355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быстролетов » Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1 » Текст книги (страница 19)
Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:00

Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1"


Автор книги: Дмитрий Быстролетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

– Ну, скорей, скорей, что вы думаете?

Полковник улыбнулся и развел руками.

– Ничего. Стране нанесен тяжелейший удар, но кому это нужно, пока не понимаю. Объективно страна ослаблена. А зачем – до сих пор мне непонятно. Вам тоже?

– Конечно. Мы сошлись с вами в том, чего не понимаем. Видно, надо думать дальше!

– Надо думать, доктор. Наблюдать. Прислушиваться к людям. Присматриваться к жизни. Все скрытое откроется в должное время. Лишь бы дожить до него! Я с таким страстным интересом еду сейчас на Большую Землю: ведь наш этап – счастливый, он снимает с нас полярную изоляцию и бросает в гущу советской жизни! Будут свежие люди, газеты! Лишь бы дожить до понимания тайны!

На следующий день я опять уселся с Библиотекарем.

– Ночью я все обдумал, полковник. И сейчас пришел, чтобы заявить вам решительный протест. Слушайте-ка повнимательней! – Я сделал паузу, чтобы подчеркнуть важность своих слов. – Вы думаете, что мы: вы, я и наши следователи, только по равнодушию выполняли все от нас требуемое. И даже осмелились произнести слово робот. Стыдитесь! А еще член партии и полковник. Эх, вы! Вы ничего не поняли: мы – сверхвакулинчуки! Слышите: сверх! Сама эпоха позволила нам оставить далеко внизу всех героев прошлого, и мы их оставили! Мы живем в единственной на земле стране, где у власти стоит народ, и эта страна является осажденной крепостью, – вокруг ее стен и даже иногда внутри них клокочет вражеская стихия. Мира с ней нам не дано. Мы – гарнизон, воспитанный партией так, чтобы в любой момент ринуться в бой против кого угодно: ведь мы видели, что кое-кто из нас устал и хотел бы перемирия с врагами. Если бы год назад мне показали вас на улице и сказали: «Это враг, забравшийся в стены нашей военной академии. Уничтожь его!» – я бы выполнил то, что считал и сейчас считаю своим священным долгом. Боец не смеет обсуждать, сомневаться, рыться в справочниках: он обязан действовать. Иначе любая армия будет разбита, и наша – тоже. Крепость тогда падет. Такими были мы, сидящие здесь в трюме контрики, таковы и наши следователи. О нескольких дураках и садистах не стоит и упоминать. Все мы просто ложно направлены – вот и все! Но ни они, ни мы – не роботы, милый мой, далеко нет: они отказались бы и пошли на смерть, если бы высшее начальство потребовало от них заставлять нас, арестованных, наносить вред стране, заводам, домам, музеям, театрам. Так же поступили бы и мы, преданные, страстные, самоотверженные сыны родины! Ваша теория неверна! Она оскорбительна! Мы должны выжить, должны бороться за правду на Советской земле, а это возможно только, если вы неправы. Роботы не ищут правды, а мы ищем ее и найдем. В этом наша сила и залог нашего с вами конечного торжества! Поняли? Ну, отвечайте, – поняли?

А потом, лежа на своем тряпье, я стал подводить итог виденному, как советовал Библиотекарь: его мысль мне очень понравилась.

Внешний вид Норильска надо напомнить: город рассчитан на сто шестьдесят – сто восемьдесят тысяч жителей, он быстро менялся, и то, что я видел, – станет историей. Кривые бутовые дома, похожие на кургузые падающие башни в Пизе… Нештукатуренные и сложенные заключенными так, что сквозь бесчисленные дыры в стенах теплый воздух выходит струйками и завитками, как из чайника с сотнями горлышек. В тихий день при температуре минус пятьдесят четыре это было эффектно… Красочность тундры. Смена сезонов года. Марш на работу и обратно сквозь вой и скрежет пурги. Луна в разрезе гор и полярное сияние над строительной площадкой… Песец на фундаменте электролитного цеха. Словом, детали пейзажа… Это понадобится.

Теперь о работе. Она была тяжелой. Моя бригада рубила вечную мерзлоту. Точнее – готовила лунки для закладывания аммонала. При другом климате – это детская игра, там – труднейшая задача: ведь если попадется камешек, то приходится бросать начатую лунку и начинать долбить новую. За смену я сам ломал три-четыре лома! И все же у меня в бригаде были люди, которые легко выполняли норму: Исаак – человек средних лет, толстенький проворовавшийся завмаг из Одессы, и Адольф – молодой немец из Поволжья, бывший циркач, сидевший за попытку изнасилования. Оба после работы спешили в клуб, где выступали в самодеятельных концертах (Исаак пел под гитару, Адольф – жонглировал). Значит, не только в холоде дело, но и в выносливости сердца и нервной системы рабочего: оба были бытовиками с маленькими сроками, и тот, и другой рассматривали заключение и Норильск как забавное приключение. Даже лентяи-урки из моей бригады выполняли норму. Отставали только все контрики.

Дальше: бытовики по возрасту были моложе контриков, а урки годились им в сыновья. В условиях тяжелого климата разница в годах не могла не сказаться: как и следовало ожидать, первым сдавало сердце, и пожилые люди выходили из строя тогда, когда мышцы еще оставались вполне работоспособными. Огромное значение имела и среда, откуда выходили лагерники: почти все бытовики и абсолютно все урки являлись выходцами из крестьянских и рабочих семей, где физический труд был естественным и неизбежным путем в жизни, он был задан от рождения и принимался как должное. А что же еще могли делать эти люди в лагере? Если хотели работать, то могли только физически. Иное дело – контрики, или происходившие из интеллигентских семей, или ставшие интеллигентами в советское время: полученное образование предопределило им сидячий умственный труд, ослабленные мышцы, привычку к умственной деятельности и, в какой-то мере, страх перед тяжелой физической работой, которую мы, кстати сказать, не умели выполнять и потому работали неловко, медленно и плохо.

Поставить пожилого педагога рядом с молодым колхозником, дать им в руки по лому и потребовать выполнения одинаковой нормы – это было объективно несправедливо. Однако это было именно так. И последнее: лагерный быт выходцам из глухих деревень и людям из отсталых народностей совсем не казался таким страшным. Напротив. Впервые в жизни они три раза в день получали горячую пищу и раз в неделю мылись в бане, где их брили и стригли. Только в лагере первый раз в жизни они попробовали жизнь без вшей и блох и, честное слово, соломенный матрас для многих казался культурной новинкой. Я утверждаю, что советские лагеря для многих заключенных явились в подлинном и прямом смысле школой культурных навыков существования. Были случаи, когда пожилые больные люди без профессий обращались ко мне с просьбой сменить участь, то есть предлагали обратиться к начальству с просьбой, чтобы вместо них на свободу был выпущен я, а они бы остались за меня доживать свой век в инвалидных лагерных бараках, где обеспечены тепло, койка, одежда и харчи! А урки инвалидам не страшны и бояться их старичкам нечего. Это странно? Нет.

Настоящего пенсионного обеспечения в те годы у нас не было, и такие предложения совсем не удивительны: они показывают гуманность лагерной системы с одной стороны и бедность и неустроенность нашей гражданской организации – с другой. В этом и заключается разгадка дела, вот это и следует запомнить. А сама работа? Обычная, рядом работали вольные бригады: они – по восемь часов, заключенные – по десять. Конечно, вольняшки были лучше одеты и выходили на работу сытыми добротной пищей, а мы – в лагерных бушлатах на рыбьем меху и проглотившие десяток ржаных галушек. Но в основном не в этом дело. Большинство вольных приехало сюда за длинным рублем, из-за надбавок на Заполярье к обычной советской зарплате, а мы были пригнаны по этапу. Само собой разумеется, что среди них были коммунисты, работавшие изо всех сил. Но значение их стахановской работы рядом со смыслом нашей честной работы было иным: мы, превозмогая в себе законное чувство протеста, были героями, а они – нет: они побеждали только тундру, а мы, до того, как победить тундру, побеждали самих себя! А остальное было мерзостью – взяточничество учетчиков и нарядчиков, равнодушная небрежность контролеров, наглая туфта заключенных, приписки, получение легких нарядов за пачку папирос, сдача вымышленных цифр за банку сгущенного молока… Сверху донизу лагерь развратил вольняшек, как когда-то крепостное право развращало помещиков, – всяких, самых добрых и честных. К тому же большинство из них набиралось из бывших заключенных, в том числе из тех, кто окончил срок в Норильске.

Помню, как в первый же день начальник строительства Венецкий, крупный инженер и старый член партии, обратил внимание на мою швейцарскую куртку и голландский шарф, подъехал ко мне на коне и небрежно предложил продать ему все заграничные вещи, – иначе, мол, их все равно украдут. Назвал круглую сумму. Вынул портмоне и швырнул мне десятку, сказав, что потом отдаст все остальное. Когда я получил по его записке казенное обмундирование и принес ему два узла, он бросил мне еще десятку, подвесил узлы к седлу и ускакал. Больше я от него ничего не получил, он меня ограбил, раздел. Поступил как самый последний урка. Так что же можно было ожидать от надзирателей? Они смотрели на нас как на овец, природой созданных для стрижки… Из рабочей бригады я ушел в медсанчасть без сожаления, с чувством разочарования: мой порыв на фронт оказался ложным. Потом я работал на той же стройплощадке, но уже в качестве врача скорой помощи, – работал и находил полное удовлетворение: таскал на себе раненых, замерзающих и заболевших и чувствовал себя на переднем крае.

Что еще вспомнить?.. Да, вот еще о женщинах. В этих жестких условиях они нуждаются в мужской поддержке, их в лагере немного, а потому большинство из них находят себе друга. Попав из московской тюрьмы на Красноярскую пересылку, я в первом же письме сообщил жене о полученном сроке и о малой вероятности пересмотра дела в близком будущем. Написал ей: «Ты свободна. Немедленно выходи замуж. Будет легче. Иначе пропадешь – ведь ты больна. Духовно останемся близкими, если жизнь позволит. Но выходи замуж обязательно и поскорей – другого выхода нет: у меня началась моя особая жизнь, у тебя должна начаться твоя особая. Прощай!»

Жена вышла замуж за моего товарища по зарубежному подполью. Иосифа Иосифовича Леппина. Он был чех, как и моя жена. Нас вместе перевели из Иностранного отдела ГУГБ в торговую палату, затем меня арестовали, а Леппин устроился преподавателем языков в вузе, стал аспирантом. Диссертация на тему «Особенности восточно-готской грамматики» писалась легко. Леппин был знатоком вопроса. Когда его первая жена забеременела, они решили мальчика назвать моим именем, а девочку – именем моей жены. Но беременную женщину арестовали в одно время со мной, и она умерла в тюрьме – не вынесла допросов. Муж едва не сошел с ума от горя. Потом одиночество столкнуло его с моей вдовой, и они сошлись: был оформлен несчастливый брак умирающей от туберкулеза женщины с полусумасшедшим мужчиной. Они не могли поддерживать друг друга, потому что оба тонули. А я, попав в лагерь, растерялся и встретил такую же растерявшуюся девушку. Теперь я плыл по Енисею, оставив после себя безымянную могилу, о которой мне суждено вспоминать до смерти.

Ну, что же еще? О товарищах… Их было мало: в Норильске того времени сидели лагерники-первогодки, такие же зеленые, как и я. Все находились в состоянии психического потрясения, из которого выходили медленно, мучительно и по-разному. Одни опустились до животного состояния и разменялись на заботы о еде, одежде, обуви. Другие стали культурными зверями и мало чем отличались от урок. Наконец, многие вернулись к тому, с чего начали – к Советскому Человеку. Из таких милых людей на первом месте для меня стоит Бисен Иржанович Утемисов, неутомимый организатор и сеятель доброго, человек, которому множество лагерников, в том числе и я сам, обязаны своей жизнью или здоровьем. О нем я рассказал в первой главе, о нем же доскажу в последней: после срока в Норильске он получил второй срок автоматически, отсидел его на Колыме, вышел на волю, живет сейчас в Москве и остается для окружающих людей и, в частности, врачей, примером того, каким должен быть и оставаться советский человек, герой и труженик, несгибаемый борец, отзывчивый товарищ, всегда полный оптимизма и веры в будущее.

В Норильске я перенес тяжелую душевную ломку и глава о пребывании на Севере – не место для пространного рассказа о дружбе: страдающий человек всегда одинок и погружен в себя. Тем более таким была, – ведь в прошлом я уже перенес тяжелую душевную болезнь с ярко выраженной наклонностью к замкнутости и по существу никогда не чувствовал себя психически здоровым.

Теперь, в запломбированной барже я, перебирая в памяти все пережитое в течение года в Норильске, повторял себе: «Запомни вот это. Еще вот это. И это тоже».

Потом начал подводить итоговую черту. В Бутырской тюрьме произошло первое ознакомление с бессмысленностью и массовостью истребления советских людей. Это меня потрясло не меньше, чем моя собственная гражданская гибель. Я не понял, зачем это делается и для чего, и не смог догадаться, кто именно стоит во главе организованного массового преступления. Я разглядел всенародную трагедию, но Великий Режиссер оставался для меня за кулисами, и я не узнал его лица.

Я понял, что мелкими фактическими исполнителями являемся мы сами, честные советские люди, строившие свою страну. Неповинны только пассивные и несоветские люди, механически попавшие в советские граждане потому, что родились здесь. Они страдали в тюрьме и в лагере по ошибке следователей, а мы – по чьей-то злонамеренной воле.

Я осознал, что заключение поставило меня в положение испытуемого каленым железом. Нужно было стоять насмерть, чтобы не обгадить свое прошлое; что казалось почти невозможным, но эти адские муки терпеть ни за что и выносить их придется без ропота, повторяя, как это ни возмущает совесть, те же слова, какими клянутся наши обидчики: о партии, о Родине. По сравнению с такой участью фашистский застенок кажется простым и легким – там страдает только тело: дождаться смерти – и все. Здесь смерть – не выход.

Нам дана наша коммунистическая идеология. Она – компас, она выведет. Она – стержень, который не даст свихнуться на сторону и упасть. Если вопреки случившему остаться коммунистом, то все упрощается и становится приемлемым. Сибирь – наша советская земля, и строим мы наш советский завод. Только придется не командовать, а работать руками. Тяжело? Да. Но надо. Не бежать из лагеря, не переходить к уркам или в контрреволюционное подполье, но остаться на Советской земле как ее хозяин. Да, да и еще раз да – это звучит странно и смешно для заключенного контрика: необходимо остаться хозяином и продолжать дело, которое единственно достойно хозяина – строить и украшать свою родную землю, свой отчий дом.

Вот в этом и заключается высшая моральная ценность, в мучениях добытая мною за первый год заключения в лагерях.

Итак, я добровольно остаюсь в лагере. Я добровольно выхожу на работу. Стража меня не касается, она мне не нужна.

Я – гражданин.

Поэтому-то я жив и останусь живым!

Енисей замерзает с нижнего своего течения, с севера. Наш буксир честно пыхтел и волочил баржу на юг, против течения, но время шло, и кромка замерзания неотступно следовала за нами; случайная задержка означала бы катастрофу – вмерзание и марш пешком вдоль реки. Из пятисот больных вряд ли остались бы в живых пять. Между тем жены стрелков не спешили и требовали частых остановок – то идти по ягоды, то по кедровые орешки. Об этом мы узнали позже, уже в Красноярске, а пока, сидя в трюме, ломали себе головы и не могли понять, почему идем так медленно, почему так часты и длительны остановки? Погода менялась; стал падать крупный влажный снег, берега побелели, стали пухлыми. Стоя на трапе и глядя сквозь щели в положенные мне минуты, я жадно вдыхал морозный воздух и видел, как на палубе растет припорошенный снегом штабель мертвых тел, как положив добавочную миску супа и ломоть хлеба на живот мертвецу, старичок-бесконвойник не спеша пилил дрова и шутил с игравшими в конвоиров и заключенных детьми, как наверху, на мостике, стояла у штурвала ядреная баба-капитанша, а сзади к ней припал начальник конвоя. Обычная картина… Когда любовная игра заходила далеко, то темпераментная капитанша начинала крутить штурвал слишком быстро и невпопад, и баржа тогда извивалась по Енисею, как змея. В трюме это чувствовали по непривычному журчанию струй. В мрачной тишине в таких случаях всегда раздавался чей-то суровый голос: «Опять?»

И те, чья очередь была дышать, прикладывались глазами к дверным щелям и также односложно и жестко бросали сверху: «Опять…»

Вот тогда-то я и стал замечать, что настроение товарищей падает, и их самочувствие ухудшается: об этом красноречиво говорили недохлебанный суп и невзятые пайки хлеба. Заметно возросло число ссор, два раза начинались драки. Как врач, я не мог отнестись к этому равнодушно. Но разве я был только врачом? Я нес в груди врученный мне партией залог бессмертия – наше миросозерцание, я стоял на боевом посту. Надо было оказаться достойным своей судьбы. Ведь после убийства инженера не оставалось ничего, на что можно было перед самим собой свалить вину за свое равнодушие и оправдать собственное бездействие. Вопреки резкой физической слабости и крайнему переутомлению нужно было решиться. Взять себя в руки. Сделать насилие над собой.

И я организовал вечера самодеятельности.

Получилось это коллективно. По крайней мере сама идея принадлежала не мне, – я стал только исполнителем общего желания.

– Что-то приуныли наши доходяги, доктор? – прошептал мне после очередной перевязки Ванюшка или по-лагерному – Холодный Абсцесс. – Задумались люди. А здесь разве можно? Опасно это для нашего брата. – Он с трудом отдышался и неожиданно закончил: Нам нужна самодеятельность!

Я не понял.

– Что ты сказал? Что нам надо?

– Я о театре говорю. Не удивляйтесь, доктор. Место под лампочкой есть. А артистов на Руси всегда хватает. Ну, днем еще туда-сюда, люди едят, спорят, ругаются. И время идет… Но вечерами не давайте им покоя, чтоб не входили в себя. Тащите их в коллектив. Так здоровее.

Он окончательно обессилел и закрыл глаза. Потом вдруг слабо, но хорошо улыбнулся:

– Эх, как я плясал раньше… Шутоломный был – беда! Первым плясуном почитался на заводе! Без меня наша самодеятельность не обходилась. Если бы мне здоровье, разве я позволил бы вот такое явление?

Потом открыл глаза и очень серьезно прошептал:

– Тут плясать – что воевать за народ. Верно говорю, доктор… Верно!

Я передал слова Абсцесса Библиотекарю. Тот горячо поддержал:

– Объявите, что по предложению Абсцесса в трюме открывается театр, что мол выступать будет самодеятельная бригада в количестве пятисот человек: да, да, – тащите побольше людей!

– Я не умею. Как и с чего начать?!

– Ладно, я помогу: буду конферансье! – решил Библиотекарь и сурово улыбнулся. – Итак, директор – Абсцесс, конферансье – Библиотекарь, а невидимый публике фактический организатор терапевтического мероприятия – доктор медицины с журналом в выгрызенных собакой штанах. Идет?

Теперь все это вспоминается, как фантастический сон. Но это было. Это правда. Мне помогли люди, удивительные наши советские люди, безвестные и простые герои, в трудные минуты жизни стоящие насмерть. Чтобы не повторяться, не буду описывать все вечера или подчеркивать разнообразие наших программ. Опишу только последнее представление: оно было переломным в моём путешествии по Енисею и пусть эти страницы станут памятником моим товарищам по запломбированному трюму.

День прошел спокойно и незаметно. Я удачно сделал обход и присел отдохнуть рядом с Библиотекарем.

– Мы с вами кое о чем додумались, а кое в чем пока что признали свое бессилие, – начал он. – Ну, а другой вопрос вы для себя решили: как жить в лагере? Чем жить? Для чего жить?

– Решил.

И рассказал об инженере-лесовике в камере Бутырской тюрьмы, о его словах: «Партия вручила нам залог бессмертия – коммунистическое мировоззрение. Мы становимся на боевой пост».

– Я много раз сходил с курса, – признался я, – много ошибался, вольно и невольно, но в общем все же выдерживаю линию; она мне нужна, она – стержень моей теперешней жизни и, как бы я ни вихлялся по сторонам, пока этот стержень тверд во мне – я не пропаду. Верю в торжество правды на советской земле: это главное и вечное, все остальное – временное и наносное. Просто Человеком в заключении быть мало – надо бороться за Советского Человека в себе. Через добровольный труд. Через гуманное отношение к окружающим людям. Первое нужно, чтобы не озлобиться политически, второе – чтоб не ожесточиться морально.

Библиотекарь кивал головой и с каждой моей фразой слегка пожимал мою руку. Потом вдруг кряхтя приподнялся и сел:

– Идея! Слушайте! Знаете, что нам нужно? Писать о нашем заключении! Как? В голове! Первая книга: о тюрьме, допросах, приговоре, о том, что именно поведет вас через двадцать кругов ада, только не Дантова, а Бериева, который пострашнее. Вторая: «Превращения» – о переживаниях новичка, невинно попавшего в лагерь. Вы мне рассказывали о формах защитной реакции заключенного: попытайтесь изложить эти медицинские понятия литературно, – то есть живо и образно, не рассказать, а показать! Это нелегко, я думаю, потруднее «Записок сумасшедшего» Гоголя и даже «Красного цветка» Гаршина: тема шире и сложнее, и, главное, страшнее. Понадобится много такта и чутья. Но вы поднатужьтесь, доктор, и пишите. Только не называйте эту главу «Северной мистерией»: Север здесь не при чем, действующее начало – несправедливость нашего заключения, и если бы мы сидели в Сочи или в Ялте, то и там чувствовали бы то же самое. И мистерии здесь нет. Какие тут к черту таинства? Эти явления объективные, физические. Итак, найдя самого себя после периода растерянности, советский человек отправляется из Норильска на Большую Землю. Сейчас мы с вами каждый в меру своих сил творим материал для третьей книги – описание большого этапа в барже, – смертоносной пучины! Доберемся до места, напишем третью главу, перевернем страницу и начнем подбирать материал для следующей. Название ее нам пока неизвестно. Ну, согласны?

– Еще бы. По приезде достану бумаги и попробую писать.

– Будьте осторожны с писаниной: можно попасть в беду. Помимо начальства существует и другая опасность: вообразить себя писателем и удариться в литературщину. Берегитесь этого пуще всего, доктор! Пишите деловую хронику. Слышите? Хронику! Через двадцать лет нашего срока двадцать хроник составят эпопею. Народную. Правдивую. Всегда объективную в отношении добра и зла. Написанную с партийных позиций. Бодрую и зовущую только вперед. Вы верите в советский народ?

– Верю. Ведь мы оба – тоже народ!

– Правильно. Вы верите партии?

– Еще бы! Ведь я – беспартийный!

– Здорово сказано! – Библиотекарь потряс мой локоть. – Итак, мы оба – летописцы и начнем писать в уме хронику наших дней. Будем убеждать и других делать то же. Чей-нибудь вариант эпопеи когда-нибудь попадет в печать и станет достоянием истории. Это будет черновой материал для будущих исследователей, писателей, поэтов и художников. Мы с вами – носители огромных моральных ценностей!

– То есть должны стать ими!

– Вот именно. Это наш гражданский долг. Мы обязаны выжить ради далекого будущего! Эх, если бы вы знали, как я этого хочу!

Беседы с Библиотекарем всегда ободряли меня, поддерживали веру в будущее: в тех условиях она давалась нелегко. Но на этот раз я полз на свое место через множество тощих ног, раздвигал болтающиеся лохмотья, перелезал через завалы дырявых мешков и узлов и бормотал:

– Вот оно! Какая удача! Я приобрел сейчас новый костыль, который поможет мне ковылять вперед: отчет перед народом. Еще ближе и теснее жаться к людям… Еще внимательнее наблюдать и глубже укладывать в памяти… Семь с половиной тысяч дней – семь с половиной тысяч записей… Какая грандиозная задача поставлена мне судьбой, и я выдержу!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю