Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1"
Автор книги: Дмитрий Быстролетов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
Сомнения не оставалось: Пашка тонул.
Медленно-медленно он поднял лицо, ставшее вдруг зеленовато-серым.
– Потопаю! Гадское племя! А-а-а-й! Загибаюсь!
Он закрыл глаза, смешно натужился и изо всех сил заорал тонким бабьим голосом:
– Спасайте! Караул! На помощь! Убивают!
Но воздух в тундре до предела напоен влагой, и этот смешной и страшный вопль беспомощно замер среди камней и луж. Пашка понял это.
– Ты что стоишь? А? Спасай мине!
Я оглянулся. Кругом ни палки, ни ветви: вешние воды все вынесли прочь, в реку. И вдруг я вспомнил: его ремень! Я схватил ремень, осторожно прокрался по гребню скалы как можно ближе и, держась рукой за камень, раскачал ремень, и Пашка ухватился за пряжку.
– В законе, доктор, молодчик милый! Держу пряжку! Тяни! Я тебе награду схлопочу у опера! Денег сто рублей получишь! Тяни! Ну тяни скорей!
– Боюсь, что лопнет ремень! Кожа старая, Пашка!
– Тяни, гад! Я потопаю! Вода по шею!
Я потянул сильнее… Еще сильнее… И ремень лопнул. Я упал боком на камни. Пашка качнулся, махнул руками для равновесия и ушел в воду по самый подбородок.
Потом отдышался. Навел на меня наган.
– Лезай в воду, падло! Давай сюды! Ну!
Я отступил шага на три и упал за камень, и в то же мгновение хлопнул выстрел: пуля чмокнула о камень и с ворчанием полетела куда-то вбок. Мое падение было подсознательным движением самозащиты – чем-то вроде мигания века при приближении соринки. И сейчас же заработало сознание: «Вытащить его из ила я не могу. Он обезумел. Он даже не даст подплыть». Тяжело хлопнуло еще три выстрела. Пашка стрелял и кричал:
– Люди! Людички, сюды! Сюды!
Мысли у меня в голове прыгали, обгоняя друг друга. Это были моменты душевного смятения, и под выстрелы и крики вспомнилось то, что мучило меня все это время – два блестящих глаза, в упор и с насмешкой смотревших на меня сквозь пальцы: Владимир Александрович презирал меня за то, что я трус! Я не могу переступить через черту, разделявшую жизнь от смерти, и все мои патриотические рассуждения – отговорка! Я не бегу из загона потому, что не могу этого сделать! Я – трус!
Волнение потрясло меня. Дрожа от страха и подгоняя себя к действию, я сказал громко:
– Встань, свободный человек!
Было невероятно трудно разогнуть спину и колени у меня дрожали. Меня тянуло, пригибало, звало это маленькое прикрытие за плоским серым камнем. Но я вышел вперед и остановился у края лужи.
Минутой раньше Пашка, стреляя, наверное, сделал несколько резких движений и этим ускорил погружение. Теперь из воды торчала только его голова, покрытая потоками ила. Светлые кудри исчезли, на черном лице страшно белели глаза, как будто ставшие бесцветными, да розовым колечком криво прыгал бабий ротик.
Пашка прицелился и выстрелил. Пуля обожгла мне левое плечо.
– Всех зарежу, гады! Всех… э-э-й, маменька! – успел он крикнуть в последний раз, и розовое колечко скрылось под водой. Беспощадная тундра поглотила натурального американца. Серые завихрения в воде разошлись. Вода опять стала прозрачной и как будто исчезла: теперь они смотрели друг на друга как раньше – лучезарное небо улыбалось сверху, а черная дыра безучастно скалилась снизу.
Все было кончено.
Минут пять я сидел на земле, положив голову на камень. Думать я не мог. Потом начало возвращаться сознание. Выполняя приказ Пашки, я перетащил мешок и тут же сообразил, а зачем он мне? Если бы я очнулся вполне, то бросил бы мешок на той стороне лужи или швырнул бы его в воду на этой. Но я еще не вполне понимал, что делаю: развязал мешок и хотел бросить банки в воду одну за другой. И тут только увидел, что Пашка обманул меня: банки были с тушенкой. Ах, не всели равно… Я видел по-настоящему только направленный в меня револьвер и мгновенный блеск пламени. Слышал звук выстрела и чувствовал рывок пули… Вяло подошел к соседней луже и чистой водой обмыл сильно припухшую кожу, уже ставшую багровой. Сделал себе перевязку – в сумке нашлось все необходимое. Но сил идти еще не было, и я равнодушно присел на камень. Медицинская сумка висела у меня на плече, мешок и банки лежали у ног.
И вдруг…
Странно устроен человеческий мозг, поднимающий нас над уровнем внешних событий жизни! Странны и удивительны зигзаги, по которым движется сознание, определяющее решение человека сделать свой следующий шаг!
Попал в беду один заключенный, и другой автоматически, не думая, быстро и точно выполнил все доступные ему меры помощи: предупреждение, поиски палки или ветки – подача ремня – еще одно предупреждение. Все. Тащить из воды погруженного в ил и обезумевшего от страха человека пловец не может, а точек опоры у меня не было. Спокойно я сложил бы его и свои вещи и зашагал бы в лагерь. Вернулся бы в загон. И мышление сейчас же включило вторую линию реакции из соседнего очага раздражения в мозгу: смутную неуверенность в себе, усиленную разговором с Владимиром Александровичем на веранде. Добровольность нуждалась в проверке: требовалось исключить необходимость возврата из-за собственной трусости. Надо было утвердить свободу выбора. Моменты мучительного насилия над собой. Голый человек становится под наведенное на него дуло. Это было совершенно необходимо не для продолжения спора с мертвецом, а для себя самого: жить в лагере двадцать лет можно только с идеей, которая поднимет заключенного над действительностью, а я усомнился в себе. Жить из трусости я не мог. Выход был только один: если Владимир Александрович смог перешагнуть через жизнь ради смерти, то я должен сделать то же самое, но ради утверждения своего права на жизнь. Я доказал самому себе это право и сидел на камне, обессиленный внутренним напряжением, обмякший и счастливый. Все было ясно впереди. Во мне еще не умер прежний боец!
И вдруг…
Одним быстрым движением я наклонился, схватил мешок за нижние углы и высыпал банки. Одна, две, три… Тридцать две… В медицинской сумке консервный нож. Борьба за свободу в течение тридцати двух суток обеспечена! Но не такая борьба, как у этих жалких дураков. Я – бывший разведчик, и у меня другая хватка. Я одеваюсь в Пашкино барахло и… Нет, рано. Несу его с собой. Огибаю город широкой дугой и… Нет. За сопками каждый человек в тундре виден издали и подозрителен. Я иду чуть левее от дороги, чтобы встречный объездчик видел, что я спешу в лагерь. У города – это будет ночью – сворачиваю в сопки. Огибаю город. И железную дорогу: там, в кустах, замаскированы секреты. Можно напороться. Сто пятьдесят километров до Енисея – неделя пути. Десять банок. Залезаю в кусты на окраине порта и высматриваю суда. Неделя времени – еще десять банок. В запасе двадцать банок. Можно все сделать не спеша. Выбираю иностранное судно, стоящее на якоре близ другого чужого судна. Часа в три ночи захожу по течению, раздеваюсь и в Пашкином белье без лагерных штампов осторожно вхожу в воду. Течение и мышцы доставляют меня к шлюпке, болтающейся за кормой парохода, стоящего на рейде вдали от берега. Несколько слов вахтенному. На норвежском, голландском или английском. «Сильно выпил, затошнило. Нагнулся над бортом. И вывалился. Замерзаю. Согрейте и вызовите нашу шлюпку!» Я на борту. Требую капитана. В его каюте, с глазу на глаз, признание. Я – английский агент. Тысяча фунтов в первом же иностранном порту за спасение. Не мое, а важнейших государственных сведений. Эти капитаны торговых «калош» – бедняки и дурачье. Тысяча фунтов – это мечта их жизни. Дело будет сделано.
Я сидел совершенно не двигаясь: точно окаменел, точно умер. Но это был уже не заключенный врач с первого лагпункта Норильлага, – это присел разъяренный тигр, готовившийся к последнему и страшному прыжку из клетки на волю.
Эти дураки-начальники бросятся нас искать, подчиняясь доступной им логике: побег в Красноярск по Енисею – их обычный вариант и побег на восток – необычный. Выше этого их фантазия не поднимается. Наши следы исчезнут, собаки здесь ничего не сделают. Будут обыскивать заполненные водой ямы – ха-ха-ха! – после первой тысячи рассердятся и плюнут! А если найдут тело Пашки? Тем лучше! Никто не поверит, что контрик побежал один. Он тоже утонул: каждое лето в тундре тонут рабочие! Усилят секреты вдоль железной дороги и наблюдение на речной пристани. Будут ждать, пока я не проплыву мимо, но не на юг, а на север и под иностранным флагом! Я покажу всем, что значит разведчик, сильный духом и телом, технически подготовленный умный человек, готовый ради свободы на все.
Я пробью себе дорогу усилием разума!
Не шевелясь сидел я на камне среди черных страшных водяных ловушек так, как когда-то сидел на диванах кафе «Ротонда» в Париже или дансинга «Алгонквин» в Нью-Йорке, когда обдумывал цепь шагов, которые должны были привести меня к очередным победам.
Я привык к ним и теперь вырву у жизни победу еще раз!
Солнце опустилось к верхушкам гор. Пора. Время уходит.
Я поднялся. Сделал физзарядку – от наплыва сверхчеловеческих сил. Открыл банку и съел тушенку с последним куском хлеба. Закурил дорогую Пашкину папироску. Теперь в путь.
Через час ходьбы лужи кончились, я пошел вдоль покатого склона сопок. На повороте, довольно далеко налево, увидел на скале конного стрелка.
– Кто такой?
– С первого, стрелочек! Врач! Иду к отбою – надо поспеть.
Стрелок махнул рукой.
– Ладно, валяй. Мотри, абы мядведи не сожрали!
Я громко засмеялся и ответил ему через плечо:
– Здесь люди пострашней зверя – за тряпку сожрать могут!
И зашагал дальше, вполне довольный: стрелок расскажет на следствии не только о встрече, но и о моих словах. Наведет на мысль об убийстве с целью ограбления – они здесь не в диковинку. Удачно получилось!
Так я шел, еще и еще раз перебирая все звенья логической цепи. Я отмеривал километры, зная, что каждый шаг приближает меня к свободе. О ней, собственно говоря, мало думал: было некогда, теперь пришло время действовать.
Наконец, я взобрался на боковой отрог, с которого должен был открыться вид на завод и город. Там я решил взять налево, незаметно подняться по ложбине вверх и перевалить за гребень сопки.
С этого момента возвращение превратится в побег.
Город я каждый день видел сверху из дверей своего барака или сбоку, с улицы, из рядов рабочей колонны, сквозь штыки конвойных. Завод на рабочей площадке представлялся как несколько далеко и беспорядочно разбросанных друг от друга строящихся зданий, между которыми то здесь, то там копошились бригады рабочих. Отходить в сторону там было опасно – граница рабочей зоны была неясно отмечена небольшими грязными и мокрыми флажками, ошибиться было легко, и ошибка каралась только пулей в бок и смертью на рваном бушлате в толпе сумрачно нахохлившихся товарищей.
Теперь я впервые видел широкую и вольную панораму строительства.
К ночи испарения, поднимаясь в небо, всегда образуют здесь легкие облака, прозрачные и расплывчатые, а большое тусклое солнце, коснувшееся горизонта, сейчас освещало их снизу и сбоку и окрашивало в нежный розовый и лиловый цвета. Не двигаясь и не тая, они легко повисли над тундрой, горами и долиной.
В ту ночь небо казалось светлым и нарядным, как весеннее девичье платье, оно все еще улыбалось, только эта улыбка стала еще ласковей, умиротворенней, как будто бы сквозь сон. А в долине уже залегли первые ночные тени, но тоже прозрачные и мирные. Направо виднелись белые стены электролитного цеха и гипсового завода, налево высился механический завод и дальше, на холмах – теплоцентраль и город.
Красное знамя на мачте электростанции еще освещалось солнцем и искрилось, как рубиновая звезда. Прямо подо мной строились бригады и маршировали к месту сбора – десятки бригад, сотни. Это было похоже на плавный и могучий хоровод на празднике труда или на победный марш отрядов великой трудовой армии. Это была в миниатюре наша страна – трудовая, могучая, набирающая силы, несмотря на все случайные невзгоды, вопреки капризным изломам своей славной судьбы.
Я остановился и жадно глядел вдаль.
Вот оно, торжество наше, гордость наша и наше счастье – мирное строительство, умножение народных богатств, наш путь в бессмертие!
Народ делает свое дело, и каждый из нас должен сделать свое: остаться человеком, сохранить свое советское нутро. Это трудно, но возможно – вот к этому и надо стремиться. Надо бороться за человека в самом себе! Пусть «профессор» Остренко ставит себе простую физическую задачу – пережить лагерь вопреки желаниям руководства поскорее избавиться от нас. Наша задача другая, гораздо более сложная, трудная и героическая – вопреки усилиям нашего начальства рассоветить нас, превратить в озверелых мещан, профашистов или фашистов, мы должны остаться такими, какими вошли в загон – людьми, больше, выше и лучше того Советскими людьми!
Я взглянул налево туда, где за дальними сопками, в густой лиловой мгле, лежал Енисей, наша родная река, на груди которой покачивались и суда под чужими флагами. Я громко и счастливо расхохотался. Черт побери, славно, что во мне еще сидит разведчик, способный мыслить и действовать! Силы мне очень пригодятся! Но я – советский разведчик и это главное. Пусть железный коммунист Павлов без сомнений и колебаний идет вперед к ясной ему цели – слава ему! Но слава и тысячам советских людей, кто, подобно мне, сомневается, борется с собой и обретает то, что никогда не даст советскому человеку потонуть – спасительные нити, всегда связывающие его с партией и народом. Тогда – ничего не страшно, тогда – все по плечу!
Теперь меня переполняли чувства радости, гордости, веры в будущее. Эх, дуй же ветер в лицо и в раскрытую грудь, ветер синих орлиных высот! Позади столько жертв, впереди – новый подвиг, но мне жертвы не жаль, и не страшно борьбы, а дорога моя не имеет конца!
Но вот вижу – отдельные ручейки бригад уже слились в одну большую могучую реку. Неслышная команда – и поток двинулся вперед. Я повернул голову: в ущелье показались первые ряды второй могучей реки – это ночные смены спешат на работу!
Как на великом параде шли две братские армии, приветствуя друг друга, – снизу едва доносились сюда, на пригорок, крики людей. И в тот же момент в городе грянул ночной отбой. Великое спокойствие розовой ночи наполнилось разноголосым малиновым звоном: во всех отделениях и пунктах на вахтах молотами и ломами разных величин били в рельсы, балки и оси. Вот в торжественной тишине мягко и низко прозвучал бархатный голос третьего штабного, ему в ответ загудело наше, первое, потом надтреснуто и резко подхватило второе, смешно, по-женски, запело четвертое, где-то далеко начали перекличку склады, заржала конбаза и, наконец, завизжал свинарник. Розовый сумрак угасающего дня дрожал и переливался звуками, а две колонны все шли и шли: вот одна исчезла в ущелье, а другая стала распадаться на отрезки, бригады веером потекли на рабочие места, завод дал гудок, и прекрасный спектакль кончился, – началась трудовая ночь!
Я засмеялся, вскинул мешок с банками на одно плечо и связку Пашкиного барахла на другое и стал спускаться вниз, туда, где навстречу мне ощетинились дулами черные, костлявые сторожевые вышки. Я знал, что последнее доказательство самому себе теперь дано: я отказываюсь от свободы, покупаемой переходом через огненную черту между двумя мирами, моя свобода – только здесь, на советской земле, даже если она для меня временно отгорожена колючей проволокой.
Какое счастье – вновь обрести Родину! Какая радость – вновь чувствовать себя гражданином!
Все ликовало и пело во мне.
Когда все впереди – тогда жизнь только в радость! Вперед!
Четвертое превращение и последнее превращение свершилось, и Путник с ликованием возвращается в свой дом, временный, как всякий дом на этой прекрасной и беспокойной земле, в это трудное, грозное и великолепное время.
Сусловский лагпункт. Сиблаг. 1945 г.
Спецлагерь. Омск. 1954 г.
Москва. 1965 г.
ПУЧИНА. Книга третья
Глава 1. Скольжение
В прошлом году летом мне довелось отдыхать на Кавказском побережье. После нескольких недель сухого зноя вдруг грянули грозы с проливными дождями. Когда, наконец, опять выглянуло солнце, я пошел побродить, и скользкая лесная дорожка привела меня к мосту, переброшенному с одного края ущелья на другой. Три дня тому назад глубоко внизу валялись в пыли ломаные стволы деревьев и груды сухих ветвей, под которыми робко булькал невидимый ручеек. Теперь я вышел на мост и остановился в изумлении: совсем близко под моими ногами с ревом и грохотом неслись всклокоченные волны горного потока – крутились, наскакивали друг на друга и выплескивались вверх, стараясь, как бешеные псы, вцепиться в бетонный пролет моста, который давеча казался таким нелепо тяжеловесным, а теперь дрожал и выглядел ненадежным и хрупким. В этом адском котле зеленоватосерая вода яростно бурлила и пенилась. Сквозь сизые холодные тучи брызг я видел, как подо мной стремительно летели подхваченные где-то высоко в горах стволы и ветви. Те, что были покрепче, мгновенно мелькали мимо, сделав несколько крутых поворотов, а другие, постарше или послабее, не выдерживали напора и ударов и с отчаянным стоном раскалывались надвое или ломались на куски.
Я сошел с моста и направился вдоль по ущелью к морю. У самого берега речное русло вдруг расширялось и мельчало, поток внезапно терял свою свирепость и устало журчал под грудами древолома почти как трое суток назад. Я постоял немного, наблюдая, как бревна в изнеможении замедляют свой бег, несмело тычутся носами в прибрежную гальку, вздрагивают в последний раз и, наконец, замирают на уже высушенных и разогретых солнцем камнях…
Вернувшись на мост, перегнулся через перила, закрыл глаза и долго вдыхал холодную водяную пыль.
«Что напоминает мне эта пучина? – думал я под грохот и вой воды. – Что-то благодатно далекое и все же мучительно близкое… Что не должно и нельзя забыть… Что когда-то я хотел запомнить, чтобы потом рассказать другим…» Я приложил лоб к холодному бетону перил. «Гдея, подобно утлому пловцу, когда-то несся вот в такой смертоносно кипящей пучине?»
И вдруг вспомнил.
В выходной день утром – это было в июне сорокового года на первом лагпункте Норильского исправительно-трудового лагеря – заключенный комендант, бывший бандит Пашка Гурин, неожиданно просунул голову в наш полутемный балок и закричал: «Эй вы, помощники смерти! Выходи на уборку! Сыпь без разговорчиков! Лопаты и кирки уже лежат тута, под дверью!»
Мы нехотя, на ощупь, оделись и, ворча, выползли наружу. И замерли от восторга. Что за денек! Небо – синей и чище любой Италии, солнце пышет жаром, как большой примус в кабинете нашего гражданина начальника, воздух – сонный и ласковый, будто это и не он, подлец, неделю назад кромсал наши лица в судорожном припадке черной пурги, снег слепит таким миллионокаратовым сверканием, что и хотел бы, да не можешь не заметить художественно выполненных желтых разводов вдоль стен, а главное – ур-р-ра! – земля показалась, всамделишная земля, черная прогалина курящейся на солнце теплой почвы как раз в том месте, где еще в прошлый четверг бесноватая метель намела сугроб в человеческий рост, а то и выше. Черт побери, жизнь возвращается! Жизнь!
«Уж если десятимесячная зима нас не одолела, то и начальнички тоже не сожрут: мы выдержим! Несмотря ни на что!» – подумал каждый из нас, сбрасывая телогрейку и хватаясь за лом. Надо было поскорее убрать снег и сколоть лед, иначе наш фанерный домик через неделю с вешними водами уплывет вниз, в город, там свернет направо, в тундру, и понесется дальше – в озеро и океан! Работали мы весь день, то снимая, то надевая телогрейки – на солнце казалось жарко, в тени – холодно, а едва солнце спустилось ниже, ударил крепкий мороз. Утром я почувствовал себя плохо и остался на часок полежать, да так потом и не встал – вдруг бросило в озноб, захотелось дремать, сознание потеряло ясность. В полутемном балке, похожем на пещеру первобытных людей, нас жило восемнадцать человек врачей и фельдшеров – узкие койки, заваленные сырым тряпьем, стояли впритык, с потолка свешивались мокрые бушлаты и валенки, люди на ощупь протискивались туда и сюда, шарили по нарам, ели, курили, спорили и спали, а я вдруг притих и стал незаметным. У меня ничего не болело, я просто накрылся двумя бушлатами и блаженно парился в жаркой истоме: мне казалось, что я здоров и только отдыхаю. Через двое суток зашел Александр Михайлович Губанов, заведующий амбулаторией, где я работал, – добрый человек и хороший врач.
– У вас, голубчик, жарок и вроде изрядный, – сказал он, потрогав мой лоб. – Но класть в больницу пока не буду, это опасно, – Бисен прикарманит. Вы хороший работник, а Бисен еще лучший хозяин. Подлечит и оставит у себя! Полежите, я пришлю аспиринчик на ночь.
Я лежал с закрытыми глазами и думал о разных разностях. Температура, надо полагать, перевалила за сорок, и я как бы отделился от своего тела, вышел из него: вначале стало трудно дышать, потом ничего, все уладилось, я перестал чувствовать действительное и переселился в светлый мир тончайших ощущений и туманных образов: это было похоже на смену рассвета и сумерек, без дня и без ночи.
Легкое прикосновение – и я открываю глаза. Кто это? Наш бородатый дневальный с кружкой воды? Нет, Эдельмира. Присела на корточки и осторожно будит меня. Жаркая португальская ночь… Эта сторона узкого залива в тени, я едва различаю улыбающееся лицо и знак молчать и быть осторожным. Но другая сторона вся сияет голубым светом, она нежится в нем и как будто бы сама излучает мерцание: цветущая апельсиновая роща играет голубыми искрами. После трудового дня рыбаки спят, они здесь ночуют семьями; и теперь мы скользим меж темных фигур, распростертых на сетях и циновках, шагаем через груды цветных вязаных колпаков и пестрых штанов мужчин и черных платьев женщин и их смешных шляп-цилиндров с нелепыми вязаными нашлепками наверху. Не раздеваясь, входим в черную теплую воду, раздвигаем руками светящиеся струи и бесшумно плывем на другую сторону средь розовых лепестков, упавших с деревьев. На этой стороне никого нет. Только луна и мы… Только наша молодая любовь… Спеша и волнуясь, мы срываем с себя мокрую ткань и вытягиваемся на сухой и теплой гальке. Отлив. Ласковое море невнятно лепечет нам слова благословения. Чтобы продлить мгновения сладостной муки, мы лежим на спине совершенно неподвижно, молча, не касаясь друг друга – лежим, дрожа от нетерпения, счастливые и благодарные…
Словно издалека слышу голоса – это идет на вечерний прием в амбулаторию смена врачей и фельдшеров.
– Вы к Дагмар? Она ушла купаться! – заглушая эти неясные голоса, приветливо говорит мне супруга пастора, у которого я брал уроки норвежского языка, чтобы объяснить властям причину моего пребывания в этом малодоступном северном фьорде, а заодно и почаще встречаться с его дочерью. И так уж случилось, что вместо гостиницы рядом с пристанью ноги понесли меня в другую сторону, к выходу в океан, – туда, откуда доносился глухой рев прибоя: там обычно купалась фрекен Дагмар.
Наступал вечер. Между высокими стенами скал вверху виднелась узкая полоска бледного неба, зеленая вода тяжело волновалась у моих ног. Было тихо и пусто, и придавленный суровым величием Севера, я шел и шел, пока вдруг не остановился, пораженный открывшимся зрелищем.
Тесная расщелина фьорда в этом месте делала крутой поворот на запад, к безмерно широкому седому океану, за бесконечные валы которого уже до половины опустилось раскаленное докрасна холодное солнце. Пурпурный свет косо скользил по вспененным гребням волн, они казались яркорозовыми и розовым пьедесталом выглядела гранитная глыба, торчавшая из воды. На ней стояла нагая девушка и отжимала из розовых волос холодную воду, искрившуюся меж ее пальцами, как расплавленное золото.
Вокруг грозно и мощно вздымались серые стены скал, внизу злобно кипела и переливалась прозрачная зеленая вода. Это было угрюмое и темное царство Севера и в нем – маленькое чудо, розовая русалка, светящаяся подобно задорному огоньку радости и надежды…
Так прошло еще двое суток. По-прежнему врачи деликатно протискивались туда и сюда, участливо поднимали свалившийся бушлат. Говорили: «Ого, какой горячий!» – и исчезали в темной мешанине наваленного барахла и скрюченных тел, а я притаился в этой суматохе и, не понимая этого, тихо умирал. Вот тогда, выждав время, когда все разошлись на работу, в балок прокрался Бисен Иржанович Ути-мисов, маленький казах с большой человеческой душой. Он заведовал терапевтической больницей. Кряхтя, он взвалил меня на спину да и поволок на гору, к себе. От тряски я очнулся и заметил, что опять играет яркий день и снег уже стаял; потом снова открыл глаза и увидел, что какой-то громадный темнолицый человек моет меня в горячей ванне. Позднее нашел себя лежащим в чистенькой комнатке; на тумбочке стояла банка из-под варенья и в ней бумажные цветы. И я вдруг вспомнил, как недавно красноречиво доказывал
Бисену, что лагерники не должны умирать под общий шум в переполненной палате, что в последние часы жизни человек имеет право на мир и покой. «Я тогда только говорил, а оборотистый Бисен уже успел привести эту мысль в исполнение. Гуманный человек! Умница!» Я спокойно улыбнулся и хотел было опять блаженно вытянуться на чистенькой койке, как вдруг услышал ругань, удары, грохот падающих тел и стульев. Дверь рванулась настежь, и здоровенный урка, Вова-Шимпанзе, ворвался в палату. Держась руками за дверь и отбиваясь ногами от санитаров, он сипел:
– Ты задираешь копыта, доктор… Так я тебе энту коробку шоколаду… принес… Для Машки держал, но теперь что уж! Жри напоследок… Это она сама прислала, Машка то есть… Хавай!
Вову-Шимпанзе с боем выволокли вон, попутно растоптавши коробку, а я минуту лежал, благодарно улыбаясь. И вдруг меня раскаленной иглой пронзила с головы до пят мысль: «Как это – “задираешь копыта”?!» Я задохнулся от ужаса. «Умираю! Конечно же, вот и цветы… Это – гуманная мертвецкая, моя собственная выдумка!» Я хотел закричать, вскочить, бежать куда-нибудь к людям, к жизни. Но потерял сознание и не почувствовал, как меня повезли в штабное третье отделение, в центральную больницу.
– Черт, струя гноя попала мне прямо в туфлю! – услышал я приятный женский голос. – Сейчас давление в плевре станет отрицательным. Он не выживет: случай очень запущенный!
Я чувствовал, что сижу, и чьи-то сильные руки держат меня за голову и плечи и выгибают спину колесом. «Меня оперируют по поводу гнойного плеврита», – подумал я. Окончательно пришел в себя уже в палате у большого окна.
Так началась приятнейшая пора выздоровления, когда тяжело больной чувствует себя именинником – радостно, приподнято и празднично. Ему хочется шалить, петь, он как будто по-новому видит синее небо и по-особому воспринимает солнечное тепло, а уж о человеческом тепле и говорить нечего.
Как-то в эти дни двери палаты торжественно распахнулись, и четыре санитара внесли большой фанерный ящик с конфетами, на крышке которого были написаны нелепые, но милые стихи – подарок друзей из первого отделения, в частности от моей боевой бригады. Я едва удержался от слез… Каждый вечер, отправляясь в Зеленый театр, Степа Медведев, крупный инженер, с которым я познакомился еще в бутырской тюрьме и сдружился в этапе, подходил к окну и, прижав нос к стеклу, долго молча улыбался и в удобный момент совал через форточку селедку, которую экономил от обеда: мне до боли хотелось чего-нибудь острого, и я отдавал больным мясные блюда за свежий зеленый салат, который считался у них никчемной травой. Да, да, – в заполярном лагере, в это страшное время, больным заключенным давали свежий зеленый салат! Его я медленно жевал и делал это всегда вечером, когда в открытое окно доносилась музыка. Что я думал при этом? Болезнь прошла и вернулся разум, я жевал свежие хрустящие листья под звуки далекого оркестра и не думал, а чувствовал, ощущал в себе жизнь, радость жизни вообще, – радость даже лагерного существования. «Если у меня есть грудь, чтобы пробивать себе дорогу в будущее, то имеется также и спина, на которой лежит мучительный и драгоценный груз прошлого, – думал я. – Прошлое не снято и не опровергнуто теперешним заключением: это две стороны моего жизненного опыта, они дополняют, а не исключают друг друга. Да здравствует жизнь!»
Палатой заведовала женщина-хирург моих лет, некрасивая, но очень славная, с мировой скорбью в черных глазах. Звали ее Хая Яковлевна. Когда я стал подниматься, мы подолгу беседовали, и я чувствовал, что между нами родилось и растет чувство внутренней связи, такое драгоценное здесь, в заполярном «лагере на правах тюрьмы».
– Мы слишком на виду, – сказала как-то Хая Яковлевна, отведя меня в укромный уголок. – Но после выздоровления вы получите инвалидность, и я устрою вас фельдшером при хирургическом отделении. Мы будем работать вместе. Я вас уберегу от инвалидного этапа в Красноярск: это пучина, в которой вы погибнете. Врачей здесь избыток, вы уже испортили себе карьеру – не заняли вакантной должности сразу после прибытия с этапом, пошли работать в тундру, вызвались на пикет, а потом и на штрафной лагпункт. Словом, наделали немало глупостей. Теперь исправьте положение. Работой я перегружать не буду, мы будем коротать время вдвоем! Соглашайтесь, проявите же хоть раз благоразумие!
Я не хотел сидеть в штабном отделении под чьим-то крылышком – слишком много еще осталось здесь неизведанного и неясного. Потом я мог бы перебраться в Дудинку или на Диксон: среди лагерников эти места считались более беспокойными и опасными, поэтому получить туда наряд было нетрудно, особенно если дать взятку нарядчику.
Чувство уверенности в себе, такое необычное в лагере, добавило мне сил, хотя на этот раз, как видно, сверх меры. Мне казалось, что я похож на резвого конька, выбежавшего из тесной конюшни на светлый лужок, где неплохо взбрыкнуть какое-нибудь коленце.
Я и взбрыкнул. Но поскользнулся и упал в пучину.
Приятный голос, который я услышал во время операции, принадлежал вольному врачу, начальнику больницы – красивой, статной женщине, похожей на породистую англичанку больше, чем добрый миллион обитательниц туманного Альбиона. Но имени ее и фамилии я теперь не помню, – ведь для меня и других она была только гражданином начальником. Я никогда не смог бы заговорить с ней после операции, если бы не начались длительные и тяжелые приступы сердцебиения: устранять их было трудно, тут все врачи больницы пробовали свое искусство и зачастую с плохими результатами. Хая Яковлевна доложила об этом начальнице, тем более что последняя оперировала меня и отвечала за мое выздоровление.
– Бьется, как птичка в клетке! – ласково говорил миловидный гражданин начальник, просунув узкую кисть под мою грубую рубаху с лагерными клеймами. – Пусть сердечко успокоится, а не то я унесу птичку с собой!