Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1"
Автор книги: Дмитрий Быстролетов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
Между тем, когда началась паника, я решил спасать тяжело больных от страшной смерти в огне. Обезумевшие люди сшибали меня, топтали ногами, но я упорно, жертвуя собой для ближних, таскал одного больного за другим и под свист пуль над головой укладывал их на снег.
Вечер был совсем не норильский, ласковая заря заиграла на посыпанных снегом деревьях, стало тихо и приветливо: природа улыбнулась людям минутой проникновенного покоя. Но цивилизованные люди не живут вместе с природой: пули свистели в разных направлениях, хлопали выстрелы, страшно кричали раненые насмерть люди, орали охваченные паникой пьяные слепые, безногие и недвижимые, а я геройски таскал и таскал на своей истоптанной спине тяжелые тела, а когда свалил последнего, то сам упал в снег, совершенно обессиленный, но с гордым сознанием исполненного долга. Наконец пришел в себя. Заметил, что от перцовки и усердия спутал двери и вытащил восемнадцать трупов, оставив живых больных в горящем бараке. Однако как только дыра в заборе оказалась забитой неуклюжим телом племянника, урки потушили дымящие телогрейки, прекратили дикий рев, и все сразу успокоились. Появилось начальство. В дополнение к двум часовым, стоявшим около дома у углов по диагонали и могущим простреливать переднюю сторону у ворот, правую стену и заднюю сторону у уборной, а так же левую стену, был поставлен третий часовой – у дыры, которую начальники распорядились плотно заплести колючей проволокой. Моток проволоки действительно появился немедленно, но забивать дыру стрелки отложили на полчаса якобы из-за отсутствия гвоздей. Едва начальники ушли, они послали их куда следует и не выполнили приказ: ведь дыра-то нужна им самим и их женам! В дыру втиснули моток колючки, закрепили снегом и третий часовой подпер это сооружение спиной и закурил махорочку.
Тем временем больные втащили трупы убитых в помещение мертвецкой, а из жилого помещения принесли два обеденных стола, сдвинули их и я мог приступить к вскрытию. Терапевтические больные вскрытию не подлежали; пришлось кое-как вскрыть тела Алеши, Мурата, Акакия Акакиевича, Симулянта и племянника. Николай Николаевич составил короткие, но совершенно достаточные протоколы, мне слили из чайника немного теплой воды на руки, и всё было готово.
Поздним вечером подкатила телега с ларьком, но люди уже мертвецки спали: деньги наполовину были потрачены на водку, – праздник прибытия на Большую Землю, – наполовину упрятаны получше в тряпье; начальники объявили, что ввиду случившихся событий отдых и баня отменяются, и утром этап двинется дальше.
Но нам, медперсоналу, в ту ночь спать не пришлось. Посыпались скоропостижные смерти. Наш великий ученый И.П.Павлов, выдвинувший идею нервизма, то есть руководящей роли центральной нервной системы в механизме регулирования состояния человека и основных линий его поведения и реакций на окружающую среду, с волнением наблюдал бы наших больных. После прибытия в Красноярск геройски державшиеся люди, превозмогавшие невероятные лишения с одной только мыслью – дожить до Большой Земли, по прибытии почувствовали, что цель достигнута и что внутреннее напряжение воли и физических сил можно ослабить. Они демобилизовались… И заработал конвейер смерти…
– Я вас обманул, доктор, – улыбнулся мне Ванюшка при обходе. – Не понимаете? Вы думали, что я поеду ногой вверх уже на барже… Мол, до Большой Земли Абсцессу не дожить… Ан нет! Видите – дожил! Сам не верил, но держался изо всех сил, доктор… И вот доехал-таки! Даже самому чудно! А? Так я и до самого завода в Москве дотяну!
Он счастливо, томно, блаженно потянулся – и вдруг умер: на лбу выступили мелкие капельки пота, глаза остановились, и молодого слесаря-москвича не стало. В барже за полтора месяца пути из пятисот больных умерло шестнадцать, а в одну ночь прибытия скончалось десять! Вот что такое мобилизация всех сил для достижения цели…
Я бегал от одного умирающего к другому, а учетчик Ам-дур до утра оформлял вместе с Николаем Николаевичем документы на сдачу тел и на выписку продуктов – утром предстояло опять получить сухой паек.
Около полуночи снаружи раздался топот солдатских сапог. Мы насторожились. Показался конвоир и несколько арестованных стрелков с баржи во главе с бывшим начальником конвоя.
– Ага! – сказал я. – Капитан буксира выполнил обещание!
– Ага! – усмехнулась Анна Анатольевна. – Это я сделала дело: успела сунуть новому начальнику конвоя заявления едущих с нами девушек-кореянок, – они бывшие работницы Коминтерна, обе получили по червонцу, – что на барже этот скот и вот тот его помощник изнасиловали их, использовав свое положение. Расплата началась быстро!
Конвойный подал Николаю Николаевичу бумажку: следователь просил произвести медицинское освидетельствование арестованных на предмет установления, имели ли они в пути половые сношения с зека женского пола.
– Что за чепуха! – вспыхнула Анна Анатольевна.
Но Николай Николаевич выразительным взглядом осадил ее.
– Пока главным врачом этапа являюсь я! Подать чистый халат и шапочку! Принести из палаты палку с загнутой ручкой!
Он облачился в медицинский халат, одел очки и взял палку за острый конец, выдвинув вперед ручку с круглым загибом.
– Становись в ряд! Спиной ко мне!
Стрелки выстроились.
– Спустить брюки! Ниже! Еще ниже. Так! Нагнуться вперед! Ну! Кому говорю, а?
Потом с ученым видом ввел сзади загнутую ручку между ног бывшему начальнику конвоя, нащупал что надо и несколько раз потянул ее назад.
– Говори: «А-а-а»!
– А-а-а-а!
– Громче!
– А-а-а-а!!!
– Все. Становись в угол, вот там. Одевайся.
Так были исследованы все стрелки. На двух – бывшего начальника и его помощника – составлены справки, что исследование подтвердило факт совершенного насилия в пути. Остальные были отпущены как невиновные.
– Пошли, поворачивайся! – конвоир грубо толкнул в дверь наших бывших начальников, и они скрылись в неуютной тьме морозной ночи. Только мимо окон торопливо протопали их сапоги. Весенняя поездка в Норильск была им обеспечена!
Остальные медленно одевались, испуганные, но счастливые.
– И што в ей, в энтой палке, такое есть? – вполголоса спросил один стрелок другого. – Сила, а?
– Сила, – уверенно кивнул другой. – И называемая энта сила как? Наука!
Часа в два ночи явился тюремный конвой вместе с начальником нашего конвоя. Проверка бумаг. Опрос. И Анна Анатольевна вышла в ночь сквозь облака теплого пара. Наши пути разошлись: она – в Москву, мы – в неизвестный нам лагерь.
Часа в четыре снова топот под окнами. Дверь настежь. С порога конвойные дают валенками в зад маленькой фигурке, и она летит к нам в объятия. «Рука!» Довольный, гордый, возбужденный виденным!
Быстро кипятится вода, и мы садимся за стол. Начался рассказ. «Рука» по тропинке добежал до рынка и с ходу украл там чью-то кошелку с продуктами и кошельком. Подкрепился на станции. Купил пачку «Беломора» и газету. Ознакомился с мировым положением. Сел в пригородный рабочий поезд, где вытащил у соседа кошелек. Вышел на первой же остановке. Зашел в пивную. Выпил три кружки пива и съел порцию копченой колбасы. Купил пачку «Казбека». В прекраснейшем настроении был арестован, избит, приятно помылся в тюремной бане и после оформления нового уголовного дела был доставлен к нам, или, как он выразился, – домой.
В палате кто-то разбуженный и злой запустил в него ботинком, но остальные устроили овацию: по общему мнению «Рука» был героем, и сам он вполне сознавал это. Папиросы у него отняли и скурили, потом очистили узкое местечко на полу. Герой протиснулся туда, покрылся бушлатом и мгновенно заснул. Уходя, конвойный швырнул нам газету. Оказалась свеженькая, и мы долго обсуждали все новости, главное – о войне в Западной Европе. Какое странное наступает время!
Под утро явились бесконвойники с возом хлеба и продуктов. Вчерашние жены стрелков притащили бочку горячей крупяной баланды. Одна из них, захлебываясь от удовольствия, рассказывала:
– А коза-то, коза! Это была моя! То есть моя собственная, понимаете? Я это вчера утром бегу назад в наш барак за ней, а перед самым то есть углом навстречу топает начальник в кожанке и с моей козой на веревочке. Я, конечно, к нему: «Вы куда это с моей козой?» А он улыбнулся, взял под козырь и ответил так это, понимаете, вежливенько, культур-ненько: «К тебе спешу, голубушка, к тебе, милая! Вот коза, получай! И на даль будь из себя внимательней: не зевай! Заключенные все враз зацапают, потом не сыщешь!» Еще раз козырнул и пошел. Только его и видела! А потом меня хватают и на допрос: мол, это был бандит и вор! И матом меня, матом! А я спрашиваю: «Какой же он есть бандит, когда он в обращении такой самостоятельный? Он меня, говорю, так не мативировал с головы до ног и обратно, как вы!»
Шимпа вчера не поймали: он успел добраться до блатного малинника где-то в городе и впоследствии выйдет оттуда с перекрашенными волосами, хорошо одетым и при документах. Он исчез с концами. «А какой вывод? – думал я. – Вот он: бежать имеет смысл только урке, имеющему под рукой свою секретную базу. Бежать может лишь враг общества к таким же врагам. Все остальное – бессмысленно: поимка “Руки” – закономерна. А я? Я, случайно оставшись вне оцепления, должен был или поскорей найти своего конвойного и дальше вести единственно для меня возможную честную советскую жизнь – жизнь заключенного, или перейти на другую сторону социального барьера и стать врагом общества, то есть ежедневно покупать свободу цепью очередных преступлений. Другого выбора нет. Спасибо судьбе за этот вразумительный пример!»
Запоздалое прибытие обусловило размещение этапа в общежитие стрелков, а побеги, стрельба и убитые – экстренную посадку этапа в первый подходящий состав и отправку дальше по назначению. Утром нас погрузили в только что отремонтированные классные вагоны и прицепили к первому же поезду!
Взошло солнце, за окнами вагонов потянулись мирные и приветливые картины обычной гражданской жизни, а мы полеживали на чистеньких диванчиках и блаженствовали. Каждый день давал нам доказательства возвращения в жизнь! До обеда все спали. Потом уплетали сухой паек. Часов в пять на какой-то долгой остановке конвой роздал каждому по черпаку кипятка и по два куска сахара. Хлеб у всех был, началось неспешное чаепитие и разговоры. Я обошел больных, так как Николай Николаевич ехал в следующем вагоне. Зажегся свет. И само собой получилось, что разговор принял общий характер. В этом вагоне ехали самые тяжелые больные (ловкий шеф сплавил их мне) и женщины во главе с врачом Куниной, – тихой, грустной, задумчивой женщиной. Поговорили о том, о сем, каждый рассказал что-нибудь из своего прошлого, а затем я начал говорить о своих путешествиях в Африку. Это захватило всех. Ведь в 1940 году советские люди мало знали об Африке: печать, радио и фильмы обходили африканские темы, а самих африканцев у нас тогда никто не видел. Я заговорил о том, чего не знал никто из слушателей. И показал им новый мир. Много лет я тоже не вспоминал об Африке. Теперь живые образы окружили меня со всех сторон, как милые старые друзья – яркие, желанные. Я мог бы пойти по линии дешевых эффектов и сногсшибательных авантюр, но, уважая слушателей, заговорил о чудесах природы и быта. Я сделал опыт – намеренно составил рассказ на уровне скучного культурного доклада – и не ошибся: эти насмерть измученные люди, грязные, оборванные и задавленные горем, показали себя достойными доверия.
Ах, до чего же хороши наши советские люди!
Поверх уставившихся на меня больших завороженных глаз я широко и плавно повожу руками – как дирижер, как гипнотизер, как волшебник:
– Тише… Еще тише… Вот так. Мы в сердце Сахары… В Танезруфте… Наступает ночь…
Я делаю паузу и затем, полузакрыв глаза, сонным голосом начинаю:
– Тихо. Нет – странно давит глубокая, зловещая тишина, великое безмолвие пустыни, рожденное полным отсутствием жизни. Насколько глаз хватает тускло серебрится плоская голубая гладь, посредине которой бежит яркая серебряная лунная дорожка: это еще не остывший песок дает в ночном холоде испарину, – не иней или росу, их не может быть в Танезруфте, где на полтысячи километров нет ни капли воды, – а слабую испарину, которая теперь блестит, как гладь мертвого моря. После знойного дня прохладная ночь кажется холодной. Время от времени неясные голоса доносятся из-под земли: то под ногами, то где-то вблизи слева или далеко справа… Глухие голоса точно переговариваются между собой, потом стихают. Подземные духи? Нет, просто накаленная земля остывает. Термометр днем показывал плюс сорок восемь, сейчас – плюс восемь, и тело не может приспособиться к такому быстрому охлаждению. Меня знобит. Поеживаясь от холода, я сижу, закутавшись с головой в одеяло, и не могу оторваться от зрелища совершенно неподвижного моря; ведь существует же и мертвое движение, даже маленькая рябь на водной поверхности всегда окрашивает и оживляет море или озеро. Но здесь никакого движения нет. Все умерло. Оцепенело. Холодно. Неподвижно. Высунув нос из-под одеяла, я гляжу в безмерный простор, где горизонт угадывается только потому, что где-то впереди исчезает серебряная дорожка.
Вот оно, звездное таинство в Танезруфте – без звуков, без радости, без жизни… Сжавшись в комочек, человек высунул окоченевший нос и сидит, загипнотизированный, как кролик змеей, синими очами трагического величия пустыни…
Я открываю глаза и меняю выражение лица.
– Вдруг звезды начинают бледнеть, небо становится серым. Это не рассвет в нашем обычном смысле слова, это быстрое выключение одного света и включение другого, как это бывает в театрах: незримый техник по освещению, работающий в этом удивительном театре, встал, подошел к пульту, сделал движение рукой и перекрасил сцену из голубой в серую: серебряная дорожка изморози на холодном песке вдруг растаяла, погрузился в серую мглу Южный Крест. Но техник не любит долго возиться со световыми эффектами! Новое движение рукой – и серый свет заменяется розовым, потом немедленно на сцену подается солнце: вот тускло блеснул багровый краешек, затем сразу же выполз длинный кувшин и повис над бесплодной равниной. Начинается день, приступил к делу первый палач из числа тех, что скоро возьмут нас в лапы на весь день – рефракция, преломление света в слоях воздуха с разной температурой и разной плотностью. Через секунды красный кувшин начинает округляться, делается ярче и светлее и превращается в обычный золотой диск солнца. Волшебная сказка кончилась, наступает действительность. Одеяла свертываются, все потягиваются и глубоко, с наслаждением дышат: какая свежесть! Какая ласковая прохлада!
Снова гул моторов и скрежет гусениц. Прошло полчаса – солнце еще терпимо, но люди уже одели шлемы и роются в вещах – ищут очки. Новые полчаса – и вынимается первый платок, чтобы стереть первую каплю пота: мучение началось! Через час кожа уже не выдерживает: засученные рукава опускаются и застегиваются пуговицы на груди, из корзин вынимаются грязные тряпки и обертываются вокруг лиц так, чтобы в прорези остались видны только глаза, воспаленные, красные глаза, обжигаемые ветром. В серых и красных тучах раскаленной пыли медленно ползет машина, и возле нее копошатся странные, полубезумные люди…
Каждые полчаса машины поворачиваются на ветер, и моторы выключаются – из-под кожухов валит дым, вода в радиаторах яростно клокочет. Наши водители работают изо всех сил, внимательно, лихорадочно: еще бы! Остановка мотора на полдня – смерть. Отклонение от курса километров на тридцать – смерть! Смерть подстерегает теперь из-за часовой стрелки, она пристально следит за нами, прячась за указателем количества оставшегося горючего, она свернулась клубочком в опустевших бидонах с водой.
Я отошел от машин на десять шагов по маленькому делу и споткнулся – повязка сползла на глаза. Снял повязку – и окаменел: меж камней виднелись два скелета. Снежно-белые кости прикрыты обрывками ткани. Скелеты лежали на боку, лицом друг к другу, крепко обнявшись. Тут же валялись их вещи, четыре дорожных мешка.
Сколько десятилетий или столетий покоятся здесь эти кости, неизвестно… Мягкие ткани тела давно сгнили, истлела и плотная ткань одежды. Повернувшись лицом к ветру и судорожно глотая воздух, я тупо смотрел на этот страшный памятник жестокости Танезруфта: давно-давно эти люди обессилели от зноя и жажды и не смогли держаться в седлах. Их бросили и караван побрел дальше… Тогда обреченные на смерть легли рядом, крепко обняли друг друга и…
Шатаясь на ветру, я заковылял к машине.
Полдень. Ровная, как стол, низменность. Наши палачи крепче сжимают пальцы на нашем горле, а один из них, самый мучительно страшный, берется колдовать и доводить утомленный мозг до глубокой подавленности или взрыва исступления.
Столбик термометра давно переполз за сорок, хотя прямые лучи на него не падают. Земля кажется серой только под ногами: глядя вниз, я вижу, как обычно, каждый камешек. Но уже на десять шагов в сторону мелкие подробности видны неясно, словно сквозь закипающую воду, – они дрожат, кажутся голубоватыми. А дальше зеркалится гладь мелко-мелко колеблющейся воды, беспредельно глубокое и белое искрящееся море, незаметно сливающееся с небом: горизонта нет, мы движемся в кошмарном закипающем водяном царстве – над водой, под водой? Понять нельзя, потому что зрению уже нельзя верить, оно обманывает так настойчиво и так реально, что через несколько часов измученное сознание тускнеет, расплывается, и «я» перестаю быть «я».
Вот что-то растет в левом углу поля зрения. Поворачиваю голову: совсем близко, метрах в трехстах от нас уже выросла скала – обыкновенная скала, но голубого цвета. Вдруг на ее вершине показывается столб воды – обыкновенной воды, которая, пенясь и сверкая на солнце, начинает стекать вниз. Видны изгибы струи между неровностями камня, видны брызги и пузырьки вокруг выступов… Видны даже… Но внезапно скала тает, как мороженое на солнце: потоки синеватой массы растекаются по искрящейся и дрожащей поверхности моря, потом ничего нет, только мелкая дрожь, только частое волнообразное колебание… Я закрываю глаза: эти миражи утомляют мозг, они угнетают.
Воздух кипит кругом…
Три часа дня. Температура в тени плюс пятьдесят по Цельсию.
Рефракция безумствует. Миражи давно исчезли. Исчез не только горизонт – исчезло пространство вообще: впереди ничего нет. Мы с грохотом и лязгом, с нечеловеческим упорством рвемся из никуда в никуда. Кругом нас расплавленное стекло, обжигающая жидкая тягучая зеленовато-серая масса, которая, вопреки привычке и разуму, на наших глазах, зримо и почти осязаемо, мелкими извивающимися струйками течет снизу вверх. В этом змеином мире я один, совершенно один, горизонт исчез, деформированное неяркое солнце кривляется на сероватом небе, исчезли люди, присутствие которых могло бы успокоить и поддержать дух. Ветерок дует в спину, дыхание людей и моторов останавливается, мы всё чаще поворачиваем машину на ветер, выключаем мотор и стоим кучкой, молча глотая воздух. Водитель отходит в сторону – через пять шагов лицо его делается смешным, через десять – страшным: сначала черты лица, контуры шлема и в особенности синие очки приходят в движение, он строит рожи, кривляется, юродствует, нелепо подергивая руками и ногами; но еще через несколько шагов мои глаза видят невозможное, что могут видеть только психические больные: водитель вдруг расплывается вширь, потом вытягивается в длину, как будто я вижу его отражение в зеркалах комнаты смеха. Но мне не до смеха, потому что еще два-три шага, и он начинает змеиться, как будто у него нет суставов, синие очки, пузырясь и сжимаясь, то становят-ся вертикально, то стёкла наползают друг на друга… Один момент голова вытягивается вверх, змеится в воздухе и вдруг исчезает. Будучи в здравом состоянии, я вижу – да, да – именно ясно вижу своими глазами – безголового живого человека, танцующего передо мной жуткий танец… Потом над плечами опять появляется светлый змеиный столб, из которого формируется голова…
Комната смеха в Танезруфте… Да, тот, кто однажды заглянул в нее, не забудет этого бреда до самой смерти. Или до погружения в безумие: потому что такие комнаты смеха имеются и у нас. Они называются камерами умалишенных…
Я замолкаю. Даю слушателям и зрителям отдохнуть. Потом начинаю снова, но на другой манер: вдруг подёргиваю плечами, щёлкаю пальцами. Чуть слышно напеваю странную африканскую мелодию.
– Мы еще в сердце Сахары. Но теперь присутствуем на празднике в большом оазисе. Вечереет. Жары нет. Мы на ровной площадке за поселением, сейчас служащей большой ареной.
От мала до велика все население собралось у края плато вдоль большой дороги. Впереди копошатся и галдят голые ребятишки, темные и всклокоченные, как чертенята. Дальше в несколько рядов толпятся женщины – одетые, полуодетые и на четверть одетые, увешанные безделушками общим весом до одного килограмма. Позади всех вытягивают шеи мужчины – черные туареги, несколько белоснежных арабов и пестрые хауса, горстка разнузданных легионеров, с которыми все боятся стоять рядом, мохазии в белых чалмах и синих плащах, красные сувари, – яркая, шумная, всклоченная толпа, несколько эффектных фигур в диковинных национальных костюмах, а общий фон – неописуемо театральное рванье, обнаженные прекрасные тела, искрящиеся на солнце украшения.
На арену выходит длиннобородый, белый как лунь старичок в тюрбане, халате и туфлях с загнутыми кверху носками. Он точно сошел с иллюстрации к Шахерезаде. На плечах у него – коромысло с двумя крытыми корзинами. Старик ставит корзины в том месте, где травы нет, садится на песок и вынимает дудочку. Закрыв глаза и слегка покачиваясь, он играет тонкую однообразную мелодию. Проходит минута. Вдруг из отверстия в крышках корзин показываются маленькие серые головки, с любопытством глядят вокруг – потом одна за другой на песчаную площадку выползает с полдюжины змей. Они выстраиваются перед старичком полукругом, приподнимаются на хвосты и начинают покачиваться в такт музыки. Заклинатель встает и, продолжая играть, делает по арене замысловатые петли. Зачарованные змеи торопливо ползут за ним, в точности повторяя извилистый путь. На песке получается фраза – благословение Аллаха собравшимся. «Бисмилла хиррахман ниррагим», – усердно пишут змеи. Старик усаживается снова и вдруг меняет мотив. Змеи, поколебавшись в нерешительности, подползают к хозяину, взбираются ему на колени, лезут за пазуху и в широкие рукава. На песке остается только одна гадина – в толпе с ужасом произносят какое-то слово.
– Это самая опасная, таких здесь особенно боятся, – шепчет мне мой проводник Саид.
Старик протягивает руку, змея обвивается вокруг нее, подползает к плечу и заглядывает в лицо хозяину. Тот раскрывает рот, и змея вползает в него. Некоторое время из-под седых усов торчит пыльный серый хвост, потом исчезает и он. Старик показывает толпе пустой рот, хлопает себя по животу и изо рта высовывается головка змеи. Старик открывает ей пасть и показывает зрителям, что ядовитые зубы целы, не выбиты. Толпа одобрительно гудит, фокусник хорош.
Едва заклинатель уходит, как раздается топот. Начинаются молодецкие скачки – то, что по-кавказски называется «джигитовкой», а по-арабски – «фантазиа». На горячих, поджарых верблюдах-скакунах двумя рядами воины выезжают на арену. Впереди всех – главарь на дымчатом красавце. Отъехав подальше, они скачут мимо нас, на полном скаку, делая рискованные движения телом и стреляя в воздух. Сквозь топот, пыль и пальбу они кричат нестройным хором: «Мы любим войну!», «Мы любим любовь!» Все это создает, вместе со зрителями, эффектную картину.
Вот всадники проносятся мимо как вихрь – животные и люди вне себя от напряжения, в воздухе кружатся гривы и волосы, клочья одежды и хвосты, и высоко вверху – чья-то тонкая смуглая рука: она держит отчаянно трепещущий яркожелтый щит, воин будто приветствует зрителей… Зрелище необыкновенное: это всадники Апокалипсиса!
На арене появляются четыре совсем молоденькие девушки – танцовщицы из Улед Пайл, лучшие в Северной Африке исполнительницы танца живота. Длинные волосы закинуты за спину, переплетены пестрыми лентами и монетами и цветным хвостом свешиваются почти до земли. Груди прикрыты бархатными тарелочками. Торс обнажен, на ногах широкие прозрачные шальвары и цветные туфельки на высоких каблучках. Тоненькие и гибкие, как лозинки, они выстраиваются в ряд, с большими бубнами в руках. Старый араб берет инструмент, похожий на гусли и – танец начинается.
Разгоряченная и возбужденная толпа жадно разглядывает нежные девичьи тела. Они слегка дрожат – еле заметной дрожью, пробегающей по телу снизу вверх и сверху вниз. Чуть слышно звенят бубенцы. Постепенно музыка ускоряется, звучит громче и веселее – и танцовщицы оживают, поднимают бубны высоко над головами и хором вскрикивают в такт мелодии. Их желтовато-бронзовые тела змеино вьются; каждая мышца пляшет свой особенный танец, груди трепещут – это целая буря страсти, которая разжигает уже взволнованную толпу. Хочется вскочить и схватить и заставить двинуться эти замершие на месте змеино-тонкие девичьи тела. Змеино… Нуда – вот они выстроились полукругом перед сидящим на песке стариком, как те, настоящие, которые только что плясали перед своим заклинателем!
Но музыкант еще более ускоряет ритм – «Ай! Ай! Ай!» – вскрикивает толпа. Внезапно девушки широко разводят руки и откидываются назад, выгнувшись на зрителей животами. Груди, каждая в отдельности, весело приплясывают, трепетная судорога пробегает волнами по обнаженным животам. Порядок снова нарушается, но когда первый потерявший голову человек выскакивает на арену – музыкант делает громкий аккорд и обрывает мотив. Девушки убегают, разгоряченная толпа недовольно рычит.
На арене новая перемена. Заклинатель змей, сошедший со страниц Шахерезады, снова здесь: четырьмя досками он вместе с помощниками быстро отгораживает маленькую площадку. Потом вносят две корзины, долго тычут в них палками и, наконец, вытряхивают на площадку двух разъяренных змей.
Змеи приблизительно одинаковы по размерам. Сначала они делают движения в стороны, но их палками бросают друг на друга – и вот рассвирепевшие гадины нападают друг на друга и начинают бой не на жизнь, а на смерть. Толпа издает хриплый крик жестокой радости и стихает. В напряженной тишине слышен отвратительный шелест пресмыкающихся. Они приподнимаются на хвостах и медленно начинают сближение – рывками и по сантиметрам. Сделают движение вперед и замрут на месте, покачивая на воздухе маленькими головками. Пасти широко раскрыты, тонкие язычки торчат вперед. «Х-х-х-х», – шипят обе от ярости и предсмертной тоски… И снова рывок… И снова покачивание.
Толпа молчит. Глаза у всех выпучены, рты раскрыты… точно каждый должен выиграть бой или умереть!
Гадины сближаются… ближе… еще ближе… «Х-х-х-х-х», – слышится в мертвой тишине их мерзкое шипение. Платком я вытираю со лба крупные капли пота…
Молниеносно одна из змей вытягивается вперед, хватает другую за челюсти раскрытого рта и втягивает ее голову в свою раскрытую пасть. Это происходит мгновенно, почти неуловимо для глаз: две змеи раскачиваются друг против друга на хвостах – рывок! – и вот обе уже лежат на песке… Одна заглатывает другую, в тишине слышен хлюпающий сосущий звук… Отдохнет, полежит неподвижно – и снова всасывает торчащее из пасти тело… В смертельном отчаянии та вьется кольцами, подбрасывается кверху, завязывается узлами, цепляется за выступы почвы и все-таки глубже и глубже лезет в глотку. Минуту у растянутой пасти судорожно дергается тонкий хвостик – совсем как только что у рта заклинателя! – потом скрывается и он. Гнусно раздувшуюся гадину загоняют в корзину…
– Вы хотите кончить?! Нет, что вы! Продолжайте!
Много раз я отказывался говорить, и всё же слушатели снова заставляли продолжать.
– Это необычно! – кричали они со всех сторон. – Мы слышим такое в первый раз! Больше подобной прелести нам никто не расскажет! Дальше, доктор: куда уползла эта змея? Что было дальше?
Так прошел вечер – приятно, бодро, культурно. «Как будто мы на свободе, – думал я. – Разве это возможно?»
Конечно, нет. И я это почувствовал поздно вечером, когда сказал решительно: «Нет! Разговоры кончены! Спать!» Я говорил с верхней полки. Женщины поднялись и по очереди пожали мне руку, искренне хором сказав: «Спасибо за необычный вечер. Вы помогли нам забыться!»
Часовой выключил яркий свет. Я стал укладываться. На соседней полке спокойно закурила последнюю папиросу Кунина.
Между тем внизу началась какая-то возня. Дверь в уборную с чистой водой и зеркалом тихонько открывалась и закрывалась. Кто-то раздевался и одевался снова, все взволнованным шепотом спорили. Я уже дремал, когда кто-то легко тронул меня за плечо.
– Тише, доктор! Нагните голову ниже.
Внизу у моей полки стояла незнакомая женщина, красивая, хорошо одетая. За эти годы глаз уже отвык от всего не серого и не черного. Теперь живая блоковская Незнакомка показалась мне в полутьме вагона для заключенных экзотичнее моих рассказов об Африке.
– Доктор, – задыхаясь от волнения, проговорило прелестное создание. – Це я, Параська Гаврилюк! Не узнали? Мы с бабочками собрали барахло, що у кого було получше… Та и белье, обратно… Да… И… Я, доктор, помылась, там в уборной лежить туалетное мыло та почитай що чистый рушник… Покрасилась, конечно… Ну… Ну, и вот… Я… Я…
– Что ты хочешь? Я ничего не понимаю!
– Вы так хорошо объявляли за Африку… Вроде як на концерте… Такое вспомнилось, задом, за диточек… И вот мы просим не побрезговать… Чем можем, благодарим… – Она с трудом перевела дух. – Спуститесь вниз… Все отвернуться… Или я, колы хочете, залезу до вас? Не побрезгуйте!
Я долго не мог сообразить, в чем дело. Потом наклонился, обнял делегатку за плечи и горячо поцеловал в лоб.
Ночью Кунина, дрожавшими руками зажигая десятую папиросу, тихонько сказала:
– А я не могла заснуть. Все думала. Знаете. Вы напрасно не воспользовались подношением. Оно от чистого сердца. Лев Николаевич за деньги, вырученные от своих произведений, купил себе Ясную Поляну. Ваше вечернее творчество было выше и вам предложено то, до чего Толстой не поднялся: вы вырвали на несколько часов человеческие души из ада, и вам было предложено вполне достойное вознаграждение. Ни один из членов Союза советских писателей не заработал так много!