Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1"
Автор книги: Дмитрий Быстролетов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)
– Я зажгу свет, можно?
– Нет, нет… – она испуганно удерживает меня.
– Тогда слегка приоткрою дверь, чтобы узкая полоска света упала через стол.
– Она разделит нас – мы будем уже не вместе… Бойтесь света, мой друг.
– Боюсь!
Я перехожу на ее диванчик и сажусь рядом. Наливаю вина. Мы с аппетитом ужинаем и весело болтаем. Сначала она делает попытки вернуть разговор к прежней теме, но я мягко уклоняюсь. Мой приветливый, шутливый тон естественно совпал с ее радостью по поводу моего возвращения, и вот мы сидим, как два старых друга, и я чувствую, что это недоверчивое существо медленно оживает, раскрывается навстречу желанной человеческой теплоте.
Но, невинно и дружески болтая, я внимательно следил за ее бокалом и незаметно подливал в него вино, по голосу стараясь определить степень опьянения.
– Рассказ о приключениях в кочегарке напомнил мне годы юношеских скитаний и, если вы позволите, я расскажу вам еще одну морскую историю – на этот раз полную поэзии и солнечного света: историю моей первой любви!
– Любви? Конечно!
– Я в настроении закрыть глаза и слушать.
– Ну, усаживаюсь поудобнее. Вот так.
– Начинайте, милый друг! Ах, как мне хорошо!
Наливаю вино. Слегка привлекаю ее к себе. Мы закуриваем, и я начинаю рассказ.
Закройте глаза и представьте себе Средиземное море весной: под улыбчивой синевой неба ленивое колыхание искрящихся волн… С кудрявого берега чуть веет аромат апельсиновых рощ… Вы на большом белом пароходе, среди праздных людей, ищущих земного рая. На берегу для них усилиями Кука и Ко развернута феерия мира, превращенного в сказку, а в море сладкая лень, игра в любовь… Ну, да вы сами знаете все это!
Мне только что исполнилось восемнадцать лет. Представьте себе стройного, смуглого юношу, чистенького матросика в белом костюме с синим воротником, в лихо сдвинутом набекрень берете с помпоном. В портовых притонах женщины наперебой предлагали мне любовь с большой скидкой – за полцены, за четверть и даром, черт побери, но никогда я не поднимал на их призывы скромного взгляда, потому что среди всей грубости и грязи матросской жизни сохранил до той поры застенчивую невинность и наивную веру в чистоту женщины.
Имелась к тому и еще одна причина: я был тайно влюблен в дочь капитана, маленькую Франсуазу, которую папа часто брал с собой в рейсы. Девушке шел семнадцатый год, и пусть этим о ней будет сказано все!
Это был детский роман: девушка обычно лежала в шезлонге с нераскрытой книгой в руках, а я старательно укладывал где-нибудь рядом и без того тщательно уложенные канаты. Мы исподтишка глядели друг на друга и истекали блаженством. Когда наши взгляды случайно встречались, мы краснели, смущенно опускали взор, а потом игра начиналась снова. Нам больше ничего не было нужно, мы уже были вполне счастливы. Такая полнота чувств потом не повторилась никогда. Спрятавшись за вентилятором, я тщательно сделал портрет девушки и повесил его на шее как медальон – маленькая Франсуаза как будто бы слушала биение моего сердца…
Уж не знаю, чем бы все кончилось, но в конце концов матросы заметили мое прилежание к канатам на пассажирской палубе и висящий на груди медальон и подняли меня на смех:
– Идиот, да ты моряк или нет? Ты не смотри, ты действуй! Обними, поцелуй! Девки это любят!
Я сгорал от стыда, но эти грубости были странно приятны. Что-то просыпалось во мне, неведомое и властное.
– Да как же я, братцы…
– А вот как: завтра ты дежурный рулевой на катере. Свезешь утром пассажиров на берег, а когда к обеду пойдешь с ними в обратный рейс, мы поднимем трап на пол фута. Вахтенный офицер не заметит, а бабам всходить будет неудобно. Тебе придется протянуть им руки с площадки трапа и помочь! Понятно? Не зевай!
Утром я выкупался, надел свежий белоснежный костюм, красиво сдвинул набекрень берет с помпоном и явился на катер, как олицетворение здоровой сияющей молодости. На берегу купил большой букет и стал ждать. Какими далекими кажутся теперь эти часы взволнованного ожидания – ни одной пошлой мысли, ни одного желания, а только легкая, светлая радость, что Франсуаза сейчас поднимет на меня большие черные глаза и улыбнется, и в этой лучезарной улыбке без слов я узнаю любовь… День был роскошно ярок и радостен, точно небо любовалось нами и праздновало наше счастье. Я то дерзко поглядывал на ласково смеющийся мир, то вдруг чувствовал прилив непреодолимого смущения и щупал себе колени, стараясь понять, почему они слегка дрожат.
К обеду стали сходиться пассажиры. У меня была заготовлена красивая поза – я хотел предстать перед Франсуазой суровым морским волком, небрежно стоящим у руля с трубкой в зубах. Но когда я издали увидел тоненькую смуглую девушку в простенькой блузке – все спуталось: трубка выпала изо рта, я едва не упустил за борт корзинку какой-то толстой дамы и, когда Франсуаза остановилась перед своим креслом, я смог только неловко протянуть ей цветы, прошептав чуть слышно:
– От команды…
Она подняла большие черные глаза и… Боже! Точно огонь вспыхнул в крови, закружилась голова, и бурная радость наполнила сердце восторгом героического самопожертвования: страстно захотелось подвига и опасности, борьбы и смерти. Однако безоблачное небо дремало, и не видно было пышущего пламенем злого змея, готового похитить мою принцессу.
Катер отвалил и, пеня зеленую воду, направился к белому пароходу, который лениво дымил посредине широкого залива. Я подставлял горящие щеки под шаловливые порывы соленого ветерка и с замиранием сердца думал о трапе. Пароход все ближе… Ближе… На палубе играла музыка, но пассажиры оставили танцы и свесились через борт, ожидая катер. На верхней палубе виднелся ряд помпонов – там заговорщики-матросы с любопытством ожидали торжественной минуты восхождения моей девушки на трап, а еще выше, на мостике, грозный капитан парил, как орел в небе! Все взгляды были обращены на нас, все там, на борту, любовались нами… И я гордо и счастливо поднял голову.
Вот и борт. «Стоп, задний ход, стоп…», и катер влипает в трап. Швартовка мастерская!
Франсуаза встает, хочет выйти, но площадка… Она беспомощно смотрит на меня. О, счастливое мгновение! Легкий упругий прыжок – и я на трапе.
Девушка протягивает мне руки… Наши пальцы встречаются… Мир исчезает, ничего нет, только смуглая тоненькая девушка улыбается мне… Позабыв все, я с благоговейным трепетом заключаю ее в объятия!..
Какое святое, какое чистое торжество!
И вдруг совершается нечто совсем неожиданное: прямо над нами раскрывается иллюминатор. Чья-то равнодушная старческая рука высовывается с большим ночным горшком и опрокидывает его на наши головы…
Минута молчания. Потом голосом обиженного ребенка мадам говорит:
– Нет, это просто безобразие с вашей стороны… Это… Так красиво начать… Пробудить в слушателе хорошие чувства… И потом утопить их в… То есть… Я не то хотела сказать…
Она запуталась и смолкла.
Но я хохочу, и постепенно моя дама тоже начинает смеяться. Я чувствую, что она уже в блаженном состоянии легкого опьянения, когда все смешно и думать не хочется и так приятно отдаться на волю теплых, баюкающих волн.
Последним усилием воли она старается взять себя в руки и нетвердым языком говорит, доверчиво кладя свою руку на мою:
– Пока вы рассказывали, я старалась определить, кто вы? И не смогла. Моряк? Нет, свет падает на ваши руки – это барские руки, вон блестит в запонке бриллиант… Профессиональный кавалер для одиноких дам? Нет, нет: вы слишком независимы и воспитанны для этого… Золотой портсигар с гербом и короной… Скажите, – кто вы?
– Черт с копытами! – отвечаю я со смехом.
Она тоже смеется:
– Может быть, и черт… Но копыт у вас нет!
– Есть!
– Нет!
– А вы посмотрите лучше! – я смело привлекаю ее к себе.
– Есть копыта…
– Нет копыт…
Нащупав в темноте плечи, я обнимаю ее. Натыкаюсь на длинный нос, под ним нахожу зубы.
– Есть!
– Н-н-нет!
Проходит время. Вдруг она громко смеется – счастливо, торжествующе:
– Вы черт с копытами!
Я опять меняю тон и нежно, но серьезно отвечаю:
– Нет. Я – здоровый молодой мужчина, однако вы сделали меня чертом. Сначала тронули своей исповедью. Но я мужчина и, став вашим другом, нашел в вас женщину.
– Вы разбудили ее во мне, милый… Вы помогли мне найти ее в себе!
Она прижалась пылающим лицом к моей руке и долго лежала так. Потом благодарно поцеловала ее.
– За то, что вы в таком жалком существе…
– Довольно, довольно! Не кокетничайте несчастьем – это самый несносный вид кокетства. Вы лишены красивой фигуры, но природа наградила вас приятным голосом («Что это я вру!» – подумал я, улыбаясь в темноте), у вас прекрасные волосы… Чудесные!
– Откуда вы знаете? – Она не без жеманства поправила прическу.
– Я видел силуэт вашей головы. У вас роскошные волосы…
– Д-да, многие находят это, – ответила незнакомка томным, слабым голосом, ставшим теперь похожим на замирающую соловьиную трель.
– Вы дремлете, дорогая?
– Кажется… Такая сладкая усталость!
Вдруг она встрепенулась.
– Знаете ли что, милый? Уходите! Уходите, чтобы ничем случайно не осквернить этот золотой сон! Величайшее мгновение моей жизни. Мое счастье!
Она поцеловала меня в лоб.
– Прощайте! Помните: я вас благословляю, мой такой великолепный, великодушный и щедрый черт с копытами!
В коридоре я посмотрел на часы. Два. Пора. Можно выходить.
Подойдя к зеркалу, тщательно причесался и, взявшись рукой за белый галстук, хотел придать ему небрежно-элегантный вид.
И тут только заметил в зеркале то, что пронзило меня до пят холодным, мертвящим ужасом: высокий в шляпё и коренастый в котелке стояли прямо за моей спиной.
После Урала Медведеву пришла мысль – написать домой письма и бросить их в окно. Сказано – сделано. Я разорвал на узкие ленты очень пестрый носовой платок, написал на папиросных коробках коротенькое извещение о своей судьбе, адрес матери и приписку: «Товарищ! Невинно осужденный просит тебя запечатать это письмо в конверт и послать по прилагаемому адресу!» Я бросил три таких «письма» – днем, когда вагон проходил мимо сторожки, где на скамеечке сидела семья дорожного обходчика, вечером на переезде, где за опущенным шлагбаумом ждал молодой велосипедист, и ночью, – бросил пакет прямо на голову железнодорожнику, который простукивал колеса.
И все три письма дошли! Вот доброе сердце и политическая зрелость советских людей: самая яростная пропаганда лжи и зла не смогла заглушить в советских людях разум и человеческие чувства добра и справедливости. А ведь они рисковали своей собственной свободой и благополучием семей.
Опутанная колючей проволокой, усыпанная солдатами, освещаемая прожекторами, наша тюрьма на колесах тяжело тащится среди привольных сибирских полей и лесов. Но путешествие наше не похоже на развлекательное: день и ночь на каждой остановке солдаты вооружаются огромными деревянными молотами и тщательно, доску за доской, простукивают стены и пол вагонов. Неужели мы смогли бы бежать? Как можно проделать дыру в прочной обшивке? Чем? Грязными пальцами?
На маленьких станциях днем устраивалась кормежка и пересчитывание – процедура нелегкая в такой тесноте. Попутно производился обыск.
Лежа на грязной соломе, я закрываю глаза и слушаю размеренный стук колес, уносящих меня все дальше и дальше на восток, от семьи, в неизвестность. Я еду в ту самую Сибирь, где мне предстоит отбыть двадцать четыре года заключения и ссылки…
Но… Я на боевом посту. В моей груди – залог бессмертия. Я должен оказаться достойным своей судьбы. По-солдатски ей отвечаю: «Служу Советскому народу!»
Большая станция. Их было много и раньше. Но на этот раз нас завозят далеко на запасный путь. Бесконечные часы ожидания. В чем дело? Утро переходит в жаркий день, крыша накаляется, в стоящем на месте вагоне – ад: мы сидим, молча истекаем потом. Это напоминает мне Африку. И я не могу не улыбнуться: неужели и она была? Ложь! Сон! Обман самого себя! Но нет: на мне защитного цвета рубаха, купленная в Туггурте, на границе Сахары. Африка действительно существует, и я не один раз ступал на ее горячую землю!
Ах, как это было давно… Как давно…
И вдруг двери во всех вагонах разом ползут вбок. Солдаты снизу орут: «Выходи! Живо!»
Кругом лай. Псы рвутся на нас с поводков.
Приехали!
Мы в Красноярске!
Наша колонна медленно бредет по пыльным улицам. Солдаты по очереди перебегают вперед, ложатся на живот и наводят на нас длинные скорострельные автоматические винтовки. Но прохожие идут мимо, даже не повернув головы, дети не прекращают веселой игры: это – советские прохожие и советские дети, они здесь давно привыкли к бесконечным колоннам заключенных.
Деревянные домишки кончаются, перед нами длинный и высокий забор, поверху опутанный колючей проволокой. Сторожевые вышки. Вдоль забора вспаханная и тщательно разглаженная садовыми граблями дорожка. Вдоль нее колышки с дощечками: «Огневая зона!», «Часовые стреляют без предупреждения!»
Ворота раскрыты. Толпятся начальники, стрелки, собаки. Сквозь ворота видны ряды деревянных бараков. Медленно колонна втягивается внутрь вот еще одна роковая черта пройдена.
Я в сибирском исправительно-трудовом лагере.
Глава 11. На север!
Странное дело: в первую же минуту я едва не был убит! Сразу же за воротами ряды распались, и колонна превратилась в толпу. В этот момент я увидел на внутренней распаханной дорожке новенькую эмалированную кружку. Какая радость! Кончилось хлебание сладкого чая из глиняной миски, липкой от толстого слоя грязи и воняющей рыбным супом! Мгновенно я забываю о дощечке с надписью, делаю шаг на дорожку и наклоняюсь к кружке. Где-то далеко хлопает выстрел, и пуля дергает меня за кепку.
– Назад! Назад!
Меня тянут за куртку, и вот я уже стою среди товарищей с кружкой в руках. По рукам ходит лондонская кепи с красноярской дырой от пули. Так началась моя лагерная жизнь – существование среди ежеминутно подстерегающих опасностей. Как в африканских джунглях! Здесь зевать нельзя, иначе пропадешь! Каждый день такой жизни – это остервенелая борьба за возможность дожить до вечера, и таких трудных дней будет немало – семь с половиной тысяч…
Среди нас с независимым видом шмыгают странные люди. Я узнаю их черное обмундирование. И отталкивающие хари. Это – уголовники с небольшими сроками. Оказывается, здесь они – лагерная обслуга, наше ближайшее начальство, наше проклятие – нарядчики, самоохрана, повара, каптеры, хлеборезы. Вагонные старосты получают бумагу с карандашами и распоряжением срочно составить списки людей своих вагонов с указанием фамилии, имени, отчества, года рождения, статьи, срока, начала срока и конца срока. Мы узнаем, что отныне каждый из нас – зека, а все вместе мы зека-зека, а это означает, что при разговоре с начальством мы должны называть себя и с ходу тараторить все вышеуказанные сведения в вышеуказанном порядке. На предстоящие два с половиной десятилетия это будет моей визитной карточкой. Медведев ведет нас в пахнущий клопами барак, где каждый получает место на нарах. Паша Красный выдает хлеб и сахар. Я переписываю людей и затем нахожу переписчиков из других вагонов. Мы соединяем свои по вагонные списки в один общий этапный список. Он поучителен.
Помимо служебных вагонов наш поезд состоял из пятидесяти теплушек. В каждой было напичкано по семьдесят пять заключенных. Все они – так нас теперь называют – контрики, или пятьдесят восьмая (по номеру статьи Уголовного кодекса, которой карается антисоветская деятельность). Болтунов, то есть осужденных по пункту десятому (антисоветская агитация, срок до десяти лет), немало, но основная масса – тяжеловесы со сроком от пятнадцати до двадцати пяти лет, – вооруженные повстанцы (пункт первый), шпионы (шестой), диверсанты (седьмой), террористы (восьмой), и у всех пункт одиннадцатый – членство в контрреволюционной организации или семнадцатый – соучастие: – они увеличивают тяжесть преступления и удлиняют срок. Средний срок, по нашим грубым подсчетам, двенадцать лет, потому что на десять заключенных приходилось три с пятилетним сроком, три – с десятилетним, два – с пятнадцатилетним и один – с двадцатилетним. В поезде, на котором мы приехали, было 50 вагонов, в каждом вагоне 75 человек.
Получается: 50 х 75 х 12 = 45 000 лет.
Итак, одним поездом из красной Москвы, столицы нашей социалистической Родины, в Сибирь было доставлено три тысячи семьсот пятьдесят честных людей, невинно осужденных на сорок пять тысяч лет заключения.
А сколько таких поездов громыхало в те годы по бескрайним просторам нашей Родины?
Сорок пять тысяч! Увесистая цифра. Да, именно увесистая! Под ее тяжестью нелегко будет разогнуться тем, кто послал на такое дело множество берманов и наседкиных в каждую из областей обширной страны!
Нельзя валяться в полутемном и вонючем клоповнике, когда на дворе сияет солнце и видны кудрявые вершины гор со знаменитыми Столбами! Все население лагеря, или, как мы узнали, Красноярского распределительного пункта, или попросту пересылки, конечно, толклось на заплеванных и замусоренных пространствах между бараками: здесь заводились новые знакомства и, главное, производилось ускоренное ознакомление с лагерной жизнью.
Вот у водопроводного крана присел мой старый знакомый по этапной камере в Бутырках, – пожилой военный с брюшком. Присел, снял сапоги, аккуратно, по-военному, поставил их рядом и с наслаждением сунул ноги в струю прохладной воды. Из-за угла вынырнул подросток с испитым лицом, в грязной черной рубахе и брюках. Осмотрелся. Заметил сапоги. Прицелился. Сорвался, подлетел стрелой, на бегу схватил сапоги и исчез за углом другого барака.
Военный недоуменно поднял голову.
– Что за шутки? Кто унес сапоги?
– Пацан! Он смыл у тибе большие колеса, – ухмыльнулся проходящий мимо самоохранник, нечто вроде внутрилагерной милиции, набираемой администрацией из воров и хулиганов: злостным нарушителям порядка тут поручено его поддержание. – Пацан сработал на рывок!
Военный вскочил на ноги.
– Так бежим за ним! Он скрылся вон за тем углом!
Самоохранник посмотрел на угол, на растерявшегося военного.
– Садись. Мой ноги. Это разрешается. А захочешь получить свои сапоги, – принеси мне двадцатку. Спроси Ваську Косого, самоохранника, да поскорей. К вечеру твои сапоги уплывут вон туда, он подбородком кивнул на ворота и стоявших у вахты стрелков.
– Но ведь там охрана?!
– Она твоим сапогам не помеха, фрайер-холодные уши!
– Но как же парень…
– Никак. Сапоги уйдут сами, без пацана. Так давай двадцатку, слышь.
– За что?
– За сапоги.
– Да ведь ты видел сам… Я буду жаловаться! Я…
Но босой военный не успел договорить. Самоохранник ловко вывернул ему руку назад и потащил на вахту, приговаривая:
– Я тебе покажу, гад, фрайерское падло, как нападать на самоохрану. Позоришь надзирателей, контрик, враг народа? А? Идем, я тебе сделаю изолятор на трое суток! Враз похудеешь, брюхач!
К вечеру я увидел толстенького военного уже в сапогах, но с большим синяком под глазом. Он отдал Ваське Косому последние тридцать рублей (деньги после обеда нам раздали для покупки в ларьке хлеба, сала и зеленого лука) и клялся, что потом видел дележку: десятку получил вор «за то, что отдал», десятку – страж порядка «за помощь», десятку – дежурный надзиратель «за оскорбление». Все четверо остались довольны.
За углом барака я заметил несколько новичков, присевших на корточки около здоровенного босого рыжего человека в грязной гимнастерке и рваных галифе, мастерившего при помощи двух булыжников ножи из толстой проволоки: треть отрезка он ловко расплющивал в лезвие, а остальные две трети сгибал пополам и получалась ручка. Лезвие он точил на одном из камней и тут же продавал за полкило хлеба или три луковицы: в лагере без ножа жить нельзя. Я присел рядом с рыжим.
– Смотрю и не могу вспомнить: где мы встречались?
Мы долго оглядывали друг друга и выяснили: в Себеже, на пограничной станции. Босяк был тогда грозным полковником, начальником пограничного пункта, а я – подозрительным иностранным туристом, добротные чемоданы которого до боли в сердце раздражали таможенников, но осмотру не подлежали: в моей иностранной паспортной книжке проставляли соответствующий условный знак. Помню, как однажды тряпичники и тряпичницы из нашего полпредства и торгпредства в Париже натаскали в камеру хранения чемоданы с барахлом для родственников в Москве, и мой начальник смущенно передал мне двадцать одну квитанцию. Я взмолился: ведь это обращает на себя внимание! Это опасно! «Ничего не могу поделать: приказано. Вези!» И я явился в Себеж с двадцатью одним чемоданом. Хорош иностранный турист с визой на неделю! Уж как рыжий молодцеватый полковник ходил вокруг меня! Как у него чесались руки! Но заветная пометка сделала свое.
– Так что там было?
– Бабье барахло!
Оборванец долго молча и со злобой колотил камнем проволоку. Потом изрек:
– Это барахло счастливее нас с вами. Лучше б меня убили на фронте в девятнадцатом. Так?
– Нет, – ответил я твердо. – Не так. Борьба продолжается. И все та же извечная борьба за правду. Наша возьмет!
В ларьке я первым делом купил марки и бумагу и послал несколько писем домой: одно из них дойдет обязательно. На одной стороне небольшого листа я извещал о сроке, о судебной ошибке и будущем пересмотре дела, написал несколько ласковых фраз матери и сообщил жене, что она свободна и должна поскорее выйти замуж, если хочет остаться в живых. Написал, что нас готовят к отправке в Норильск, откуда я дам знать немедленно по прибытии. Писал коротко и просто, но обдуманно. Все необходимое мать и жена должны были понять между строк.
На следующий день я обнаружил небольшую группу упитанных евреев совнархозовского вида. Они были похожи на группу заговорщиков. Один из них составлял какой-то список. Мое вторжение не вызвало радости, но мне пояснили:
– С сегодняшнего дня будут выводить несколько бригад на работу – на речную пристань грузить баржи и на очистку этого двора, который здесь называется зоной. А, что? Кроме того, в медсанчасти больные гастритом и колитом могут получать белый хлеб и освобождение от работы. Что вы сказали? Так мы все болеем гастритом и колитом и готовим список – работать мы не можем.
Я вспомнил о медсанчасти и зашел туда посмотреть. Оказалось, что в лагерях заключенные врачи работают по специальности, но я опоздал, и все места оказались уже занятыми. Однако я могу перейти жить при стационаре и остаться в резерве. Я пошел посоветоваться к своим ребятам.
– Медсанчасть – это тыл. Обоз. Хочешь сидеть полный срок и околеть за колючей проволокой – сиди в своем околотке, раздавай таблетки, а мы пойдем на линию огня и добудем себе сокращение срока или пересмотр дела. Ты знаешь, здесь говорят, что за хорошую работу на производстве командование выдвигает заключенных на досрочное освобождение? Не будь дураком и решайся сразу! – в один голос зашумели два моих инженера. – Ну, идем на фронт все трое? Или только двое?
– Трое! – и мы скрестили руки в крепком рукопожатии. – Прибудем в Норильск и сходу на линию огня, добывать себе свободу!
Однако от нечего делать я опять зашел в медсанчасть и получил коробку с лекарствами, тетрадь и задание обойти все бараки и выявить подлежащих госпитализации больных. Такая работа позволяла мне познакомиться с новыми людьми, посмотреть весь лагерь в целом. Все бараки были похожи один на другой, и поселенные в них люди – тоже. Серьезные больные находились уже в стационаре, и ко мне обращались только по пустякам.
– Доктор, а как будет с лечением зубов? У меня зуб ноет, не долечил перед арестом, – обратился ко мне среднего возраста загорелый светлоглазый человек с открытым, живым лицом.
– Говорят, что в Норильске существуют зубоврачебные кабинеты во всех отделениях лагеря. Я вам положу в дупло аспирин. Это помогает.
Разговорились.
– За что сидите?
– За Султана.
– Турецкого? Он умер в Каире.
– За моего собственного. Славный был пес. Пойнтер. Породистый. Я купил его щенком совершенно случайно, в Рязани. У старого врача, понимаете ли. И вырастил дома. Натаскал. Я работал районным агрономом, там условия для этого были. Собака получилась первоклассной. И представьте себе наше несчастье: прошлой зимой пошли мы с Султаном в первый раз на охоту и напоролись на нашего районного оперуполномоченного. Произошел исторический диалог:
– Здорово, Алексей Петрович!
– Здоровеньки булы, товарищ Нечипуренко!
– Что это у тебя за собачка?
– Моя. Купил в Рязани и вот, сами видите, вырастил и воспитал.
– Вижу. Дай посмотреть. Экстерьер, замечательный по всем статьям. Гм… Да…
Посмотрел на меня уполномоченный, внимательно так, выразительно. И говорит:
– Подари мне собачку.
– Как это – «подари»?
– Ну продай! Хороший пес. Полюбился с первого взгляда.
– Да зачем же мне продавать? Пес мой!
– Так не подаришь?
– Нет.
– И не продашь?
– Нет.
Оперуполномоченный промолчал. Погладил Султана, пощекотал его за ухом. Вздохнул. Влез опять на свою двуколочку.
– Ну ладно, – говорит, – ты подумай, Алексей Петрович, может, что и надумаешь. Мы все равно послезавтра встречаемся в районе, так если захочешь отдать мне собаку, прихвати ее с собой для быстроты оборота.
– И не мечтай, товарищ Нечипуренко!
– Время такое, что не мечтать надо, а соображать. Ну ладно. Помни: надо уметь жить.
– Видите ли, Султана на партконференцию я не прихватил: он у меня беспартийный. А на следующую ночь опер самолично пожаловал ко мне и увел нас обоих: меня – в тюрьму, а Султана – к себе в дом. Диалог закончился пренеприятнейшей историей.
– Сколько получили?
– Пятерочку. Чепуха, конечно. Я, видите ли, холостой, но обидно за пса: он привык ко мне, к товарищам, они – хорошие люди, советские, трудовые. И вдруг – к уполномоченному!
В другом бараке тщедушный еврей попросил таблетку от поноса.
– А вы не попали в список на белый хлеб?
– И куда одному еврею еще попадать, хе? Я таки попал в лагерь, а эти жулики, что составили списки, так пусть у их детей до смерти будет один себе понос.
– За что сели?
– За бред.
– У кого?
– Хе, он таки спрашивает! Вы смеетесь, что? Так я скажу: у мине.
Мы закуриваем. Щуплый человек печально проглатывает таблетку и объясняет:
– Как вы сами видите, я из себя скорняк. Работал с товарищем в мастерской при большом меховом магазине в Москве, на Пушкинской. Может знаете, что? Да, там. И с этим товарищем, чтоб он так жил, чтоб у него руки отсохли, чтоб ему ни копейки не заработать, с ним я жил в маленькой комнатке за углом, по Столешникову. Товарищ мне говорит: «Хаим, я себе женюсь».
– Я тебе поздравляю, Абрам! На ком? – спрашиваю я и жму ему руку.
– На Сарочке Гольдман, продавщице. Я поздравляю, Хаим! – так и жмет мине руку. – С новой квартирой!
– Хе, – я ему смеюсь, – хе, с какой?
– Ну, ми же не можем жить втроем! Я тибе умоляю: ты должен исчезнуть. – Как в Москве один еврей может исчезнуть? Это трудно. Исчезни себе ты.
– С Сарочкой Гольдман? В Москве исчезать вдвоем еще труднее! Но ты себе очень подумай, Хаим. Учти: любовь не картошка, слышал? Разойдемся по-красивому: плохая старая квартира мине, хорошая новая – тибе!»
– Я не переехал: я вам спрашиваю, товарищ врач, куда я мог переехать? Что? А через неделю мине забрали. Следователь в Бутырке кричит: «Это правда, что вы себе бредите по ночам и в бреду ругаете советскую власть?»
– Это не товар, гражданин следователь, я его, извиняюсь, не учитываю. За мой бред я ничего не знаю. И чего мине знать, хе? Бред есть из себе только бред! А следователь перегнулся через стол и объяснил: «Хороший гражданин и во сне хвалит!» И дал десятку, что? Абрам, чтоб он шел за своим гробом, мине таки исчезнул из комнаты!
На дворе огромный татарин мрачного вида спросил, можно ли выхлопотать для него дополнительный паек.
– Ты благородный кунак, доктор, очень прошу тебе: устрой.
Закурили.
– Я работал кочегаром в большом доме. Сначала я сказал женщине-домоуправу: «Зачем не меняешь Ленина в кочегарке? Он совсем черный стал, как я». Раз сказал, два, десять. Наконец совсем осерчал. «Ты, говорю, член партии, но ничего не понимаешь! Ленина уважать надо, он благородный кунак! А у мине висит в кочегарке в засратом виде! Перед сам-собой стыдно!» За антисоветскую агитацию дали десять лет!
И так далее, и тому подобное. Простые, честные советские труженики. Дела у них – анекдоты. Но позади подобных анекдотов – страдания и слезы, разорение семей, вымирание детей. Именно анекдотичность вопиет к небу: мощная машина террора была прекрасно использована самим населением для сведения мелких счетов, для обеспечения бытовых удобств, для продвижения по службе.
Чем смешнее были истории, тем страшнее!
А о настоящих контриках и говорить нечего: скучное повторение моего собственного опыта в тысячах вариантов, один нелепее другого: если в городе был мост через реку, то всех арестованных мучили, чтобы вызвать признание намерения взорвать его. Мост остался целехонек и стоит на месте, как стоял, а сотни преданных делу работников навсегда оторваны от строительства страны и бессмысленно загублены вместе с семьями. Если в городе на заводе случился пожар, то все арестованные люди, не имеющие никакого отношения к пожару, да и к заводу, – врачи, педагоги, торговцы, – «признавались», что они – участники заговора, что они – поджигатели. Били их раздельно, но в этапе многие земляки-однодельцы встретились и теперь лежали в бараке гнездами. От двери до окна отвечали: «Мы за мост», от окна до угла: «Мы за пожар» и так далее.
Под открытым небом табором расположились крикливые цыгане, а большой живописной группой, в желтых кожаных кофтах, – изящные маленькие эвенки, плохо понимающие по-русски, совершенно беспомощные, растерянные и подавленные. Я смог только выяснить, – большинство даже не поняло, что находится в заключении, и считало себя переселенцами.
Черт знает что, – повторял я, переходя со своей коробкой из барака в барак. – Чудовищная в своем угнетающем однообразии трагическая нелепость. Это те, кто не попал в известный мне коридорчик к мужчине в телогрейке. Это – счастливцы. Но кому это нужно? В каких целях? Кто организатор? Вернее, – кто главный зачинщик? Робеспьер уничтожал аристократов – это был классовый террор. Гитлер уничтожает коммунистов и евреев – это политический и расовый террор. В советской стране уничтожаются советские люди. Как это понять?
В углу зоны, далеко на отлете, ушел одним краем в землю полуразвалившийся барак зловещего вида. Я мельком увидел в его дверях человека в черном и на всякий случай зашел туда.
Все помещение состояло из одной комнаты. Вдоль стен на грязном тряпье валялось человек пятнадцать молодых людей в черных сатиновых рубахах и брюках. Тут были блондины и брюнеты, русские и нацмены, и у всех проглядывало что-то общее в испитых лицах: выражение хитрой тупости, вызывающего нахальства, животной жестокости. Общность впечатления дополняли синие татуировки. В одном углу на корточках сидел самоохранник Васька-Косой.