355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быстролетов » Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1 » Текст книги (страница 10)
Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:00

Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1"


Автор книги: Дмитрий Быстролетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)

Говоря с ветром, она сказала:

– Всем своим существом я чувствую влечение к вам и в то же время понимаю, что вы – враг. Художник, моряк, медик, юрист, прожигатель жизни и бродяга – казалось бы, какая одаренная натура! Но если бы вы были тем, чем кажетесь! Нет, все это не настоящее, не ваше… С болью я чувствую, что это – маски. Когда вы снимаете одну, под ней неизменно обнаруживается другая. Настоящего человеческого лица не видно. Кто же вы, граф де Пэреньи? Знаете ли вы это сами?

В конце концов, я разгадала загадку. Слушайте: вы человек без лица, рожденный в маске артиста, для которого жизнь – только подмостки, где можно разыгрывать с собой и другими любопытные ситуации. Жестокие, шутовские, всякие.

Вы даже не увлекающийся романтик, живущий в мире, созданном его фантазией. О, если бы было хоть это! Нет. Вы равнодушный игрок, великий экспериментатор, у которого нет цели.

Я давно наблюдаю за вами. И всегда вижу за выражением любого чувства на вашем лице только настороженность и холодное внимание. Ваши глаза выдают вас, граф, они настоящие. Это – глаза врага: в них нет ни добра, ни зла, потому что вы стоите по ту сторону морали.

Может быть, вам кажется, что у вас есть какая-то идея, вокруг которой, как на стержне, наматывается клубок экспериментов? В таком случае вы обманываете себя, потому что вам не дано ни лица, ни сердца. Вы – охотник на людей. И только.

Горячий мир чувств, та жизнь, ради которой существуют другие люди и ради которой единственно стоит жить, пройдет мимо вас. Пока они кажутся вам смешными, все эти человеческие увлечения, порывы, страдания, ошибки, любовь. Но однажды вы поймете свою нищету и захотите стать таким, как все. Тогда вы сорвете с себя все маски, все-все, и убедитесь, что под ними ничего нет.

Вас ожидает ужасная расплата, граф де Пэреньи!

Я глядел на бледный профиль и молчал. У наших ног сурово и мощно гремел прибой. Над головами тяжело клубились темные тучи.

– И все-таки, зная все это, я чувствую влечение к вам. Борюсь с собой и страдаю. Почему? Зачем все это?

Она повернулась ко мне, ожидая ответа.

Покорно и преданно смотрел я в серьезные глаза, незаметно протягивая к ней руки. Сначала целомудренно, потом нагло.

– Почему я не могу отхлестать вас?! Она подняла хлыст, другой рукой схватила меня за волосы.

Я засмеялся и сжал объятия.

– Уберите руки!

Глухое:

– Умоляю вас… это жестоко…

Хлыст опустился, и задрожали губы.

– Что вы со мной делаете?..

Она склоняла голову все ниже и ниже, пока золотые кудри не упали на мою грудь.

И мне уже скучно вспоминать дальше. Э-э, была бы крепкая грудь, а золотые кудри всегда найдутся! Жаль, что сегодня не удастся встретиться с ней: ведь свидание назначено. Проклятье!

Мысли перенеслись на бегство в тумане, на безумную ночь в подземной западне. Подвернулась какая-то женщина. Спасла меня. Заслонила собой. Какая? Не помню. Силюсь вновь почувствовать страх смерти и торжество победы. Напрасно: это уже позади золотые кудри одной и костыли другой. Это умерло.

Молодость жестока, она не оглядывается назад. Мне тридцать лет, я силен и смел и способен смотреть только вперед. Пламенно верю в конечное торжество свободы, которая может быть только миром, перестроенным по-новому, и за это грядущее совершенство завтрашней и чужой жизни я радостно и гордо готов сегодня отдать свою. Эта великая вера движет меня сквозь пламя и годы, она искупит во мне все временное и оставит вечное: в общей сокровищнице будущего счастья останется нечто, добытое и мною, человеком без лица и сердца, которого сегодняшние люди не поймут никогда, но завтрашние назовут мучеником и героем и поднимут, как знамя. Не верю в поражение и смерть – их нет и не будет, я бессмертен и пришел в этот мир, чтобы победить его. Мир – мой. Я не обнимаю его, но крепко держу за горло. Вон там, внизу, он расстилается, как цветная дорожка: Кройдон в Лондоне, Асуги в Токио, Лэйк-Херст в Нью-Йорке; все аэропорты мира открыты моей золотой птице, которая рвется на восток, навстречу восходящему солнцу!

Вперед!

Только вперед!

Бесконечно вперед!

– Это все? – сердито спросил Степан.

– Все?

– В таком случае протестую. Ты не договорил, и конец у тебя получился куцый и неясный. Ты мастер обрывать рассказ в самом напряженном месте действия, но здесь не сумел: обрезал главное.

– А именно?

– Ты говоришь «Вперед», а нужно «Вперед, в советскую тюрьму!» Не «Бесконечно вперед», а точнее «На медленную смерть в сибирские лагеря!» Так-то, браток! Вертеть задом теперь нечего выкладывай все начистоту! Вы делали подлости и жестокости, и жизнь жестоко посмеялась над вами: вы наказаны пониманием ненужности ваших злодеяний! Худшего наказания и быть не может: из героев попасть в дураки…

Я опустил голову. Потом сказал:

– Ладно. Мой рассказ не развлекательная болтовня «про шпионов». Я ставил себе три цели: показать грязь, геройство и бессмысленность нашей работы в подполье. Я намеренно не досказал очевидного. Ты меня дополнил. Вижу, что ты меня понял. А это главное.

Каждый день нужно было выносить несколько параш, но никто не желал делать этого – лежавшие у двери притворялись спящими. Наша троица вынесла их раз, потом два, три, четыре раза, и в конце концов стрелки, отворив двери, сразу же приказывали нам браться за дело. Мы стали парашютистами. Тяжелые бочки мы таскали по двое, третий отдыхал. Раз я потащил бочку вместе с Собачьими Глазами.

– Смотри, тайга редеет. Делается ниже. Заметил? Мы уже далеко на севере! – прошептал он уголками губ, исподлобья разглядывая проплывающие мимо берега.

– Не вертухаться! – заорали стрелки. – Не смотреть по сторонам!

В этот момент мы как раз переваливали тяжелую парашу через борт. И вдруг мой напарник потерял равновесие и полетел вниз. Стрелок, стоявший рядом с наганом в руке, выстрелил ему в спину на лету. Когда тот шлепнулся в воду, от волнения я отпустил бочку и она упала рядом. Человек и параша, кровь и дерьмо смешались в одно целое и поплыли большим мутным пятном по синей воде Енисея. Меня затолкали внутрь зала, но я успел заметить, как два матроса прыгнули за борт со спасательными кругами в руках. Позднее стрелки пришли за вещами упавшего и стали нас спрашивать об обстоятельствах падения. Попутно один из них передал мне банку варенья от Бисена в подарок и как знак, что Собачьи Глаза в стационаре, а не в морге.

Через день новое происшествие: уголовники, содержащиеся в каком-то небольшом помещении, ночью сумели выскользнуть за борт. Удачно бежало двадцать человек, а двадцать первый ушибся при падении в воду, стал тонуть и закричал: «Спасайте! Караул! На помощь!» Караван остановили, одни стрелки вели огонь по беглецам, а другие прыгнули в лодки и раньше пловцов добрались до берега. Все выплывшие были доставлены обратно под замок, а невыплывших понесло дальше, в океан: они освободились досрочно, но неудачно.

Тайга кончилась. По берегам потянулась низкая поросль. Стало холодно. Вынося парашу, мы с Медведевым видели только бурую низкую топь, бесконечную, уходящую вдаль, да тяжелое черно-серое небо. Брызги дождя стали ледяными.

Север… Скоро конец нашему пути…

На девятый день после обеда двери открыли, и сквозь пелену дождя мы увидели берег, беспорядочно разбросанные дома, бараки, склады, низкую дощатую пристань, к которой швартовалась наша плавучая тюрьма. Пять музыкантов в черных бушлатах стояло на мокрых досках, скрючившись от холода, и угощало этап веселым маршем: это Но-рильлаг приветствовал пополнение. Сквозь ровное гудение дождя доносились рычание толстой медной трубы и глухие удары барабана: «Ух-ух-ух! Пук-пук-пук!»

Мы были почти дома.

Торопливая санобработка, мойка в холодной бане и тревожный сон. Наутро солнце, прохладный ветерок. Низенькие маленькие платформы узкоколейки. И вот мы движемся по безжизненной тундре – через болото, среди низких голых холмов, меж облезлых кустов и мокрых камней. Дышать трудно. Сыро. Холодно. Рваными клочьями по безрадостной равнине ползет туман.

И сердца так мучительно сжались… Все притихли. Высунули красные носы из-под намотанных полотенец и вертят головами: неужели нам суждено жить здесь? Неужели здесь можно жить?

Паровозик ползет медленно. Ну и пусть: куда спешить теперь? У каждого впереди срок.

Каменистый крутой откос горы. Поворот. Город. Наползает туман. Пронизывающий холод. Смеркается.

– Слазь! Живо! С платформов долой! Стрелять буду!

Стрелки тащат оцепеневших от холода заключенных за ноги, за руки, за что попало. Швыряют в грязь мешки.

– Вперед! Не отставать! Шевелись, гады!

Мы пытаемся бежать с болтающимися в руках мешками, но ноги не слушаются. Некоторые упали и остались лежать в грязи. Другие прыгают через них. В тумане маячат голые кусты.

– Заколю! Поднимайсь! Пошел! Вперед, падлы! Вперед!

В тумане тысячи ошалелых людей бегут куда-то. Иногда

навстречу попадается стрелок с угрожающе направленным штыком. Иногда женщина с зонтиком. Пригорок. Зона. Ворота. Барак. Нары.

Все. Приехали.

Начинается вторая жизнь в новом, другом мире.

Глава 12. Дальше – или разложение, или пир бессмертных

Полежав немного, я вышел наружу: что-то властно гнало с места. Тревога. Сомнения. Страх. Душевная боль.

Пошел снег. Лужи быстро подмерзли и покрылись жиденьким слоем битого льда, грязного снега и холодной слякоти. Ничего не было видно вокруг. Только надвигающаяся тьма. Фонари. Туман. Снег.

Двадцатое августа тридцать девятого года. Начинается… Так будет двадцать четыре года…

Щелкая зубами от холода, я подошел ближе к вахте. Сквозь ржавую колючую проволоку увидел большой замок, висевший на воротах, а дальше сгорбленную от холода спину часового. Снег безнадежно валил на эту спину, на шипы железных колючек, на замок. Падал. Замерзал. Покрывался новым снегом, который тотчас же обращался в лед.

«Вот пост, на котором тебе суждено стоять четверть века», – мысленно говорил я себе. Стужа пронизывала меня насквозь: нужно было вытащить пальцы из дырявых карманов и согреть их дыханием, но нельзя: некогда. Сейчас все решится. Я снова на суде, как тогда перед орденоносцами и перед человеком в телогрейке. Но теперь это важнее. Это – главное: сейчас я вынесу решение сам. Мой приговор будет окончательным. Он обжалованию не подлежит.

Твоя жизнь была вдохновенным порывом к подвигу. Ну и что же? Разве ты изменился теперь? Нет! Изменились только условия: ты не в Берлине, на твоих плечах не щегольский вечерний костюм, и грудь не топорщится от кошелька, туго набитого деньгами. Но разве подвиг возможен только в тех условиях? Разве нагромождение трудностей не увеличивает смысл и ценность нового подвига? Разве не открывает возможности шагнуть в бесконечное через борьбу, прежде всего, с самим собой?

Так начни новые годы труда и борьбы, усилий и порыва!

Ты будешь стоять на посту с залогом бессмертия в груди. Здесь строятся завод и город, и в них навеки останется частица твоего труда, останешься ты сам, то лучшее, что есть в тебе. Но только при одном условии: если сумеешь преодолеть в себе скованность раба и выйдешь на работу добровольно. Если освободишь самого себя, выдержишь и останешься коммунистом и гражданином вопреки и наперекор всему, – тогда войдешь в бессмертие… Ибо творческий труд в таких условиях будет геройским, и ты пойдешь к столу, за которым бессмертному уготован роскошный пир. Ты слышишь? Пир! Потому что житейские невзгоды и беды – голод, холод, обиды и утомление, опасность смерти и сама смерть все это существует только для тех, кто боится их и не сумеет победить страх внутри себя. Трудности – проклятие для слабых духом. Йодля борца и строителя новой жизни на земле они – необходимость, условие подвига, радость и упоение схваткой, – единственная возможность подняться до большой жизни. Надо превозмочь в себе душевное умирание!

Напрягая волю и разум, я хотел бы сказать «да, я принимаю вызов» и не смог. Что значили в этих условиях слова? Давать ответ предстояло только делами. За годы опьяняющей борьбы отдать годы изнурительного труда! Восемнадцатью долгими и страшными годами увенчать то время, которое когда-то пролетело, как яркое виденье…

И я не сказал ничего…

Только не отрываясь глядел на обледеневший замок и замерзшие капельки на ржавых крючьях колючей проволоки, на заснеженную спину часового.

– Я стою у порога… За ним или разложение и гибель, или пир бессмертных! – замерзшими губами шептал я.

Да, бесконечные просторы открылись предо мною. Но нужно было найти в себе силы, чтобы твердо шагнуть через порог, решительно броситься навстречу испытанию и смело протянуть изувеченные руки вперед, к бессмертию.

Сусловский лагпункт. Сиблаг.

Весна 1945 г.

Москва. Апрель – июнь 1965 г.

ПРЕВРАЩЕНИЯ. Книга вторая

Глава 1. Вечер. Превращение первое

Я поленился узнать ее настоящее имя, и долгое время она оставалась для меня безымянной. Знал только, что эта маленькая девушка какой-то северной народности и отзывалась на две клички – Саша и Маша. Стоило произнести одну из них или обе вместе и девушка поворачивала лицо, золотисто-желтое, с кирпичным румянцем, и улыбалась, показывая мелкие, острые зубы. Но примечательнее всего на ее лице был нос – тем, что его не было вовсе: плоские, как блин, щеки разделялись вместо носа парой деликатных дырочек. И все-таки она была очень миловидной, движения ее были не лишены своеобразной грации, она сияла той привлекательной свежестью, которую дают юность, невинность и десятимесячный в году холод. Полуребенок, полуженщина, а может быть, еще немножко и гибкий, всегда настороженный зверек, это потерянное существо тоже отбывало сверхжизненный срок и работало няней в нашей лагерной больнице, прилепившейся к склону обледенелой горы.

Я часто встречал Сашу в дежурной комнате, но, признаться, вначале не замечал ее. Однажды врач, толстый, насмешливый грузин, сказал мне:

– Вы покорили сердце нашей дикарки! Обратите на нее благосклонное внимание и, держу пари, будете вознаграждены…

Мы смеялись и курили; Маша стояла у двери, глядела на меня, и в узких щелях ее глаз блестели живые огоньки.

Большая Ночь уже началась. Пурга часто обрывала провода, и мы работали при тусклом свете керосиновых ламп. Помню, как-то я проходил по едва освещенному коридору. Вдруг кто-то слегка тронул меня сзади. Оборачиваюсь – Маша. С тихой улыбкой смотрела она снизу вверх, потом робко протянула маленькую руку и не то толкнула, не то погладила еще раз.

«Холосе…» это было, кажется, первое слово, сказанное Машей мне. Она весьма умело сквернословила по-русски, но, помимо непристойностей, запас русских слов у нее был невелик.

Не зная, что ответить, я слегка нажал на ее лице место между щеками и шутя прозвонил:

– Р-р-р…

Ибо мне нос ее напомнил кнопку электрического звонка, может быть, потому, что все мы истосковались тогда по привычным предметам культурного обихода.

Наш северный роман мог бы развиваться медленно, спешить не было никаких оснований: как и мне, Саше предстояло отсидеть двадцать лет заключения и пять лет ссылки «в отдаленные местности страны», и нас обоих могла освободить только смерть. Но неожиданно два события ускорили развязку.

Недели две спустя, сползая с горы, я заметил в сиреневой полутьме какую-то фигуру, которая шевелилась у задней стены больницы.

«Вор!»

И я стал осторожно красться к ней. Добрался до угла, поднял тяжелую палку и уже готов был с криком броситься вперед, как вдруг услышал чавканье, хруст костей и счастливое сопенье.

«Э-э, да тут медведь! Пробрался в лагерь на запах кухни прямо по снегу, поверх ограждений из колючей проволоки! Под носом у замерзшего стрелка!»

Смерив взглядом расстояние до обратного угла, за которым находилась всегда открытая дверь, я осторожно двинулся в наступление. Выглядываю – и вижу: на снегу сидит Маша, широко раскинув ноги. Обеими руками, за хвост и голову, она держит большую сырую рыбу, без сомнения украденную на больничной кухне, и с увлечением грызет ее спинку. Лохматая шуба скрыла белый халат, непокрытая голова была посыпана снегом; дитя Севера наслаждалось минутой ворованного удовольствия, напоминавшего навсегда утерянную волю.

Я стоял и глядел, понимал и сочувствовал. Обезличенная признаками подневольной культуры, она вчера казалась мне жалкой и чужой. Но сейчас, здесь, на сиреневом снегу, с сырой рыбой в руках, она поднялась до своего естественного состояния, и я остро почувствовал в ней человека.

И, странно, она сразу стала мне близкой…

Ощутив мое присутствие, она подняла голову, опустила рыбу на колени и испуганно замерла. Я сделал ободряющий жест рукой:

– Хорошо!

И был вознагражден понимающим ласковым смехом.

Я позабыл про больницу и побрел вниз, натыкаясь на скалы и проваливаясь в снег, ибо глаза мои уже не видели скорбного пути, по которому мне предстояло странствовать: суровую картину Севера заслонили видения моей прежней жизни – жаркого солнца, лазурного моря и далеких людей, которых я не увижу никогда.

На следующий день я сдавал в больницу обмороженных. В темной передней при выходе меня поджидала Маша.

– Тибе! – прошептала она и несмело протянула медицинскую белую банку, наполненную вареньем: в ларьке стояла бочка мандаринового варенья, и заключенные раскупали его медленно – брать было не во что.

Это и решило дело.

Мы молча смотрели друг на друга, счастливо улыбаясь. Потом я сказал:

– Ты любишь меня? Я тоже…

Она прервала:

– Ни понимай…

Я взял ее за плечи, провел рукой по волосам. Очевидно, тут следовало энергично обрезать разговорную часть романа.

– Послушай, Маша, приходи ко мне ночью!

– Ночью?

Я вспомнил, что ночь уже началась и будет длиться два месяца, а темень и холод – восемь.

– Завтра утром сменишься и выходи туда, где ела рыбу! Поняла? – Для убедительности я почавкал и посопел.

Маленькое дитя Севера закивало головой и вдруг быстро заговорило на своем языке; надо полагать, она сказала что-то изумительно нежное и ласковое, но оно прозвучало как терка:

– Ыгры-ыбры-ыдры!

Я вернулся к себе довольный и рано улегся – курить и мечтать. Барак, в котором жил медицинский персонал, был сколочен из фанеры. По-местному он назывался «балок» – такие домики здесь трактором передвигают на санях. Моя койка помещалась у стены и далеко – шага за три – от раскаленной печки. Я спал поэтому не снимая ватника и прикрывался еще полушубком и одеялом; но зато дверь, находившаяся у печи, меня не беспокоила, – тучи снега, врывавшиеся через нее в помещение, до моей койки не достигали, и я не просыпался в сугробе, как мои товарищи.

Ах, блаженные часы северного уюта! Я выпиваю кружку горячей воды, обвязываю голову марлей, чтобы волосы не примерзли к изголовью, укладываюсь. Потом закуриваю, закрываю глаза и уплываю в мир мучительных грез – потому что из всех страданий, уготованных человеку на этой земле, мне пока не было даровано последнее сладчайшая горечь забвенья…

Это было удивительное время: ничем не вызванный арест, суд, на который я вышел без радостной надежды оправдаться и вскрыть ошибку, так как к этому времени уже понял, что ошибки не было, как не было ни обвинения, ни следствия, ни суда, – было лишь законное оформление необходимой схемы, слегка прикрывавшей предрешенное кем-то уничтожение.

Произошло внезапное крушение. Вначале главным казалось именно это, свое, личное, бытовое, но потом сознание целиком заполнилось другим – крушением миросозерцания, потому что для советского человека нет существования только в быту, а великолепная жизнь в идее – горение, борьба, накал душевной страсти, помогающей не замечать тяготы бытовых лишений и шагать через них, – ведь в те трудные годы другого выбора нам не было дано, иначе остались бы только нытье и презренное прозябание, тоска по физическому уюту, нарастающая усталость и, как неизбежный исход, – трусливое озлобление. Вместе с миллионами других я радостно и гордо жил, а это значит – боролся, строил и воплощал самого себя в общих достижениях. Летели героические тридцатые годы, и я считал себя достойным сыном своего времени. И вдруг был изъят, скомкан, изгнан, выброшен в мусорный ящик. Двадцать восьмого ноября 1938 года я не был просто обречен на медленное умирание, – я был еще поруган и унижен морально, что хуже всякой физической смерти.

Почему? Зачем? Кому это нужно?

Я не понимал ничего. И многие-многие другие вокруг меня тоже ничего не понимали, как Владимир Александрович, с которым я ехал в этапе, как все другие. Мы смогли сдружиться, могли бы помочь друг другу, но внутреннее потрясение разъединило нас.

Мы не подали один другому дрожащих рук, каждый обособленно думал все о том же. Да, случилась гибель и все. Налетевшая внезапно стихийная катастрофа. Каждое мгновение я должен был настойчиво думать о случившемся и с лихорадочной поспешностью искать ему разумное объяснение. Но все мы тогда находились в состоянии глубокого потрясения: на наши бедные головы снизошла целительная неспособность мыслить. «Защитная ответная реакция, – думал я, как врач, наблюдая окружающих и самого себя. – Точно спасительный туман окутал сознание и смягчил контуры жесточайшего несчастья: он притупил боль. Из нашего внутреннего мира вынут был стержень – острое мышление, и мы теперь ничего не понимаем. Это шоковое состояние. Это хорошо: мы пассивно защищаемся. Но что будет дальше? Шок длится недолго: человек или умирает, или приходит в себя».

Страшно жить оглушенным! Удивительно ясно я чувствовал, что живу во сне, а вот если сделаю роковую ошибку и серьезно напрягу мысль – тогда произойдет последнее и совершенно непоправимое несчастье: я проснусь, пойму безмерность потерянного, упаду наземь, забьюсь в судорожных рыданиях и сойду с ума. Другого исхода не было.

И, хитря с собою, я попытался не просыпаться.

Пробовал занять себя. Обмануть воспоминаниями. Но благодаря своей свежести они оказались настолько мучительными, что всегда и неизбежно выводили на дорогу к опасному пробуждению. Пришлось искать другую лазейку – в насмешливом любовании смертельно раненной жизнью в условиях тюремного и лагерного быта. Вот тогда мне открылось доселе неизвестное: радости не измеряются отвлеченно, сами по себе, потому что безусловных мерил для них нет. Они ощущаются, понимаются и оцениваются лишь путем сравнения, их яркость создается только общим фоном. Слабое шевеление жизни за колючей проволокой – это ярчайшее ее сверкание, ибо за спиной у всех чернела только близкая смерть. Ломтик черного хлеба голодному кажется в тысячу раз вкуснее, чем роскошный пирог сытому, и лишь в условиях трагической гибели каждое легчайшее движение души вырастает до истинного величия: разве я не видел, как голодный отдавал свой последний кусочек хлеба умирающему от голода, и разве первый поцелуй не прекрасен, если он одновременно и последний и если потом только гибель?

«Вот мое первое превращение, – думал я, ища в себе остатки былой душевной силы, – человек не может шагать по жизни, не чувствуя за плечами груза привычных обязанностей и идеалов. Но кто-то выпорожнил мой дорожный мешок! Он пуст, нести мне нечего, но идти стало несравненно труднее: мое любимое слово – “вперед” теперь ничего не означает. Идти теперь некуда и незачем, и все, что остается, – это сидя нежиться в лучах потерянного для меня солнца. Упивавшийся действительностью строитель и борец вдруг превращен в оглушенного человека, боящегося проснуться и открыть глаза. Кто бы это мог предвидеть? Вот конец первого превращения. А что меня ждет впереди?»

Я мучительно задыхаюсь. Поворачиваюсь на койке с боку на бок.

«Но не надо об этом. Не надо! Не надо! Вот теперь Саша-Маша, невинное дитя Севера, достойно войдет в мою галерею избранных. Я обладаю верным вкусом и знаю, что основное – это соответствие выбора времени и места. Нет, наша любовь не будет лагерным романом где-нибудь в бочке из-под солонины, куда дама, кряхтя, влезет с помощью галантного кавалера и, стоя на четвереньках, скажет жеманно: “Ах, мерси, Тихон Кузьмич, мерси вам!” На ней парадное платье, весьма искусно заштопанное здесь и там, и бывшие туфли, теперь отчасти похожие на лапти. Нет, это будет мистерия – высокое таинство романтической любви, вполне достойное величия Севера: полдневная ночь, таинственный свет сияния, сиреневый снег и мы, жаром страсти побеждающие вечную мертвенность тундры.

За пару полученных из дома шерстяных носков я получу у кладовщика большую тухлую рыбу это создаст моей избраннице праздничное настроение!» – мечтаю я и погружаюсь в желанный сон.

В десять часов утра я уже поднимался к больнице. Было совершенно темно. Из ущелья тихонько, но злобно посвистывал ветерок.

«Нехорошо! Это обычный предвестник пурги!» – подумал я, но тотчас забыл о ней – дверь больницы распахнулась, и Маша, опять в лохматой шубе и с непокрытой головой, выбежала мне навстречу. Мы взялись за руки, сделали десять шагов в сторону и потонули во мраке.

– Сюда, здесь лучше! – я повел ее вправо. Но там оказалось мало снега. Мы обогнули каменные глыбы и пошли в гору, держась левее. Опять неудобно: уютная снежная полянка под гребнями обледенелых скал обращена к ущелью, откуда злыми порывами дул ветер.

– Вот, вот… – Саша тронула меня за рукав.

– Что, Маша?

– Пульга!

Было около полудня. Внизу светились огоньки, оттуда доносилось пыхтенье землеройных машин и равномерное хлопанье компрессора. Гулкий треск бревен от мороза показывал, что и больница еще близко. Я поднял наушники. Из ущелья, откуда-то издалека, слышался гул, – неясный, глухой, подобный раскатам грома. Сначала едва слышный, потом явственный. Еще через минуту – зловеще грозный; я нахлобучил шапку, подвязал наушники, но ухо уже ясно различало в нарастающих звуках вой ветра и грохот обваливающегося льда и снега.

Саша взяла меня за руку.

– Иди!

Мы стали спускаться. Но в это мгновение дико и страшно рванул ветер, пригнув нас к земле. Снег поднялся в воздух, огоньки, звезды, разводы сияния – все исчезло, мы остались одни в белом мраке. Растопырив руки, неловко скользя и спотыкаясь, падая и поддерживая друг друга, пробовали мы скорее найти дорогу назад. Вдруг удар грома грянул прямо над головой. Я едва успел толкнуть спутницу под скалу, как лед, снег и камни бешеным потоком хлынули поверх голов. Струи снежной пыли не давали дышать, слепили глаза. В короткие промежутки относительного успокоения мы ползли вниз, но камни и лед мешали спуску и заставляли сворачивать то вправо, то влево. Но куда бы мы ни поворачивались, осколки льда больно хлестали нам лица, и мы скоро потеряли всякое представление о месте и времени. Я уронил рыбу, которую нес за пазухой, потом исчезли рукавицы; снег, залепивший лицо и шею, таял, и холодные струи текли по спине и груди. Я почувствовал, что устал, что мне холодно. Маша два раза тяжело упала на камни, и я стер с ее лица теплую кровь.

– Неужели заблудились? – Сразу вспомнился сжавшийся в комок труп заключенного, вышедшего в уборную, заблудившегося в пурге и замерзшего в десяти шагах от дверей барака. Положение становилось серьезным: мы все чаще присаживались за камни, чтобы отдохнуть, тревожное сознание опасности сменилось усталым равнодушием.

Как быстро изматывает силы полярная пурга!

Чем дальше затягивались наши блуждания и чем меньше оставалось сил, тем чаще бессвязные мысли перескакивали на приятные и спокойные темы: в усталой голове развертывались обманчивые картины отдыха за столом у жарко натопленной печи… Дымится суп… Остро пахнет мясо… Трещат дрова… И манит к себе чистая, теплая постель… Лечь бы, закрыть глаза и…

Неожиданно я наталкиваюсь на бревенчатую стену. Мы торопливо водим руками вправо и влево. Маленький сарайчик. Дверь.

Спасены!

Входим, плотно затворяем дверь. И в изнеможении валимся на снег.

Снаружи выла пурга, но внутри было тихо. Сквозь щели сыпалась снежная пыль и стояла в воздухе холодным туманом.

Вначале мы распахнулись, но вскоре пробежал по спине холодок и опять стали коченеть руки и ноги. Может быть, здесь можно устроиться удобнее? Я начал ощупывать снег вокруг нас, вдоль стен.

– Ага, Маша, вот бревна. Целая груда, на которой мы присядем пока! Это дровяной сарайчик около летней кипятилки, знаешь? Вот куда мы попали! Ну, ладно, – отдохнем и пойдем дальше. Теперь-то я знаю, куда идти…

Я усаживаю Машу на дрова и подсаживаюсь рядом. Она берет мои руки и оттирает их, как-то случайно наши губы встречаются. Я хочу стряхнуть с ее головы снег, чтобы он не таял в волосах и не стекал за ворот, однако мои руки по ошибке попадают к ней под шубу, в мягкую теплоту. Теперь, как боевой конь, услышавший сигнал к атаке, я уже не могу остановиться…

Пока я роюсь в меху и в ватнике, мне тепло. Жизнь вообще кажется не лишенной приятности. Величественных декораций, конечно, нет, но наша любовь все-таки овеяна подлинной романтикой Севера – разве не спасались мы сейчас от гибели в полярной пурге?

Проходит минута. Другая. Вдруг Маша закидывает руки за голову и начинает шевелиться.

– Узе! – деловито говорит она, берет мою руку и тоже тянет ее куда-то. И поясняет: – Полтянки!

Я нащупываю кипы фланелевых портянок.

– Уклатые, – щебечет Маша.

Мистерия северной любви прервана. Мы ползаем на четвереньках по снегу и шарим в темноте руками. Шесть кип портянок я аккуратно складываю у двери. Все ясно: вчера урки обворовали вещевой склад и спрятали сюда часть добычи.

Вдруг в пронзительном «ай-ай!» Маша порывисто бросается ко мне на грудь и горячо, страстно прижимается к ней. Все-таки разбужена! Я отвечаю ей ласками, но она отводит мои руки.

– Нет, нет… Там сте? Ай-яй! – И она тихонько подвывает от страха.

Мне все это начинает надоедать. Черт побери, только согреешься, и опять какая-нибудь канитель…

Я лезу за дрова и грубо тычу в снег руками. Неожиданно нащупываю что-то интересное.

– Кочаны мороженой капусты! Откуда это, а? Да тут целый склад! Н-нет… Не кочаны… Ай-яй!

И я отскакиваю в объятия Маши.

– Молга! Молга от наса больница! – кричит в ужасе дитя Севера и одним прыжком вылетает в дверь.

От волнения я опять согрелся. Усталости нет. Философское настроение охватывает меня. «Любили, как могут любить только здесь, на мятежной и нежной земле!» Хе-хе-хе, еще бы. И я мысленно глотаю слезы, которых теперь у меня нет. Уже нет? Еще нет? Пока нет? Не знаю, не знаю… Связываю кипы вместе, взваливаю их на плечи. Выхожу.

Пурга, оказывается, стихла. Лишь из ущелья злыми порывами все еще налетает ветер. Мороз крепчает. Полдень. Непроглядная тьма. На небе таинственно шевелятся пятна и ленты сияния.

Вот, разгораясь все ярче и ярче, к вершине черного небосвода выплывает розовая стрела. Тогда навстречу ей, изгибаясь и дрожа, встает голубое кольцо. Стрела пронзает его и, полыхая чудесным пламенем, растворяется во мраке Большой ночи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю