Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1"
Автор книги: Дмитрий Быстролетов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Владимир Александрович напрягся, сжал кулаки и перегнулся через стол, выдвинул вперед тяжелую челюсть. Это была стойка пса, учуявшего зверя.
– Пашка Гурин?!
– Он самый. Да вы успокойтесь и слушайте! Волноваться нечего: это не помогает делу. Лучше сядьте и закурите, Владимир Александрович! А я продолжаю…
– Вот ты говорил, слышь, доктор, – начал добрый молодец, – что давно хочешь наколоть у меня научный материал для книжки. Что ж, проблема эффективная! Сейчас время у нас обоих есть – давай. Я дам тебе наводочку лучше не надо! Ну, ты готов? Скреби!
Он мечтательно поднял к потолку синие очи.
– Стало быть, пару лет назад я отбывал срок на Алдане. Импульсивная была работа: отбивать руду в золотых шахтах. Приходилось упираться рогами правильно, и я с одним братухой надумал оттедова оборваться. Толика Карзубого ты не встречал, доктор? Высокий такой, рябой? Значит, он и есть. Человек законный. Честный вор. Мы оборвались гладко и на Лене, стало быть, с одного склада смыли формы энкаведешников, а бухалы у нас были и липовые документы тоже – мы их получили в одном шалмане. Вот это мы с Толиком на левой моторке и отправились по Лене шерудить как приемщики золота от трестовых старателей. Выбирали, конечно, мелкоту, наколка у нас имелась точная. Все было организовано культурно и благородно: мы высаживались, фрайеры нам сразу брали под козырек, без слов сдавали золотишко, мы обратно под козырь, мол, «благодарим, трудитесь, дорогие товарищи! Товарищ Сталин про вас помнит!» – и тук-тук-тук дальше! Чисто работали, импульсивно до невозможности. Собрали килов по пяти и оборвались в час, до шухера. В том же упомянутом малиннике дали нам новую наводку: в Красноярске, мол, живет один старый еврей, человек верный, скупает золотишко. Мы рванули туда, рыжую мазуту энтому фрайеру предъявили по форме, а когда он принес деньги, мы его вот так, доктор, – кряк! (Тут Пашка весело крякнул, задорно подмигнул мне одним глазом и стукнул выставленным большим пальцем о стол.) Мы его сделали начисто, а с его деньгами и нашими мешочками мотанулись в Омск, повторить цирковой номер еще раз. Здесь, конечно, фрайернулись, завалились довольно эффективно! Меня в Омске судили и дали новый срок, перебросили на Алдан, судили и всунули добавок, в Красноярске еще раз судили и подвесили опять и, наконец, погнали сюда. Срок, слышь, доктор, получили эффективный, и я решил никак не сидеть и оборваться при первой же невозможности. Жили зека-зека тогда в палатках, узкоколейка только начала действовать. Как-то ночью на погрузке вагонов мы бросили жребий, и я вытянул крест. Чую – удача, святой крест не подведет! Подобрали подходящий ящик, какой-то гадский мотор затырили в снег, а меня воры заколотили и отправили в Дудинку. Там я выдавил крышку, вылез из вагона и подмешался к разгрузочной бригаде – бригадир был наш, законный вор. Здешние гады, стало быть, подняли шумок, но меня не нашли – не рюхнулись, падлы, что я схоронился за проволоку! Зона там большая, этапов много, люди все новые и мало друг другу известные, да и ночь все покрывает. Расчет был верный, понял? Наши там, как полагается, на руководящих высотах в хлеборезке, на кухне, в конторе. Через списки у нарядчика я нашел всех фрайеров, которые должны были освободиться весной к началу навигации. Выбрал одного, на меня будто схожего. Подлег к нему под бочок и стал брать на крючок – угощал хлебцем и всем, что мне давали наши с кухни, таскал энтому гаду валенки в сушилку и обратно и так дальше, понимай сам, доктор. Растаял мой фрайер, эффективно растаял: стал звать братком и завел разговоры о себе, о своей семье, о деревне – повело его, значит, на откровенность. Он болтает, а я слушаю да переспрашиваю, запоминаю да втихаря записываю все малости и как супружницу зовут, и как деточек, как дядей и тетей. Залез ему в самую душу очень правильно, стал вроде вторым этим упомянутым фрайером: что он, что я – одно! Понял? Постановочка получилась культурная! Наконец подошла обратно весна и его освобождение. Мой фрайер даже поздравление от жены и детей получил: «Радуемся, мол, и волнуемся! Шлем триста на дорогу!» Потеха, доктор, я говорю – натуральная потеха! Вот в энту самую ночь мы его вот так, доктор, – кряк! (Пашка весело крякнул, подмигнул и стукнул большим пальцем об стол.) Спрятали всухую, придушили значит, служитель из морга за три пайки и пачку махры ему сделал медицинское вскрытие, потроха перемешал и снова зашил по всем правилам науки. Законный получился товарищ мертвец, импульсивный до невозможности! Прямо как из больницы! Мы его, конечно, затуфтили в снег за моргом – весной, как снег стает, заключенные врачи тело найдут, будут искать бирку с ноги и номер в журнале, но ничего не сообразят и, чтоб не получить от начальства добавочки, тихонько сплавят припутавшегося фрайера за зону. Расчет классный! А я оделся в его барахло и лег на его место, а поутру подхватил сундучок и культурненько мотнулся в штаб. Начальничек это со мной за ручку, слышь, доктор, «как, мол, поживаете, товарищ?» И прочее. Натуральная умора! Цирк! А потом начал приклеиваться: «А как зовут супругу? Как деточек?» Начал ковырять и тут же бросил, – сам видит, гад, что я самый и есть этот вышеупомянутый фрайер. Так он сунул мне в лапу документы, литер и денежки: «Не скучайте, мол, товарищ, в пути-дороге!»
С первым рейсом я прибыл в Красноярск, явился в шалман и сдал документы: фрайер был красноярский, завалиться я мог каждую минуту. Наши обещали мне липу через час. Присел я это в парке на скамеечку, жду, стало быть. И вот же невезение: вдруг эффективно прилипает ко мне один мусор, маленький такой, щупленький, и требует паспорт. Я ему: «уйди, – говорю, – от греха, уйди, Бога ради! Тебе жить, мужик!» Он нет и нет. Я его, конечно, доктор, вот так – кряк! (Пашка опять весело крякнул, подмигнул и небрежно повторил жест) то есть начал эффективно убирать, но он, слышь, доктор, такой жилистый оказался, – чисто старый петух! Сбежались фрайеры, шумок получился правильный! Суд, конечно, всунули добавочек и опять же направили сюда. Прибыли мы в Дудинку и зашагали по пристани. А доски прибиты плохо и поставлены редко – работают ведь наши зека-зека, а стройматериалы воруют обратно наши начальники: одна доска под ногой у меня вертанулась, и я сквозанул в дыру. Но до воды не долетел: с размаху приземлился на поперечную балку! Этап протопал дальше, а я понизу выполз на берег. И тут же как раз пароход готовился на Красноярск! Ух, думаю, положение импульсивное до ужаса! Момент умственного воображения!! Гроза и гром в мозгу!!! Я стремглав налево – дверь в пивной открыта, на вешалке фуражка со звездочкой; смываю фуражку и стремглав направо, у сходней кучи барахла, женщины, дети. И лежит это на узле маленький ребятенок, спит, доктор, понял? Чистый ангелочек! Я его гребу и на трап! Матрос: «Ваш билет и документы!» Я: «У жены они, сейчас придет; дай дите устроить!» – и змеюсь дальше на палубу. Туда-сюда – спрятаться некуда, а мать на берегу уже заводит шумок. Я по запарке хоронюсь в уборную и начинаю дите затыривать в трубу. Не лезет, гадское падло! Не падает в воду и орет, как слон! А фрайера уже ищут, нюхают воздух на моих следах. Положение эффективное до невероятия! И ведь вот же, доктор, удача – только вытащил дите из трубы и маленько обчистил – дверь с петель, фрайера уже тянут ко мне когти! Понятно? Изувечили бы враз, звери, за это самое ихнее дите! Затерзали бы!
В наплыве чувств Пашка перевел дух и вытер пот со лба, с шеи, на которой, как у всякого урки, болтался крестик. Вздохнул с облегчением и томным, вялым голосом начал говорить дальше:
– Да, было дело, доктор… Чистейший ужас… Однако что же дальше? Ну, прибыл сюда. Наступила весна, потянуло на волю: я человек гордый, несмирительный. И тут подвернулся один недоделанный фрайер, мы с ним вместе ехали с этапом и в бараке лежали рядом. Бормочет с утра до вечера: «Свобода! Свобода!» И подбил меня этот псих бежать вместе.
Владимир Александрович опять наклонился через стол.
– Ну? Скорее читайте!
– Подбил он меня податься прямиком через тундру на Вилюй и сплавиться на вышеупомянутую Лену. Я доверился – он, обратно, образованный, – говорит, что учитель. Сибиряк. Места здешние знает. Об чем толковище? Оборвались мы удачно, рванули правильно, но дальше возник у нас раскол: я искал жизни и свободы, а этот псих – гибели и смерти. Понял, доктор? Свобода ему, стало быть, была не нужна, потому свободные бывают только живые, а мертвым зачем она, свобода? Однако помирать звериной смертью в подобной дикости меня, обратно, не устраивало никак, это уже эффективный факт. Я ошибся по всей линии и теперь решил поправить дело. Однажды на нас набрели остяки. Вышеуказанный псих спал. Я прихватил всю мазуту и мотнулся к живым людям – тут у нас и получился развилок. Этого чудика позднее заметили с самолета и доставили сюда, а я пошел дальше, своей рукой добывать себе свободу, – ведь задарма она нашему брату не выдается!
К чуму я подзмеился втихую и залег в траве за камнем. Наколол топор и оленьи ремни. Смыл их и стал ждать. Вот под утро вылупился из чума сонный остяк. В пустыне эта зверюга уверена, что никого нет, – ковыляет себе и шаров как следует не хочет открыть. Я его с лета убрал (Пашка улыбнулся и сделал кокетливый жест пальцем) – кряк! И все дело! Потом вышла молодайка, жена того, первого. В чуме заголосило дите. «Других, видно, нет», – думаю себе. Подскочил, связал бабу оленьими ремнями и внес в чум. Она, конечно, напугалась, зажмурилась, психует. Я зверя зарыл и следы замыл, вскипятил воду, вымыл дите. Подушил одеколоном из наших остатков. Накормил, напоил. Убрал в чуме. Постирал тряпье, подшил. Накормил бабу. Затем присел к ней и объясняю: «Твоего мужа, мол, нет, он ушел на небо, теперь я твой мужик. Будем жить вместе, моя ненаглядная!» Она эффективно молчит. «Ничего, думаю, время у меня есть!» Так провозился цельные три дня – кормил и поил бабу и дите, ухаживал. Хозяйство все сияет, вещи в порядке. Сам оделся в остяцкие кожи, работаю. Раз вечером вывожу ее наружу, спрашиваю: «Что, мол, делать со скотом?» Знаками, конечно. Она увидела, что страшное место опять вроде не страшное, муж исчез с концами, а жить, обратно, надо, ребенок чистенький и сытый, и согласилась она за оленями ходить. Закивала, захлопотала, а ночью я доиграл свое дело, как полагается, чумазое это чучело осталось довольно. Так мы и зажили втроем. Представляешь, доктор? Картина импульсивная, скажи? Через месяц я ей говорю: «Пойдем, дорогая женушка, вот туда, там есть река Вилюй, знаешь?» Она кивает, соглашается. Мы снялись и помаленьку поползли со стадом на юго-восток, – она-то у меня стала беременной. И ведь нацелились так удачно! Раз вечером кончаем переход, глядь – открывается река. Чумазая улыбается: «Энто, мол, и есть Вилюй, милый мой распрекрасный муженек!» Я решил идти вдоль берега до первого жилья, а потом ее и ребенка убрать (снова светлая улыбка и тот же игривый жест пальцем) – кряк! И все тут, стадо разогнать и сплавиться вниз – там начнутся обжитые места. Эх, но ведь какая же гадкая судьба! Утром того дня, когда я решил действовать, потому что наколол за лесом дымок, лежу, обдумываю дело, – как и с чего начать, – и слышу голоса. Спрашивают по-русски мою бабу, где ее хозяин. Она отвечает: «там, мол, в чуме». И враз из-под полога дыбится на меня синяя фуражка. Я это накрылся, вроде заболел, кашляю со всех сил, да чекист уже все наколол с маху, от удовольствия ржет: «Эй, синеглазый блондин, не стесняйся, – враз выздоравливай и вылазь! А то я сам лечить буду!»
Привезли меня сюда на самолете, судили, добавили и сразу на штрафной, бить бутовый камень. «Значит, смерть!» – соображаю. Привезли туда. Дали напарника. Каждое утро мы должны расколоть ледовую покрышку метра в полтора толщиной и потом десять часов колоть гранит: один держит стальной клин, другой бьет кувалдой. Вижу – и вправду смерть неминуема. «А где же справедливость, жизнь и свобода? Или я не человек?» – думаю. Бросили мы колотушки: жребий вышел на меня. Я лег в ковш на санях, ребята забросали меня льдом и щебнем и повезли на свалку. Но при выезде из рабочей зоны стрелок взял в руки стальной щуп, вот как этот, смотри, доктор, и начал проверять ковш и проткнул мне ногу в двух местах. Я не крикнул, но когда возок тронулся, при свете фонаря он заметил на снегу кровь за санями. Меня вытащили и понесли в больницу. Я, несмотря ни на что, выжил… От злости, доктор! Послал за начальником. Тот пришел. Я поднял руки, смеюсь: «Сдаюсь, говорю, начальничек, сдаюсь! Празднуй победу: принимай меня в суки!»
И вот я стал комендантом. Все честные воры меня импульсивно проиграли. Я ожидаю смерть отовсюду. За каждым углом. Из каждой двери. Каждый день. Минуту. Секунду. Но и я готов: в каждом кармане по ножу, в руках щуп. Видишь, доктор? Острие какое, пощупай? Начальство дало сторожевого пса, он со мной день и ночь. Воры готовы, и я готов. Будь что будет!
Я записал его рассказ слово в слово, внимательно перечитал, кое-где исправил. Он молча курил и ждал.
– У меня к тебе четыре вопроса, Пашка. Первый: откуда у тебя такой вихор и военная форма? Ведь мы все стриженые и одетые в телогрейки?
Он недоуменно повел плечом.
– Вопросик! Откуда? Да от самого опера: я его верный слуга, он мне и разрешил. Мы живем во как (он сложил два пальца в переплетенные колечки), понял? Вася-Вася! Ну, волосы есть еще у профессора Остренко, видел? Он тоже в штатском. По разрешению опера он даже деньги из лагеря семье переводит, и немало.
– Значит, и Остренко работает у опера?
– А то как же: опер думает, что этим он держит профессора на крючке, а профессор делает оперовой бабе аборты и думает обратно. Дошло? Профессор – битый фрайер, на-блатыканный, не такой недобиток, как ты, доктор.
– Ладно, я понял. Вопрос второй: как тебя не шлепнули начальники?
Пашка недоуменно раскрыл глаза и развел руками.
– А чего меня шлепать? Я не контрик! К твоему сведению, слышь, доктор, я беспризорник рабоче-крестьянского происхождения! Прочувствуй и пойми! У нас здесь не Англия: там за смерть полагается смерть; но там же феодализм и империализм, а у нас социалистическая гуманность! Ты вот враг народа, доктор, а я – социально близкий элемент, меня не трожь! Я наши законы назубок знаю, слава Богу! У нас есть предельный срок за мокрое дело, и если он у меня уже имеется, то за каждого нового фрайера мне добавляют до нормы, понял? Чем скорее я этого фрайера делаю, тем добавок меньше, тем он мне дешевле выходит! Импульсивная комбинация?
– Вполне, Пашка! Теперь третий вопрос: ты несколько раз говорил об убитых тобой людях, и всегда так это, знаешь, с улыбочкой, со смешком. И словечки у тебя были для них особые, будто бы ты подразумевал неодушевленные вещи – «спрятал», «пришил», «убрал». Выходило очень просто: улыбнешься и ткнешь пальцем о стол – и все. Казалось, ты равнодушен к человеческой жизни и смерти. Словом, блатной герой, духарик! Но вот ты заговорил об угрозе твоей собственной жизни и, – я вижу вдруг! – твое лицо изменилось, и сразу появились человеческие слова – «изувечили», «затерзали». Тебя даже пот прошиб от одного воспоминания! Так ведь?
Синие глаза простодушно заморгали. Пашка опять развел руками.
– А то как же, доктор! Эффективный вопрос! Я же человек или нет? Как по-твоему?
– А те?
– Фрайеры. Ты подумай, доктор, ну, пойми же хорошенько: я человек, вор, хотя теперь и посучился. Мне жить. А те все и ты тоже – фрайеры. Овцы. Вы существуете, чтоб мы вас стригли и калечили. Человека убить не положено, и вор никогда, слышь, доктор, никогда не убьет другого вора, у нас за это по закону немедленная казнь. Этого нельзя делать, доктор, это выходит не по-человечески. Ну, вроде – грешно! Понял? А овец же не убивают, правда? Их стригут, колют и едят, – импульсивно и эффективно! Это – в законе, это – положено!
Я записал его ответ и снова спросил:
– А чем же отличаются фрайеры от людей?
– Вот чудак! Очень просто: свободой и несвободой. Человеку положена свобода: жить в свое удовольствие, как только он сам сможет его себе обеспечить. Ему все разрешается, и руки у него для этого свободны. Фрайер с детства тем и занят, чтобы покрепче себя связать, руки и ноги себе опутать. Сам не сумеет, так других зовет на подмогу, – фрайеры законы для себя все вместе устанавливают. Им ничего не положено по их же желанию: они так нагрузились законами, что и подняться на ноги не могут, так на коленях и живут. Одно слово – фрайеры! Овечье племя!
Я записал ответ.
– Однако, Пашка, разойтись вашему брату тоже нигде не удается, и в конечном итоге именно вы, честные воры и суки, никогда не пользуетесь свободой и для вас такой загон из колючей проволоки – родной дом? Правда?
Пашка прищурился и долго молча смотрел на меня сверху вниз. Потом заговорил, разгораясь все больше и больше, всплеснул руками, вырвал изо рта папиросу, скомкал ее и швырнул за спину, к печке, и все говорил, говорил, словно пророк, видящий незримую землю обетованную.
Он просветлел, стал очень красив в эти минуты.
– Ты вот сказал, что мы, воры, которым на земле в натуре положена свобода, нигде, то есть эффективно нигде не можем жить по-человечески. Врешь, доктор! Во многих странах, конечно, нельзя жить, где разные коммунизмы и прочие фрайерские выдумки свободных людей заедают. Но в Америке можно! Вот Америка – это страна свободы! Понял? А? Молчишь? Там оружие продается везде без разрешения, люди живут богато, носят одно импортное заграничное барахло, паспортов и прописок никаких нет, там фрайеры наших советских бумажек не получают, а одни только доллары, и воры держат в руках целые города. Чикаго, например, слышал? Ну? Ну?! Молчишь? То-то! Вот там и есть импульсивная свобода! И полиция там ворами подкуплена, да что полиция: адвокаты куплены, сенаторы, губернаторы! Слова-то какие, слышь, это просто музыка в натуре, а не слова: се-на-то-ры, гу-бер-на-то-ры! А у нас? Кого покупать? Где? Если здеся и сената даже нету, а одни советы? Куды же податься? Доктор, скажи? А в советах одни доярки и свинарки?! Их же не купишь, эта говядина не понимает ничего в жизни! Свинарю зачем свобода? Ему нужен свинарник, падлу, чтоб его зарезали! Конечно, Советский Союз – не Америка, доктор, и ты эффективно прав: здесь вольный человек ничего и не получит, как только загон из колючей проволоки! Эх, гадская житуха! Одолели фрайера и со всякими своими Марксами!
Заели! Житухи – никакой! И человек, – несмирительный который в натуре американец, которому по природе положена свобода, он борется за нее, и все напрасно: он импульсивно загибается! Эффективно задирает копыта!! Он погибает!!!
Пашка выбросил правую руку высоко в воздух и минуту стоял так, весьма напоминая памятник Свободы у входа в Нью-Йоркскую гавань. Потом обмяк, шумно вздохнул и рухнул на стул: он был в полном изнеможении после такого взрыва чувств.
Я дал ему время прийти в себя, потом сказал:
– Теперь, Пашка, я хочу спросить тебя о главном. Все, что ты сказал, это кожура. Я хочу добраться до сердцевины. Мне нужна косточка.
Пашка поднял голову.
– Что это такое?
– Философия. Человеческие дела всегда имеют единый смысл, потому что в их основе обязательно лежит какая-то одна идея. Она и является косточкой, которую я хочу вылущить из твоего рассказа. Ты понял меня?
– Понял! – кивнул головой Пашка и задумался.
Я ждал. Вдруг он поднял голову.
– Я тебе уже говорил, доктор, что пару лет назад отбывал срок на Алдане. Местность там горная, леса. Раз на заготовках я эффективно обвалился в горный поток, по которому мы сплавляли лес. Ухватился за бревно. Плыву. Зову на помощь. Никого. А впереди, слышу, водопад – гудит все сильнее и сильнее. «Гибель, – соображаю, – надвигается!» Значит, надо принимать импульсивные меры. И точно: ручей принес меня и бревно в небольшую котловину вроде чаши. По ней вкруг ходят бревна и по очереди выскакивают в расщелину и падают куда-то вниз. Я обернулся это разок, но мое бревно в расщелину не попало, туда угодило другое, оно крутилось рядом. Ага! Заметано! Я это явление, конечно, учитываю и начинаю к себе подтягивать другое бревно. Обнимаю его, как сердечного друга, оно взаправду было мне тогда милее любого человека на свете. Нас несет вкруговую по чаше, я это братское бревно выдвигаю все вперед, все дальше и в момент, когда нас подтягивает к расщелине, толкаю его, падло, вместо себя в пропасть. А меня проносит дальше! Так я приноровился и держался на плаву, пока не подоспела помощь. Понял? Вот тебе и вся косточка!
Он встал, сочно сплюнул, потянулся и ткнул ногой пса.
– Пора отчаливать, Барс! А ты, доктор, засеки философию: когда жизнь подтягивает тебя к пропасти – толкай туда другого! В жизни всегда имей возле себя друга, чтобы толкнуть его вместо себя в дыру!
Он гордо закинул голову, блеснул синими глазами и вышел.
Владимир Александрович облокотился было о стол, но вдруг вздрогнул и отодвинулся. Я засмеялся.
– Да, да, именно там сидел на краю стола Пашка, натуральный американец!
– Этакая отпетая сволочь.
– Конечно. Но отодвигаетесь вы напрасно: бегство прямехонько вело вас на Пашкин путь, в советскую Америку – в блатной мир.
– Как это?
– Просто: если бы побег удался и вы оба добрались бы до Лены, то он срочно связался бы с уголовным подпольем, получил бы липовый паспорт и занялся бы работой по своей единственной профессии – грабежами и убийствами. А вы, недоделанный фрайер? Сунулись бы на советскую работу там вас и сцапали бы: документов у вас нет, место последнего жительства вы указать не можете, справки с последнего места работы не имеете. Куда бы вы пристроились?
Беглец задумался и молчал.
– Тык-мык – и перед вами стала бы дилемма: или возвращаться в советскую жизнь, то есть в лагерь, или рвать с советской жизнью навсегда и окончательно и попросить Пашку ввести вас в шалман. Вы стали бы врагом всего того, что есть у нас большого и хорошего. А от уголовщины до контрреволюции – один шаг. Ведь Пашка – это профашист, как все уголовники, выключившиеся из советской жизни. Сегодня Пашка только мечтает об «Америке», а завтра – если подвернется возможность! – попытается воплотить свои мечты в жизнь. Это неизбежно: профашист – только личинка вредителя и врага, фашист – другая стадия развития, более высокая, – это уже сам вредитель и враг. Разве это непонятно? Я был Пашкой, по крайней мере, в теории. Это третье превращение: тело без головы, зверь! И как – теперь это смешно! – в своем больном сознании я вас, запутавшегося интеллигента, принимал за Пашку Гурина и сам хотел подражать вам и ему! Позор мне! Позор!
– Значит, выходит: через свободу к фашизму? А если бы я умер в тундре? Я бы умер свободным!
– Чепуха. Пашка развитее вас, Владимир Александрович! Он хорошо сказал: «Свобода нужна только живым, а мертвым зачем она?» Но это не все, это не совсем ясная формулировка, и Пашка ее развил дальше: «Я ушел к людям». Вот здесь и зарыта собака! Свобода – понятие социальное, вне человеческого общества ее не существует. Робинзон на необитаемом острове жил один, и свободным его назвать было нельзя. Понятие свободы и несвободы возникло только тогда, когда появился Пятница. В тундре вы умерли бы недоделанным фрайером, по терминологии Пашки, на Лене вы стали бы подлецом.
– Значит…
– Значит, надо было добровольно вернуться и найти в лагере свое маленькое, но очень ценное счастье.
– В миске баланды? Хе-хе…
– В строительстве завода и города! Не брыкайтесь, Владимир Александрович, не представляйтесь худшим, чем вы есть на самом деле. Конец вашего рассказа венчает его и вас: перед тем как окончательно потерять сознание, жизнь вырвала у вас признание ошибочности вашего поступка. Это залог будущего – вы не потерянный человек!
Беглец сидел молча, низко опустив голову. Все молчали, и каждый по-своему искал ответа: вопрос оказался мучительно близким каждому из слушателей.
– Это пустые слова, – сказал вдруг Владимир Александрович, поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза. – Я говорю о счастье в лагере.
– Пустые для того, кто потерял в себе свою советскую сущность или вовсе не имел ее. Я вначале тоже думал о «крушении миросозерцания»! Но у меня оказалось только крушение чудесной, упоительной работы, а миросозерцание осталось: только сначала я растерялся, потом обессилел, не мог работать. А труд – это главное: он – для страны! Поняли – не для начальства, а для страны! Кто этого не понимает, тот трудится в лагере как раб. А начнет работать добровольно, по зову сердца, станет свободным творцом… Теперь я работаю и счастлив! Да, внимайте и дивитесь: я счастлив!
Долго Владимир Александрович исподлобья смотрел на меня. Губы его дрожали.
– Вы сумасшедший! – наконец проговорил он едва слышно.
– Нет!
– Тогда вы предатель! Вы еще не заходили в оперчекистский отдел с предложением услуг?
– Нет.
Мы молчали.
– Человек, который взобрался на гору трупов своих товарищей и заявляет, что он счастлив, – гад.
– Нет.
Мы молчали еще.
– Я все понял, – сказал наконец Владимир Александрович. – Вы – трус! Тварь, рожденная для клетки. Ну и сидите в ней. К черту! К черту!! Я дважды бежал из лагерей и убегу опять. Я не могу смириться с несправедливостью, это подло – сидеть в клетке и улыбаться, сложив руки христосиком!
Я вспомнил что-то и засмеялся.
– Недавно подхожу к уборной, – той, что за больничным складом, рядом с огневой дорожкой, а с вышки мне кричит стрелок, – знаете, долговязый такой, с кривым носом, он все сюда ходит с руками, у него экзема, – так вот он кричит: «Доктор, идите сюда, посмотрите на этого чурбана!» Подхожу: подальше спрятавшись от товарищей, на снегу, среди нечистот, стоит на коленях здоровенный пожилой человек, крестится и бьет поклоны! И знаете, кто это был? Хо-хо! Бригадир с электролитного цеха Зимин. В прошлом секретарь обкома! Это – ваш двойник, Владимир Александрович!
Беглец поднял печальные глаза.
– Что же здесь смешного? И при чем здесь я?
– Вы оба хорошо переносите местный климат, но в голове у вас не все в порядке: пока что у него работает тело без головы, а у вас безголовое тело бегает по тундре. Складывать руки нечего! Нужно работать!
Владимир Александрович криво улыбнулся:
На каждых лагерных воротах написано: «Только через честный труд заключенный может войти в семью трудящихся!»
Я потушил недокуренную папиросу. Поток мыслей переполнял меня.
– Ерунда! Милый мой беглец, когда-нибудь нам будут ставить памятники. Но не всем. Да, да, – далеко не всем! Памятники не за холод и плохое питание, не за болезни и смерть, и уж, конечно, не за труд – он ведь одинаков у заключенных и вольных, и работают они рядом. Мы не хотим, чтобы нас жалели, – мы ждем понимания сути нашего геройства: нас мучит холод наравне с вольнонаемными и голод наравне с уголовниками, но помимо этого и в тысячу раз злее денно и нощно нас истязает мысль о несправедливости нашего заключения!
– Правильно! Правильно! – подхватило несколько голосов. – Наши семьи за что страдают?
А я, увлекшись, кричал через стол:
– У нас дома, в самом начале драмы, а не в лагерях, совершено вопиющее нарушение человеческой веры в правду на земле, а все остальное – чепуха! Вы – мещанский запечный таракан, Владимир Александрович! Поймите: не Саша-Маша по ошибке зарезана ножом уголовника, а Мария Николаевна Гаюльская сознательно убита самопишущей ручкой юриста. Эту истину пора понять до конца! В этом и только в этом все дело! Не сказать так – значит, смазать суть и оттеснить Марию Николаевну от ее законного места в пантеоне славы! Потому что самое подлинное геройство тех, кому в должное время поставят памятники, именно в том заключается, что они перебороли в себе обиду, поднялись выше озлобления, не позволили себе сделаться врагами Родины, но, ежеминутно терпя жесточайшие унижения и оскорбления, собрались с духом и твердо себе сказали: «Мы – советские люди! Несмотря ни на что!»
– Ось вона, святая правда! – прочувствованно бросил из окна внимательно слушавший нас бывший комдив. Потом тряхнул головой и продолжал: А я, доктор, не согласен ни с вами, ни с Владимиром Александровичем: вы идете нашим палачам в услужение, а он бежит от них. Разве такое можно допускать? Из чего, я вас спрашиваю? Разве за это мы боролись в Первой Конной, чтобы нас потом в следовательских кабинетах мордовали насмерть? За что мы боролись, товарищи?
– За что боролись, на то и напоролись, – угрюмо ответил кто-то из рабочих.
Андрей Тарасович покраснел, и его спокойная речь вдруг перешла в крик.
– Хто це сказав?! Хто? Хай объявится и зараз мне це скаже в лицо! Щоб я ему мог плюнуть в очи! Мы боролись за советскую правду! За лучшую жизнь! Цею жизнь уже зачали строить! Но повылазили з якись дырок фашисты! Захватили власть в нашем государстве! Лучших сынов партии и рабочекрестьянского класса загоняють в могилу! Где легендарный комдив Криворучка? Убит легендарный Звездич!
В узком окне показались руки фельдшера. Я стал незаметно подниматься из-за стола.
– Пусти меня, Иван! Убери руки назад! – Андрей Тарасович рванул рубаху на груди. На губах у него показалась пена. – Вот она, легендарная грудь бойца Первой Конной! Дывытесь на раны! Ця от врангельцив! Ця от белополякив! А ця – от следователей! Сияют рядом на легендарной груди! Где правда?!
Андрей Тарасович захрипел, забился в сильных руках фельдшера. Лицо его побагровело.
– Штоб мы смирились та дывылись, як мучать наших героев?! Вперед! За советскую власть! Бей фашистов!
Я бросился к дверям. За окном уже послышалось падение тяжелого тела и судорожные удары каблуков об пол.
– Припадочный? – спросил кто-то из рабочих.
– Как начинает вспоминать про следователей – так сразу его падучая и вдарит, – авторитетно разъяснил один из больных. – Как дошел до легендарных героев – значит, пора его держать. В больнице мы его зовем Легендарным Санитаром. Хороший человек, обратно!
Припадки у Андрея Тарасовича всегда случались короткие, но жестокие: держать его приходилось пяти-шести человекам. Наконец судороги оборвались и сменились глубоким сном.
Я умылся и снова сел за столик на веранде. Все молча курили, угнетенные и подавленные.
– А замолкать нам нечего, братцы, – сказал я. – Печалью дела не исправишь. Давайте поведем беседу дальше. Вот у нас неожиданно выступил один бывший комдив. Давайте попросим сказать несколько слов второго. Товарищ Павлов, на минутку садитесь к столу! Ребята, бригадир Павлов – в прошлом командир дивизии военно-воздушных сил, из кадровых заводских рабочих, коммунист. Интересно послушать такого человека!