достаточно. И вот я осторожно, чтобы не заметил надзиратель, разорвал носовой платок на узенькие ленточки, смочил их слюной и заткнул уши во время женского плача и стонов. И сразу же голос исчез. Выну затычки – голос есть, засуну в уши – тишина! Значит, голос существовал в действительности, это было объективное физическое явление, а не продукт нервного расстройства. А о допросах мужчин за стеной сомневаться не приходилось: я слышал хлопанье дверью, звук отодвигаемого стула, покашливание и прочие мелкие, но характерные признаки действительности.
Котя даже перестал хлебать суп. Наморщил лоб.
– Ты понимаешь, Дима, нашлись косвенные объективные доказательства реальности звуков: беспрерывность слежки через глазок во время сеанса психического воздействия и переход к заглядыванию с обычными промежутками, как только сеанс кончался. И еще: они очень следили за моими ушами. Вынимали затычки из ушей с криком и бранью. Осматривали слуховой проход перед сеансом. Ясно, Дима, что они защищали этим объективное явление. Если бы звуки рождались в моей голове, то я не стал бы затыкать уши, а они не боролись бы против этого. Понял?
«Он прав. Звуки были», – решил я и спросил:
– Но точно ли ты узнал тембр голоса жены, ее брата, Васи-дуба и других?
– Женский голос звучал издалека, был молодым. Вот и все. Голос называл меня по имени. Но то, что он принадлежал именно моей жене, я не был уверен. Также не уверен я в отношении мужских голосов, хотя голос «следователя» называл знакомые мне фамилии. Я тебе скажу больше, Дима: женский голос называл меня Костей, хотя жена и друзья всегда звали меня Котей, без «с». Котя это редкое сокращение имени, Костя – обычное. И я думаю, что все от начала до конца было подделкой: плакала и просила признаться дежурная чекистка, позабывшая спросить у жены, как она называла меня. Получилась неряшливая и топорная работа. А сцены допроса мужчин разыгрывались двумя следователями. Но я находился в таком потрясенном состоянии, так был измотан бессонными ночами, голодом и избиениями, что эти голоса доводили меня до исступления, независимо от моих сомнений! Кулаки я выдержал, а вот голоса оказались сильнее!
А тем временем я пристально рассматривал Котю. Он бессильно горбился, голова и руки тряслись, лицо казалось землисто-желтым… Он производил впечатление тяжело больного. Конечно, Котя, прежде всего, жертва. Но только ли жертва?
Говорят, что арестованных по одному делу никогда не сажают в одну камеру, и наша встреча в Бутырках – образец их неточной и нечистой работы. Чепуха! Я разгадал все до конца.
Котя – провокатор! Меня подсадили к нему специально для предварительной обработки. По договоренности. Он даже не кривит душой и не склоняет меня к чему-то преступному: это провокатор особого рода, советский сексот – он просто помогает моему будущему следователю. Разбивает мою волю к сопротивлению.
Котя – это голос. Да, да! Он выполняет функцию того фальшивого голоса жены, и я попал на допрос к следователю, даже физически не выйдя из камеры!
Ах, вот как!
С ненавистью глядел я теперь на скорбное лицо Коти. Однако, приятель, ты не на того нарвался! Ты еле жив, а я полон сил и желания бороться: силы у нас не равны! Я не буду удирать от тебя на другой конец камеры: останусь здесь, и посмотрим, – кто кого.
– Ну, Котя, ужин кончен. Пора начинать прерванный вчера рассказ!
– А ты не боишься, что…
– Я ничего не боюсь. Усаживай нашу братию!
Я бодро откашлялся, сделал глоток сладкого кипятка и негромко начал:
– Сегодня, товарищи, я опять поведу рассказ об одном из своих приключений за рубежом. Вчера он был прерван по вине Александра Сергеевича, сегодня я учту урок, но все-таки расскажу, что хотел.