355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быстролетов » Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1 » Текст книги (страница 1)
Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:00

Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1"


Автор книги: Дмитрий Быстролетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)

Д.А. Быстролётов (Толстой)
ПИР
БЕССМЕРТНЫХ
Книги о жестоком, трудном
и великолепном времени

_____

К 110-летию со дня рождения Дмитрия Александровича Быстролётова

На обложке: Норильский рудник. 1939 г. (из архива музея «Освоения и развития Норильска и Норильского края»)

Форзац 1: фотографии печатаются с разрешения музея «Освоения и развития Норильска и Норильского края»

Форзац 2: работы Д.А. Быстролётова Фотокопии документов, приведенных в тексте, предоставлены Центром общественных связей КГБ СССР

Всё живое на земле боится смерти, и только один человек в состоянии сознательно победить этот страх. Перешагнув через страх смерти, идейный человек становится бессмертным, в этом его высшая и вечная награда.

Смертных на земле – миллиарды, они уходят без следа, для них опасности и тяготы жизни – проклятье, для нас – радость, гордость и торжество!

Борьба – это пир бессмертных.

Дмитрий Быстролётов (Толстой)


ЗАЛОГ БЕССМЕРТИЯ
Книга первая

Анне Михайловне Ивановой, другу, на руках вынесшему меня из бездны, с благодарностью ПОСВЯЩАЮ


Предисловие

Эта книга – обстоятельное и честное свидетельское показание о пережитом в местах заключения эпохи «культа личности» И.В. Сталина (сентябрь 1938 г. – февраль 1956 г.).

Я взял на себя столь тяжелый труд потому, что вижу в нем выполнение гражданского долга. Преклонный возраст, подорванное здоровье, огромная нагрузка в научно-исследовательском институте, полная невозможность при жизни опубликовать свои записки – все эти факторы, говорящие против успешного выполнения поставленной задачи. Иногда она мне самому кажется непосильной и безумной. И тем не менее я упорно лишаю себя драгоценных часов отдыха для того, чтобы урывками, за рабочим столом во Всесоюзном научно-исследовательском институте медицинской информации и дома, мало-помалу восстановить картину ушедших в прошлое событий и дать в руки неизвестных мне людей в неопределенном далеком будущем правдивый и точный черновой материал для литературной обработки и социологических или исторических исследований.

Я полагаю, что подобное свидетельское показание окажется очень нужным советскому народу, ибо неизбежно придет время, когда о методах государственного управления можно и нужно будет говорить спокойно и свободно, и тогда понадобятся материалы, показывающие не только одни светлые стороны нашей жизни. Назойливо клясться в том, что прошедшее не повторится, и в то же время решительно не допускать общественного обсуждения допущенных ошибок, – это недопустимо, это затрудняет процесс оздоровления. Чтобы понимать – нужно знать, и я рассматриваю свою работу как ценную помощь советским людям будущего со стороны современника и очевидца.

Без всякой надежды быть услышанным при жизни я твердо верю в наше будущее и работаю ради него и для него… Тринадцать лет самоотверженной борьбы и труда в нашей разведке и восемнадцать лет тяжелейших моральных и физических испытаний в заключении закалили меня настолько, что и на исходе жизни я не могу уклониться от выполнения общественной задачи и остаюсь патриотом до конца. Будь что будет – я пишу в собственный чемодан, но с глубокой верой в то, что когда-нибудь чьи-то руки найдут эти страницы и используют их по прямому назначению – для общего блага, для восстановления истины.

Преступления кучки проходимцев не могут заслонить бессмертный подвиг народа, приступившего к построению новой жизни.

Я не пишу литературное произведение с процеженными жизненными фактами, нужными автору только как фон для утверждения своей идеи через поступки, слова и мысли выдуманных действующих лиц. Для меня факты жизни – самоцель свидетельского показания. Литературной стилизации и «образов» здесь нет, равно как и оценок, претендующих на окончательность: их сделают мои будущие читатели тогда, когда все скрытые пока события станут широко известными. Если я и даю оценки, то только для того, чтобы люди других поколений знали, как думали мы, – эти оценки тоже имеют значение фактов жизни, не больше.

Сталинская эпоха ярка и грандиозна, она велика в хорошем и дурном, и не мне ее огульно хаять и чернить: я горжусь, что жил в это жестокое, трудное, но великолепое время!

Я пишу только о том, что пережил и видел сам, и не претендую на исчерпывающее освещение какого-либо вопроса. Воспоминания не исследование. Это – живые впечатления очевидца, здорового и сильного человека, который вопреки всему всегда старался сохранить в себе свое советское содержание. Борьба за гуманное в себе самом – вот одна из тем этих записок, но главное – это попытка передать своеобразие времени, глубину падения и высоту взлета коллективного героя этой всенародной трагедии – советского человека, его величие и стойкость.

Я думаю, он – Человек с большой буквы.

Придет время, и жертвам культа личности И.В. Сталина поставят памятник. Пусть мои воспоминания будут щепоткой советской земли в его основании.

Глава 1. Как я умер

Итак, хвала тебе, Чума!

А. С. Пушкин

– Проснись, милый. Они пришли…

Не поднимая головы с подушки, я увидел все сразу: огромные блестящие глаза на мертвенно-бледном лице жены и двух человек в кепках и казенных плащах без петлиц и далеко сзади, словно в тумане, – остальное: у притолоки, опустив голову, жалась молодая девушка – наш новый управдом, а рядом громко зевает пожилой заспанный дворник…

– Где оружие? Ну? – в два голоса негромко спросили они.

– В кобуре. Вон там. На книжной полке.

Оба рванулись к моему пистолету. Один сунул его к себе в карман. Кобуру швырнул на пол. Оба облегченно вздохнули и победоносно подбоченились.

– Вставайте. Одевайтесь. Живо!

Я поднялся и стал одеваться. Девушка у двери не шевелилась и не поднимала головы, дворник беспрерывно зевал, прикрывая рот татуированной рукой, они стояли у стола в ожидании, один с бумажкой в руке. На жену я не смотрел: было нестерпимо больно видеть эти полные слез глаза и белые дрожащие губы. Она зябко куталась в легкий халатик.

– Не вздумай заплакать, Иола, – уголками губ прошептал я.

– Не бойся, милый. Я выдержу.

Минуты испепеляющего молчания. Его не передать словами.

Один шагнул вперед.

– Вот ордер на обыск и арест. Распишитесь.

Не глядя, я расписался. Запомнил только дату – 18 сентября 1938 года. Сел на стул у стола. Жена стала сзади и положила дрожащие руки на мои плечи. Они быстро, бесшумно и со знанием дела начали потрошить шкафы, столы, полки. Документы откладывали на стол, вещи бросали на пол, в угол комнаты.

– Это старые письма моей матери, – изо всех сил стараясь говорить спокойно, выдавил из себя я, когда один нашел два пакета и отложил их на стол.

– Пригодятся! Знаем, что делаем.

Я прожил за границей с двадцатого до тридцать седьмого года, получал большой оклад и по роду работы должен был хорошо одеваться. Жена родилась за рубежом и работала со мной. Но оба мы не были барахольщиками, и обыск закончился в пятнадцать минут. Потом один вышел с женой в переднюю, отобрал с вешалки мою зимнюю верхнюю одежду и бросил ее на пол в угол комнаты, в общую кучу. Потом я узнал, что все это отобрано для конфискации.

– Что за рамы в коридоре и в маленькой комнате?

– Мои картины. Я их привез из-за рубежа. В начале зимы мне обещали персональную выставку. Я – член Союза советских художников.

– Ладно. Все надо снести сюда, Михеев. Помоги, слышь ты, дворник!

Быстро и бесшумно они втроем перетащили картины в мою комнату и тремя высокими стопками уложили на полу.

– Осторожнее! Не повредите поверхность! – не удержался я.

Один искоса посмотрел на меня и покривился. Оба не ответили ничего. Потом младший спросил:

– Мать евойная спит в другой комнате, товарищ начальник. Будить?

– Ладно. Не трожь. А вы, – обратился он к жене, – побыстрее и потише вынесите отселева свои личные вещи – сейчас мы опечатаем комнату. Эй, куда берете машинку?

– Это моя собственная. Муж ею не пользуется!

– Не разговаривать! Давай обратно в кучу!

Потом, присев к столу, он выдал мне расписку на часы, портсигар, кольца, запонки.

– Что за формулировка: «Из желтого металла»? Они золотые! – запротестовал я.

– А мы с собой лабораторию не возим. Определяем на глазок. Хватит и этого. – Он поднялся. – Пошли!

Но другой обнаружил среди книг альбомы с фотографиями, сделанными мною в Африке, Европе и Америке, – почти три тысячи лучших снимков, собранных в течение восемнадцати лет беспрерывных скитаний по свету.

– Слышь, гляди-ка – девки, как есть голые! А?! Здорово?!

Оба уселись за стол и уткнулись в альбомы. Африка явно пользовалась их особым вниманием. Понятые стоя дремали у двери. Жена незаметно гладила мне плечи и голову.

– Ничего себе… Да не эта, вон та, с краю…

– М-м-да… А черные какие! Страсть!

Прошел еще час.

– Эх, наших бы так пустить по Москве!

– Ага! Слышь, нашу Глашку!

– Какую?

– Да буфетчицу!

– Гы-гы-гы! Законное дело!

Прошел еще час. Жена быстро и бесшумно вынесла из комнаты на кухню обе пишущие машинки – русскую и иностранную, – все фотоаппараты, все бинокли и многое другое. Набила для меня наволочку бельем и едой. Потом я опять почувствовал на плечах легкое прикосновение ее рук и, подняв свои, положил на них ладони. Мы молчали. Говорить было не нужно: бешено крутящийся вихрь мыслей и чувств передавался через пальцы. Про слова мы просто забыли. Они казались лишними.

Вдруг мельком взглянув в окно, они вскочили: ночь кончилась, быстро светало.

– Карточки мы забираем. Держать дома эту… как ее… парнаграхфию… не положено!

Они с улыбкой переглянулись и зажали альбомы под мышками.

В коридоре я приоткрыл дверь в другую комнату и увидел плечо и руку безмятежно спящей матери. Броситься на колени перед постелью? Или хотя бы здесь, на пороге? «Не положено», – внутренне усмехнулся я и вышел на крыльцо. Тут только второй раз за это утро мы с женой взглянули друг другу в глаза. Боже мой, что за глаза… Страшные, полные любви, отчаяния, обреченности… Я задрожал. Торопливо поцеловал ей руку.

– Шевелись, слышь. Уже утро, – дернули меня оба за плечи.

– Спасибо, Иола, за все…

Я зашагал к машине, таща узел, заготовленный женой. Вдруг она рванулась к нам.

– Вот… Платок… Сохрани на память…

Сорвала с головы платок и надела мне на шею. Две сильных руки толкнули меня в спину. Один последний взгляд огромных, страшных глаз… И все.

Все.

Началась новая жизнь.

Наш газик мчался по Ленинградскому шоссе от поселка Сокол к площади Дзержинского. Я сидел между чекистами и глядел на розовые тучки – занимался прохладный и светлый осенний денек. Мимо сновали машины и люди, множество спешивших на работу москвичей, и никто из них не знал, что вот несколько минут назад была бессмысленно разрушена хорошая семья, и теперь мимо них везут невинно арестованного советского человека, и этот человек безмерно счастлив!

Да, в эти страшные минуты я был счастлив…

Прошло почти двадцать семь лет. Это утро и все последующие дни я помню очень странно – частично с удивительной ясностью, с поразительным богатством зрительных мелочей и тончайших ощущений, а частично не помню совсем: возбужденное сознание работало напряженными рывками и отдыхало провалами, путем полного выключения. Состояние серого оглушения наступило многим позднее, уже в лагере, как защитная реакция на понимание непоправимости происшедшей катастрофы: к этому времени я уже многое себе уяснил. А пока катил на газике по Ленинградскому шоссе, любовался розовыми тучками и содрогался от бурной радости – кончилось ожидание неизбежного ареста! Кончилось!!

Я жил в новом доме, выстроенном Народным комиссариатом внутренних дел отчасти для своих сотрудников, находившихся в длительных командировках, преимущественно заграничных. Последние месяцы каждый вечер с наступлением темноты к дому подъезжали машины, и начинались аресты. Спать было невозможно: мы жили на первом этаже, движение полос сильного света по стенам нашей комнаты и шум моторов в ночной тиши поднимали меня и жену с постели, мы стояли босые и в щели между занавесями видели, как выводят и увозят людей, наших товарищей по работе. Утром становились известными фамилии изъятых, и управдом, встав на табурет, черной краской замазывала их в списках жильцов, по тогдашним правилам висевших у каждого подъезда. Позднее такие таблицы по всей Москве сняли, потому что черных полос появилось слишком много: это стало предметом разговоров. Придя на работу, сотрудники каждого учреждения в те годы подсчитывали, кто исчез за ночь; заместители занимали кресла начальников, а потом исчезали в свою очередь.

Сначала из ИНО ГУГБ НКВД, где я работал, были изъяты малоизвестные мне люди, и, придя домой, в разговорах с женой я только разводил руками: «Откуда у нас столько изменников и шпионов? Странно!» Но потом один за другим исчезли все давно известные начальники и мои товарищи, а сам я был переведен в совершенно гражданское учреждение, хотя и связанное с заграницей, – в Торговую палату. Но и там волны арестов уносили из кадров нужных и проверенных людей, хороших коммунистов, опытных работников: из одного поредевшего коллектива я попал в другой поредевший коллектив. Было ясно, что недалек мой черед. Я знал, что ни в чем не виновен, но здесь арестовывали явно по какому-то плану, и личная невиновность была, очевидно, тут ни при чем. Жена приготовила узелок теплых вещей, миску и ложку, кое-какую еду: сахар, масло. С вечера мы ложились в постель, но не спали до появления первой движущейся по стене полосы света. Вскакивали и бросались к окну – лежать было невозможно. Стоя у щели между занавесями, шепотом повторяли:

– В чем дело? Ты понимаешь что-нибудь? Зачем? За что? Для чего? Кому это нужно?

Босые ноги стыли. Накрывшись одеялами, мы топтались у окна всю ночь, пока под утро снова не включались моторы, темные фигуры сходили от подъездов к машинам, мазок мертвого света проползал по стене – и все стихало, все кончалось до следующей ночи. Усталые и разбитые, мы падали в постель и засыпали мертвым сном, чтобы кое-как поспать часа два-три, отработать постылый день, а с вечера ждать повторения всего того же.

Страшное время!

И вот этот чудовищный кошмар вдруг кончился. Я чувствовал себя птицей, выпорхнувшей из подвала прямо в розовое небо. Сидел между двумя чекистами и любовался утром: муки ожидания кончены!

Какая радость – я арестован!

– Классные фотки, – говорил между тем один из чекистов через мою голову. – Ребята угогочутся!

– Ладно. Потом. А ты, арестованный, чего лыбишься?

Две руки сжали мне локти.

– А что мне, плакать?

– Как знаешь. Тебе виднее.

По приезде на Лубянку меня заперли в конверт – тесное помещение, похожее на телефонную будку, но теснее. Я услышал, как они переговариваются между собой и с товарищами, пересматривая добычу.

– Костюмчики – сила. Энти потянут.

– Об чем вопрос, тряпки правильные.

– Подай мне кожаную тужурку – я спробую!

Треск.

– Сымай, порвешь, гад. Кидай мне обратно, я поуже в плечах.

На мгновение я вспомнил Лондон, магазин на Риджент-стрит, где я купил эту куртку… Было ли это в самом деле?

– Сильный платок, а, Иван? Смотри сюда, я говорю – законная вещь, а?

Огромные глаза… Блестящие… Лучезарные… Я сжался и начал повторять себе: «Не надо! Не надо! Не надо! Не надо! Не надо!» Вот тогда утром, восемнадцатого сентября тридцать восьмого года, стоя в конверте, я впервые узнал, что такое страх перед самим собой, страх перед возможностью проснуться и осознать случившееся.

Впервые в жизни я начал пытаться спрятаться от самого себя.

Потом меня повели по узеньким коридорчикам и сунули в небольшую камеру на четыре койки без окон. Там уже сидел стриженый мужчина в черной телогрейке, ватных брюках и грубых сапогах. Мы обменялись рукопожатием и назвали себя.

– Не слыхали моей фамилии? – удивился незнакомец. – Я – начальник строительства в Норильске. И такого города не знаете? Тоже странно! Это поселок в Заполярной тундре недалеко от устья Енисея. Там строится огромный завод и при нем город на полтораста тысяч жителей. После суда вас, если не расстреляют, могут послать туда.

– Зачем?

Незнакомец криво усмехнулся.

– Работать, милый мой иностранец. Оденете ватник и будете ломом бить вечную мерзлоту.

Я пожал плечами:

– Да ну вас, оставьте! Я этого не жду. У меня другие дела. Поважнее!

Незнакомец изменился в лице.

– Были, да сплыли. Всунут двадцатку и повезут на Север.

– Что значит «всунут двадцатку»?

– Дадут по суду двадцать лет срока.

– Глупости! Я не виновен! Вас арестовали и привезли сюда, вероятно, по какой-то серьезной причине. Вы и должны ожидать жесткого приговора. А у меня – другое дело: меня прокатили на газике от поселка Сокол до Лубянки, пуганут как следует, проверят, убедятся в моей невиновности и выпустят. В Советском Союзе не осуждают без вины. Это вам не капиталистические страны!

Мужчина в черном скрипнул зубами.

– Значит, я – виновен, а ты – нет? Собака!

Он поднялся с постели. Я тоже. Оба тяжело задышали и сжали кулаки.

– Положим, не собака, – сказал я внешне спокойно, – и не советую переходить на такой тон. За следующее оскорбление я набью вам рожу. Я – неплохой боксер.

У него дрожали побелевшие губы. Я вынул пачку американских сигарет, закурил и предложил ему. Мы оба сели. Бывший начальник тяжело перевел дух.

– Знайте, что отсюда никого не выпускают! Раз вы зарубежный работник и арестованы, значит, получите расстрел или большой срок. За что? Вот за то, что были за рубежом и много знаете. Вас упрячут подальше. Вы – конченый человек! Как и я. Как тысячи и тысячи белых негров на стройке в Норильске. Тундра вас быстро отработает без расстрела. Начальник на таких стройках пугает провинившегося лагерника: «Я тебя быстро доведу до социализма». Отсюда у заключенных два ходовых выражения: когда непосильный труд в тяжелых условиях лагеря вызывает у них истощение и смерть, заключенные говорят, что начальник его довел или что ослабевший или умерший сам дошел, подразумевая под этим – до социализма. Отсюда второй термин, который вам надо знать, доходяга, то есть уже дошедший до социализма советский человек, то есть умирающий от истощения. Вот чтобы не стать доходягой, сидите и слушайте. Вам выпало счастье – с ходу, у первой двери, получить всю нужную информацию о лагерях. При случае это спасет вам жизнь! Слушайте внимательно!

Начался скучный день. Принесли чай, выдали по три кусочка сахара, по пять папирос и по краюхе черного хлеба. Днем мы получили рыбный суп и кашу, вечером суп и чай. Я ел без аппетита, хотя суп показался мне неплохим. Меня несколько раз вызывали в отдел приема арестованных для тщательного обыска, заполнения анкет, фотографирования, снятия отпечатков пальцев, мытья и стрижки наголо, для медицинского осмотра. Всем этим процедурам я подчинился совершенно равнодушно. Какое мне дело? Проверят и выпустят. Скоро я буду дома. Заживу лучше прежнего: без этих ночных ожиданий! Я хотел надеяться и надеялся, но внутри грызло сомнение я слишком о многом слышал за границей, а потому проявил осторожность: в графе «специальность» поставил только «юрист» и не добавил «и врач», так как врачи в заключении, как видно, военные, казенные, а юристом я могу устроиться где-нибудь на стройке, судя по пьесе «Аристократы» Погодина. Окончившие два факультета у нас редки, и я по опыту знал, что таких не любят из-за непонимания, зависти и недоверия, и поэтому постарался ничем не выделяться. Я аккуратно выполнял все формальности и возвращался в камеру неохотно, потому что мой напарник трещал без умолку, лихорадочно торопясь передать мне сведения о лагерном быте. «Он боится за себя, за свое будущее. Наверное неспроста, думал я, равнодушно рассматривая его желтое, осунувшееся лицо. Эта говорливость – бегство от себя самого. Или от совести! Пусть! Нагадил, теперь пускай и отдувается! Я не виновен. В Норильске и лагерях мне не бывать! Еще и какие-то адреса дает, дурак!»

И я курил, наблюдал за его торопливыми движениями и старался не запомнить ни одного его слова: он мешал мне думать о доме, о любимых. Когда через год я прибыл в Норильск с предельным сроком заключения, то готов был рвать на себе волосы от злости: увы, они были тогда уже коротко острижены…

Я ничего не запомнил и сам выпустил из рук такой необыкновенный подарок судьбы.

Глава 2. На меня имеются показания!

Ночь. Я трясусь по уснувшей Москве в черном «воронке» – в громоздкой тюремной машине с охраной из двух стрелков. Стою в тесном конвертике. Рядом со мной за железными перегородками шевелятся другие арестованные. Куда нас везут – непонятно. Но спокойствие, прежде всего спокойствие! Остановка. Приглушенные голоса. Звук отпираемых железных ворот. Машина въезжает куда-то, и моторы выключаются. Приехали. Нас по очереди тащат из тесных конвертов. Двор. Ярко освещенный подъезд. «Мой новый отель!» усмехаюсь я и бодро вхожу в широкую дверь. Вместо приторно улыбающихся золоченых портье кругом синие фуражки, грубые окрики. Заполнение бланков. Ага, вот что: это – Бутырская тюрьма. Ну, что ж, мне все равно. Я передвинулся ближе к дому! Великолепно! Я скоро буду дома! Час ожидания в нестерпимодушном «конверте» и вот, опустив голову и заложив за спину руки, я шагаю по бесконечным коридорам, накинув шотландский плед на одну руку и обхватив узел другой рукой. Искоса вижу, что номера камер двухсотые. Негромкое:

– Стой!

Дежурный коридорный надзиратель принимает мою карточку от разводящего, шепотом проверяет ее, отпирает железную дверь и толкает меня внутрь. Началась моя тюремная жизнь, вернее, ее первый этап – бутырский.

Камера длинная, с двумя окнами на другом конце. Решетки, двойные грязные стекла и высокие железные козырьки почти не пропускают дневного света. Под потолком тускло краснеют электрические лампочки. Направо и налево – деревянные нары, на которых плотными рядами спят люди, головами к проходу, ногами к стенам, лицами к дырочке в двери – глазку или очку, через которую надзиратель наблюдает за спящими. Обе руки у всех положены сверху, поверх пальто или одеял. Такие же, как у меня, домашние наволочки, набитые вещами, заменяют подушку. Кое-кто лежит на грязных измятых пальто, большинство прикрывается ими. В проходе стоит длинный, чисто выскобленный стол, на нем кружки и чайник. Под столом и скамьями, прямо на кафельном полу, спят люди, их в камере человек семьдесят. Прямо у входа, справа – две высокие железные бочки, покрытые крышками. Это – параши, так называют в тюрьмах бочки для мочи. Увидев их, я вдруг замечаю, что задыхаюсь. Воздуха нет, жаркий смрад кажется клейким, он похож на бурый пар. Я брезгливо присаживаюсь на краешек скамьи, предварительно осторожно сделав три шага между телами на полу, кладу свой узел рядом на скамью и жду. Слышится ровное сопение спящих, кашель, сонное бормотание. Сквозь форточки снаружи доносится отрывистый резкий шум, похожий на механический грохот какой-то машины – р-р-р, р-р-р, р-р-р. «Что бы это было? Какая-то трамбовка или камнедробилка работает во дворе?» – думаю я и начинаю рассматривать лежащих. Все одеты в довольно чистое домашнее белье, у многих уже порванное… Под головами – вещи. Ни одного приличного костюма… Лица серо-желтые, испитые, некультурные, безобразные… Тщетно я ищу интеллигентное, умное лицо: и справа и слева раздутые желтые морды, каких я и не видывал на улицах. Откуда собрали этот сброд? И вдруг одна мысль объясняет все разом: я в камере для уголовников, меня посадили к пьяницам, ворам и разбойникам! «Что делать? – думаю я. – Протестовать? Конечно! Энергично протестовать! Я должен с первой же минуты защищать свои права!» Но к моим ногам прижаты спящие, чья-то щека прильнула к моему ботинку. Как поступить? Я колеблюсь, случайно гляжу на окна и решаю: уже светает, сейчас эти люди проснутся, и я объясню дежурному надзирателю досадную ошибку. «Спокойствие, милый! – говорю я себе. – Побольше выдержки!»

Вдруг в коридоре раздается резкий звонок. В дверях откидывается форточка, и дежурный кричит в камеру:

– Подъем! Подъем!

И разом около сотни неподвижных тел ожили: все стали натягивать на себя лохмотья, у многих в руках мелькнули куски мыла и полотенца. Кто-то, лежавший у левого окна, закричал сиплым голосом:

– Дежурные! К парашам! Приготовиться! Вылить воду из чайников и кружек! Живо!

– Эй, староста! Иди к дверям – принимай новорожденного!

Поскольку лежавшие на полу поднялись, я спокойно взял свою наволочку с вещами, перекинул через руку плед и повернулся было к дверям, чтобы поскорее убраться из этого уголовного логова, как вдруг две руки крепко обняли меня за шею, чья-то голова опустилась мне на грудь и затряслась в беззвучных судорожных рыданиях.

– Дима… Прости… Прости…

Голос был до боли знакомый. Но я видел только стриженую, довольно грязную голову, грязную желтую щеку и край глаза, из которого на мой новенький амстердамский костюм градом катились слезы.

– В чем дело? Кто вы такой?

Я оторвал рыдающего от своей груди, внимательно на него посмотрел. Но желтое отекшее лицо с полосами слез на небритых щеках показалось мне незнакомым. Он держал в руках фанерку со списком людей и огрызок карандаша.

– Не узнаешь? Я Котя! Котя Юревич!

Котя?! Мой лучший товарищ по университетским годам в Чехословакии… Розовый, голубоглазый, белокурый! Всегда такой подтянутый и чистенький! Этот отекший оборванец – Котя?! Не может быть!

– Дима, прости: я дал на тебя показания! Подтвердил, что ты завербовал меня в террористическую организацию!

Мимо теснились к дверям вонючие желтолицые люди. Запах карболки, порошка против клопов, мочи и пота стал одуряющим.

Я сел – ноги подкосились, не выдержали. Где-то в животе или еще ниже будто бы поворачивалось что-то тяжелое.

– Какие показания? – еле-еле выдавил я из себя два слова и сам не узнал своего голоса.

– Что ты дал мне оружие… Или я тебе… Не помню… Главное – для террора… Понял теперь, Дима?

Я расстегнул ворот, снял кепку, вытер лицо платком. Колени затряслись такой крупной и частой дрожью, как будто бы хотели сейчас же переломиться.

– Какое оружие? При чем здесь террор? Ничего не понимаю!

«Сумасшедший? Провокатор? – неслось в голове. – Но положение явно осложняется!»

Двери распахнулись, и вонючее стадо повалило в прохладный коридор вслед за парашами, которые потащили четверо дежурных. Из двери потянуло свежим воздухом. Котя исчез, а я сидел и дрожал – дрожал неизвестно почему: «Какое отношение имеет все это ко мне?.. Я не виновен! Это болезненный бред! Подлая ложь! Мерзавец или психопат! Я все докажу! Я разоблачу! Я…»

– А ты что расселся? Ждешь особого приглашения? А? Так я тебя живо двину с места!

Надзиратель вскочил в камеру, схватил меня за шиворот, подволок к двери и швырнул в коридор. Бегом я нагнал уходящую колонну.

Уборная – длинная комната в одно окно. Направо – двадцать пять стульчаков, налево – краны для умывания. Людей слишком много, и они разделились на рабочие группы: двадцать пять умываются, столько же сидят на стульчаках, остальные стоят в очереди к тем или другим и в этой тесноте и вони делают гимнастику – быстро сгибаются, изо всех сил машут руками и усиленно, во всю грудь дышат. Дневальные возятся с парашами. Я нашел Юревича.

– О деле потом! – кричал он, сидя на корточках. – Успей все сделать – у нас всего десять минут на семьдесят шесть человек. Скорей садись! Садись обязательно, в камере разрешается только мочиться! Скорей мойся! Вот мое мыло! В тюрьме будешь сидеть полгода или больше! Скорей делай движения – надо разминаться, расправлять легкие! А то быстро ослабеешь! Скорей! Скорей!

Все вертелось у меня в голове – параши, оружие, мыло… Я дрожал и выполнял под эти крики: «Скорей! Скорей!» – все, что делали другие, – сидел, и надо мной, как ряд насосов, мощно дышали, потом я дышал над другими, которые сидели, потом плеснул себе на руки и лицо несколько пригоршней холодной воды.

– Выходи!

Выстроившись по четыре в ряд, наклонив головы и заложив руки назад, мы вышли. Сзади громыхали параши. У открытой двери нашей камеры стояли два новых надзирателя в белых кителях; рядом аппетитно пахла корзина черного хлеба. Едва дверь захлопнулась, как с грохотом открылась форточка, упала наружу так, что образовался прилавок.

– Староста! Принимай пайки! Сколько?

– Семьдесят пять и один новенький, всего семьдесят шесть.

– Точно!

В четыре руки надзиратели подавали из коридора хлеб, Котя брал пайки с прилавка-форточки и быстро передавал их новым дневальным, цепью выстроившимся от дверей к столу. Потом по рукам пошел сахар, проплыли четыре пузатых жестяных чайника, и форточка захлопнулась.

– А сигареты? Вчера утром я получил пять!

– Гвоздики дают только во Внутренней, на Лубянке. По-нашему в «Голубом отеле»: там стены выкрашены в голубой цвет. В остальных тюрьмах курево можешь купить в ларьке за свои деньги.

Котя быстро и ловко работал руками: раздавал хлеб, сахар, чай. Только теперь я чуть-чуть стал узнавать в нем прежнего своего Котю – толкового, умелого, ловкого.

– Я тебя сейчас устрою на нарах рядом с собой, около окна. Ты будешь лежать на дереве, а не на плитках и дышать свежим воздухом. Забирай свой узел, и идем!

Мы протолкались к окну и влезли на нары.

– Это знаменитый человек, бывший генеральный конструктор наших самолетов, Андрей Николаевич Туполев, – шепотом сказал Котя и глазами показал на бродягу, лежавшего рядом с ним. – Он ночью был на допросе и теперь, видишь, сразу улегся опять. Андрей Николаевич, слышите, надо подвинуться!

Под тряпьем кто-то зарычал, но не шелохнулся.

– Эй, товарищ генеральный конструктор!

Котя деликатно почесал его спину носком башмака. На освободившееся место я постелил пальто, у края пахнувшего карболкой настила получше укрепил свой вещевой мешок, предварительно вынув мыльницу и зубную щетку, и все было готово. Мой новый дом… На месяц… На год… Кто его знает! Потом мы выпили чаю, поели и улеглись. Закурили. И началась тихая беседа – осведомление о положении дел. Я вполне как будто бы успокоился, обрел внутреннее равновесие и ясность мысли, словом, приготовился к борьбе не на жизнь, а на смерть, хотя еще не представлял себе, с кем именно я должен бороться и за что.

– Прежде всего, Дима, – печально шептал мне в ухо Котя с надрывом, всей грудью затягиваясь густым дымом дешевой папироски, – прежде всего выброси из головы разный вздор, который тебе очень помешает правильно оценить положение: отсюда никого не выпускают! Никакой проверки здесь нет, – она была произведена до ареста. Еще когда мы были на воле, нас сочли подлежащими уничтожению или, во всяком случае, временному устранению из жизни. Не возражай! Конечно, это ошибка, но нас расценили как врагов. Да! Мы – пятая колонна, которой так хвалились испанские фашисты: там она не была своевременно уничтожена и помогла опрокинуть революционное правительство. Здесь она уничтожается заблаговременно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю