Текст книги "Приключения Вернера Хольта. Возвращение"
Автор книги: Дитер Нолль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
Между палатками горел огромный костер, огненные языки взвивались к небу. Гундель и Шнайдерайт сидели поодаль. С высоких дюн они глядели на лагерь, освещенный желтым пламенем костра. Много часов просидели они на песке, прислушиваясь к отдаленному бренчанию гитары и к песням, которые перекрывал шум прибоя и треск огня. Они не обменялись больше ни словом. Около полуночи Шнайдерайт пошел проводить Гундель.
Ей отвели небольшой чердачок над хлевом, где помещались хозяйские овцы. Взбираться надо было по приставной лесенке. Шнайдерайт после недолгого колебания первым полез наверх, в темноту, зажег свечу и посветил Гундель.
Оба стояли, затаив дыхание, и вслушивались в ночь. Где-то внизу возились овцы, побрякивали их цепочки. Шнайдерайт потянул Гундель к открытому окну. За крышами расстилалось море; здесь, так же как и внизу, шум прибоя заглушал все звуки.
– Я давно уже мечтаю о такой минуте наедине с тобой, – сказал Шнайдерайт.
Гундель не отвечала. Он привлек ее к себе. Она обвила руками его шею. Близость кружила им головы. Он поднял ее на руки и отнес на кровать. Гундель оторвалась от его губ лишь затем, чтобы перевести дыхание. При этом она невольно открыла глаза. Он хотел что-то сказать, может быть, только произнести ее имя, но она кончиками пальцев закрыла ему рот.
– Я знаю, чего ты хочешь. И раз уж мы целуемся, я и сама не устою. Запри дверь. – Но тут же его удержала. – Нет, погоди… Мне надо тебе что-то сказать!
Шнайдерайт опустился на колени перед ее кроватью, его сжигало нетерпение. Но в неверном свете свечи он увидел лицо Гундель и прочел сомнение в ее глазах. И тогда он опустил голову и приник лбом к ее плечу.
Его покорность тронула ее и смутила.
Гундель нежно провела рукой по его волосам.
– Когда ты меня поднял и отнес на кровать, – начала она, – только не смейся! – мне вспомнилась мама, она так же брала меня ребенком на руки. Я уже рассказывала тебе, как вечерами она присаживалась к моей кроватке и мы говорили обо всем. Я ничего не боялась ей сказать и как-то спросила про любовь; мне на улице бог знает что наговорили. Я только спросила: любить хорошо или плохо? И она сказала, что любовь, может быть, самое лучшее, что есть на свете, но только ее следует приберечь на после, когда уже станешь полноценным человеком, по крайней мере так должно быть. Она сказала это с такой горечью и голос ее звучал так печально, что я спросила: а на самом деле бывает не так? Она покачала головой и, немного подумав, стала мне все объяснять. Я и сейчас помню каждое ее слово, хотя тогда мало что поняла, а может, и сейчас не все еще понимаю. Да, так должно быть, сказала мама. Но в жизни так не бывает. Да и вообще мир не таков, каким должен быть. Нам приходится тяжело работать, а видим мы только нужду и горе, потому что ничего у нас нет, и мы сами себе не принадлежим, и не на себя работаем. И так как мы не знаем радости, а только бедность и горе, то нам и не терпится урвать для себя хоть чуточку счастья, а ведь любовь – единственное, в чем мы себе принадлежим. Да и смысла нет ждать, покуда станешь полноценным человеком. То, чем человек может стать в жизни, нам заказано. Мы не можем развивать свои способности, как полагается, работа выматывает нас уже детьми, она калечит нас и сушит. Но раз уж мы лишены всех человеческих радостей, то нам и остается только та, что зовут любовью… Ты меня слушаешь, Хорст?
Шнайдерайт незаметно кивнул.
– Но когда-нибудь, сказала мама, когда-нибудь жизнь изменится, все будет принадлежать нам, и сами мы будем принадлежать себе. Ничто не помешает будущим поколениям стать полноценными людьми – с крепкими руками, с высокими помыслами и чувствами, и то, что мы зовем любовью, не будет для них хмельным напитком, помогающим забыть нужду и собственную жалкую участь. Два свободных полноценных человека встретятся как любящая пара, и они будут целоваться и предаваться ласкам, и познают все, без чего человеческая жизнь не была бы полной и совершенной.
Шнайдерайт выпрямился, он смотрел не на Гундель, а на стену над ее головой.
– Так объяснила мне мама, и, как только я это вспомнила, у меня возникло множество вопросов, от которых я уже не могу отмахнуться. Принадлежим ли мы еще к тем, кому нет смысла ждать, оттого что им не придется стать полноценными людьми? Я, например, еще не считаю себя полноценным человеком.
Шнайдерайт поднялся и зашагал по каморке.
– И разве ты сам не говоришь, что занялась заря новой жизни, только не все это видят, потому что нам еще нужно справиться с ужасной послевоенной нуждой. Но если так, может статься, что мы уже то самое поколение, которое станет настоящими людьми – пусть еще не в полном смысле, но хотя бы отчасти!
Гундель умолкла и присела на кровати. Шнайдерайт застыл на месте. Он уже не первый раз говорил себе, что ни один человек на свете не обладает над ним такой властью, как Гундель. Он слушал ее словно против воли, с нарастающим удивлением и вниманием. В своем нетерпении он мог бы и не понять ее, если бы за ее словами не выступали очертания той идеи, которую он сам отстаивал. И все же его сжигало неутоленное желание, он чувствовал себя обманутым и разочарованным.
Желанная минута упущена, счастье, казавшееся уже близким, затерялось в словах. То, что всегда разумелось само собой, вдруг оказалось под вопросом, привычное стало непривычным, общепринятое – сомнительным. Если двое любят друг друга, к чему громкие слова? Люди любят и сходятся – чего лучше и проще! Так было всегда, почему же это должно измениться?
– Ты меня просто не любишь! – воскликнул он.
Пусть докажет, что любит, ведь именно так и доказывается любовь! Но странно, язык у него не повернулся сказать ей это.
– Я не могла промолчать, – продолжала Гундель. – Не знаю, права я или неправа. Это уж ты решай. Как скажешь, так и будет.
И Шнайдерайт глубоко задумался. Раз уж мысль закралась в голову, надо додумать ее до конца – нравится или нет. Теперь и перед ним вставал вопрос за вопросом. Он подошел к окну, посмотрел на море, вернулся к кровати, где сидела Гундель, снова опустился на пол и припал головой к ее коленям.
Что сдабривало ему черствый хлеб его юности, смягчало боль об убитом отце и облегчало годы заключения, если не уверенность в близком падении существующего строя! И вот юнкерство изгнано из страны, концерны в руках народа, старый строй рухнул. Но рухнул ли вместе с ним привычный строй в его собственном сознании? Вопросы обгоняли друг друга, от вопросов захватывало дыхание. До сих пор он видел меняющийся мир, себя же воспринимал как незыблемую данность. Не следует ли отсюда, что надо преобразовать не только привычный мир, но и привычки самого преобразователя, преодолеть косность в собственном сознании? Шнайдерайт видел перед собой Мюллера; Мюллер, как и отец, служил ему примером, и он вспомнил слова Мюллера: «К привычному миру относится и мир привычек в нашем сознании». Быть может, в тот раз он не уяснил себе смысла этих слов, быть может, он еще многого не уяснил себе… Оглушенный лавиной мыслей, которые обрушила на него Гундель, он оторвался от нее, оторвался от своих желаний; он поднялся, стал глядеть, как она поправляет волосы, и услышал ее робкий вопрос:
– Скажи, я очень тебя огорчила?
– Ты меня не огорчила, – ответил он. – Может быть, честно говоря, я и чувствую себя немного смешным. Вероятно, не рассуждать надо было, а поступить, как все.
– Ты и сам этого не думаешь, – возразила ему Гундель. – Что значит – ты чувствуешь себя смешным? Нет, я лучшего о тебе мнения! А поступить, как все, мы всегда успеем, это от нас не уйдет.
Он схватил ее за кисти рук и притянул к себе.
– Ты еще только начинаешь жить, – сказал он. – Ты еще не чувствуешь себя полноценной личностью, ладно! Но когда ты это почувствуешь, скажешь мне? Ты обязана!
Она кивнула.
– А до той минуты никто другой не должен к тебе прикасаться. Обещай мне!
– Хорошо! – сказала она. – Обещаю. Но, Хорст, пусти же, мне больно.
Он выпустил ее руки, и она пошла проводить его.
Гундель уехала в туристский лагерь – уехала со Шнайдерайтом. Скатертью дорога; известно, как в этих лагерях проводят время нежные парочки. Хольт считал себя поставленным перед свершившимся фактом. Ну что ж, он вырвет из сердца мечту о Гундель и обратится к действительности – к Ангелике.
Они встретились. На этот раз они не вели разговоров. Хольт увлек Ангелику в кусты; он осыпал ее поцелуями и бурными ласками, пока ее «нет» не положило им предел. Дома, отрезвленный и разочарованный, он лежал на кровати и глядел в потолок. Он уже не питал насчет себя никаких иллюзий. И все же он выкинет Ангелику из головы, у него достанет порядочности. Если б не обманутые мечты о Гундель, он нашел бы счастье с Ангеликой. Но шутить сердцем такой девушки! Ведь он ищет только самоутверждения, резонанса, опоры для своего «я», зажатого между двумя жерновами. Он хочет бежать от грустных мыслей.
Нет, он не станет играть роль безутешного вздыхателя, запершись в четырех стенах и скорбя о Гундель.
И Хольт отправился в Хоэнхорст. В нерешительности остановился он перед знакомым коттеджем. Всего охотнее он повернул бы назад. Последний раз он стоял здесь ночью после концерта. Обещал Кароле скорую встречу, но очень холодно с ней простился. А сегодня он вычеркнул Гундель из своей жизни.
Что ж, будем играть комедию!
Он позвонил. Занавес взвился. Выход Каролы. Она шла в дом из сада и, увидев его, побледнела, как тогда, на концерте.
Они отправились на прогулку в лес. Первый диалог:
– Я выдохся, устал, – пожаловался Хольт. – Зверски работал, уйму прочел, и все за счет отдыха и сна. А тут еще день и ночь мысли о тебе. – Скажите на милость, она даже краснеет. Валяй, не стесняйся, она все проглотит как миленькая. – Бродить с тобой по лесам, Карола, заветная моя мечта, она много недель не давала мне покою.
– Мне знакомо это беспокойство, – ответствовала Карола. – Это все та же неутолимая тоска человека по нашей праматери природе.
С первого дня знакомства с Каролой Хольта подмывало ее задирать. Сегодня же он даже не прочь был над ней поиздеваться.
– Неутолимая тоска по нашей праматери природе? Что ж, можно и так определить. Хоть я бы выразился иначе: перенапряжение наших желаний, так называемая неудовлетворенность. А в основе, разумеется, эрос.
Она молча шла с ним рядом, ей была знакома здесь каждая тропинка. Время от времени она останавливалась и показывала ему открывшийся вид на отдаленные вершины гор или на холмистое предгорье, где на полях шла уборка. Тропинка вела по берегу ручья. Дальше течение преграждала плотина, здесь в зарослях ивняка и ольхи ручей разлился в широкий пруд.
Хольт и Карола сели на траву. Не говоря ни слова, он привлек ее к себе и, запрокинув ей голову, стал осыпать поцелуями. Все это с оттенком мужской властности, и она так покорно отдавалась его ласкам, что ему почти стало ее жаль.
Потом она лежала в траве, устремив взор к облакам, и говорила без умолку. Большой монолог Каролы, мимическая сцена Хольта.
– Ты заставил меня долго ждать, – говорила она. – Я ждала с отчаянием в душе, – говорила она. – Часы, проведенные за роялем, единственно придавали мне силы, – говорила она. И в заключение: – После концерта ты показался мне особенно далеким и чуждым…
Благозвучная аффектированная декламация! А в ее партнере, Хольте, взыграл дух противоречия: мысленные возражения, колкости, скабрезные шутки.
Хольта словно убаюкивали излияния Каролы; но дух противоречия в нем не умолкал.
– Какая здесь тишина, – говорила Карола, – ничто мне так не мило, как тишина. Мне жаль тех, кто бежит от себя в сутолоку и шум. Всего охотнее я сторонюсь людей, но и при этом не теряю с ними связи.
Эти сентенции приятно щекотали слух, но дух противоречия в Хольте не унимался. Фразы, болтовня, знаем мы эту связь с людьми, ей до людей как до лампочки, она витает в облаках, она, возможно, и не дура, но мыслит беспредметно.
– Сколько тебе еще учиться на твоих курсах переводчиков? И какой язык ты изучаешь? – спросил Хольт.
– Английский. На той неделе у меня последний экзамен. Я буду учительницей, это прекрасное, благородное призвание. Я посвящу жизнь детям, этим бедным, обманутым малюткам. Моей задачей будет открыть им глаза на все прекрасное в мире. Пусть наши дети вновь узнают счастье.
«Спроси, что она считает счастьем!» – шепнул ему дух противоречия.
– А что такое счастье? – спросил он.
И Карола без запинки, как затверженный урок:
– Счастье – это способность радоваться всему доброму и прекрасному, будь то цветок на зеленом лугу или колеблемая ветром былинка…
– Или холодное купанье в эту чертову жару! – подхватил Хольт и стал раздеваться. – Ты, конечно, не захватила купальник? Жаль! А я бы не прочь поглядеть на тебя в купальном костюме, порадоваться доброму и прекрасному…
А все же она краснеет, когда ей хамят!
Он бросился в воду, чистую и освежающе холодную.
Хольт нырял, плавал и плескался в свое удовольствие. Он издали помахал Кароле. Она уселась на самом краю пруда, раскинув широкую светлую юбку.
Утереться было нечем, и он, мокрый, бросился с ней рядом на траву.
– Когда у тебя кончатся занятия, поедешь со мной в горы дня на два? Я присмотрел там премилую гостиницу, еловые лапы так и просятся в окна, тебе там понравится.
Она молчала.
– Ну как? Едем? – допытывался он.
– Да, – прошептала она, не поднимая глаз.
Чего она ломается! Он встал и, не щадя ее, спросил в упор:
– Ты еще невинна?
Она отвернулась, побледнела… Сейчас она скажет: «О, я, злосчастная, увы!» – или что-нибудь в этом роде, как и должно по пьесе. Но она сказала:
– То было в войну. У меня был друг, он учился в офицерском училище, а потом его послали на фронт… Перед его отъездом мы стали близки…
Это звучало вполне членораздельно, но к концу она все же запустила петуха:
– Он был светел, белокур и чист, как бог весны…
Короткое замыкание. Хольт вышел из роли и начал язвить:
– Так говоришь, светел и белокур? Ну ясно, чистейший ариец! Но позволь тогда спросить, что ты находишь во мне? Я не белокур и не светел и не похож на бога весны, а уж насчет чистоты и речи быть не может. Я скотина, грязная скотина! – кричал он ей в лицо. – Меня уже шестнадцати лет заманила в постель одна баба и развратила на всю жизнь.
– Ты фаустовская натура, – отвечала Карола.
Выходит, пьеса удалась на славу! Чего стоит одно ее «ты фаустовская натура»! Он проглотил это как ни в чем не бывало. И только скосил на нее глаза. Но нет, она говорила вполне серьезно!
Хольт вскочил и стал одеваться. А не достойнее ли было бы удовлетвориться скромной ролью в ансамбле Шнайдерайта?
Хольт заказал две комнаты в гостинице «Лесной отдых». Аренс куда-то запропастился, возможно, он уже уехал. Хольт написал ему, сообщая о своем приезде.
По утрам он усиленно работал, а после обеда устраивался с книгой в саду. В эти дни он много размышлял. Задуманная поездка с Каролой должна была стать для него проверкой – удалось ли ему отказаться от всех и всяческих идеалов, от настоящих чувств. Жизнь надо принимать как она есть, не питая иллюзий. Сердечный холод предпочтительнее страсти, цинизм надежнее всяких чувств. Любви нет, есть лишь погоня за наслаждением. Тот, кто так смотрит, уже не чувствует себя каким-то перекати-поле, мякиной, растираемой двумя жерновами. Одиночество в тягость лишь тому, кто заранее с ним не примирился.
Но Хольт не обманывался насчет прочности того основания, на котором он воздвиг свои шаткие домыслы. Разве речи Каролы не затрагивали в нем каких-то заветных струн? И если он холодно через нее переступит, не переступит ли он вместе с тем через какие-то уцелевшие ценности своей былой жизни? А может, стоит завязать с ней более возвышенную, духовную дружбу и просто-напросто отказаться от комнаты в горах?
Они подолгу беседовали. То и дело мелькали цитаты из Платона, не позабыта была и переписка Рильке. Карола заходила почти ежедневно после курсов, по дороге домой, и просиживала с ним часок в саду. Хольт чувствовал глубокую внутреннюю растерянность, ему часто приходили в голову слова Шнайдерайта: «Вы бьетесь над всевозможными проблемами, но только не над подлинными проблемами наших дней…»
У Хольтов Карола должна была неизбежно встретиться с Церником. Церник израсходовал весь свой кофе и теперь частенько забегал к ним подкрепиться колой перед напряженной ночной работой.
В присутствии Каролы он прятался за своими очками для дали, выпивал непомерное количество колы и молча слушал их разговор. Он не участвовал в этих беседах. Но когда одержимая красноречием Карола изрекала что-нибудь особенно высокопарное, он выпрямлялся, менял очки и глядел на нее, разиня рот.
Пришел он и в воскресенье и, не найдя Каролы на обычном месте, крайне удивился.
– Что случилось? Куда вы девали свой рецидив?
Хольта рассердило это замечание, однако он немного и смутился. Он сразу же пошел варить колу и не спешил, но в конце концов ему пришлось вернуться и сесть в шезлонг.
Церник поднес ко рту горячий напиток и сладко заворковал:
– Ничто мне так не мило, как чашка горячей колы.
Хольт не удержался и захохотал, Церник сумел в точности передать интонацию Каролы.
– То-то же! – с удовлетворением сказал он. – А я уже всякую надежду потерял, что вы способны посмеяться над этой особой. Вы, Хольт, приносите мне одни разочарования.
– Мне кажется, вы несправедливы, – возразил Хольт. – У Каролы тоже есть идеал, и я даже знаю какой: ей хочется быть своего рода Беттиной.[33]33
Беттина фон Арним (1785–1859) – немецкая писательница, представительница позднего романтизма. Известна своей перепиской с Гёте.
[Закрыть] Ведь это же тот самый остроумно-глубокомысленный тон, который был принят в ближайшем окружении поэтов девятнадцатого века.
Церник насмешливо на него глянул.
– Напрасно вы беретесь интерпретировать мне эту особу. Она комедиантка общественного строя, чьи истинные герои давно отошли в вечность. Последний раз они, как известно, появляются не в трагедии, а в фарсе. Но вам-то что за охота подыгрывать в этом фарсе?.. – Он покачал головой, налил себе чашку и выпил. – До чего же невкусно! – заметил он вскользь. – Но бодрит, ничего не скажешь!
У Хольта было неприятное ощущение, будто Церник читает его мысли.
– Я и сам вижу, сколько в Кароле напускного, ходульного и как она далека от жизни. Но боюсь, что где-то, в каких-то извилинах души, не поддающихся промеру, у меня есть с ней что-то общее.
– Что правда, то правда! – воскликнул Церник. – Я и не подозревал, что вы способны на такую самокритику. Но ведь в том-то и дело, что с этими зловещими извилинами, не поддающимися промеру, вам давно надо было покончить, да поскорей, без лишних церемоний. А вы что делаете? Обзавелись партнершей, которая туманит вам мозг и принимает за чистую монету все то искусственное, фальшивое, что вы еще за собой тащите. Что с вами стало, сударь? Ведь вы умеете трезво мыслить!
– Вы называете надуманными и фальшивыми мои героические усилия видеть в Кароле не только существо другого пола!
– Здравствуйте! – сказал Церник и поднялся. – В таком случае я ушел. Вы сами не пониматете, что за чудовищную ересь вы несете…
– Нет уж, теперь не уходите! – потребовал Хольт.
– Не уходить? Извольте, мой милый! Но тогда разрешите вам кое-что сказать. Вы меня заинтересовали, когда отказались от своей гамбургской родни; мне было приятно наблюдать, с каким запалом вы взялись за развитие своего интеллекта; однако в отношении всего прочего вы погрязли в болоте мещанского разложения. Извольте молчать, теперь говорю я! Вы стараетесь видеть в Кароле «не только существо другого пола», – передразнил он Хольта, – вы рассуждаете, как настоящий буржуа, который обо всем на свете судит с точки зрения товара и прибыли, тогда как человеческие отношения в их нераздельном единстве для него тайна за семью печатями. У него, у буржуа, как и у вас, есть женщины для души и женщины для грешной плоти, женщины для гостиной и женщины для спальни, женщины для его ханжески благоприличной семейной жизни и женщины для его тайных пороков. Распад и разложение! И все это крепко в вас сидит, а вы еще воображаете себя этаким отчаянным малым, которому сам черт не брат!
Сознание, что Церник прав, точно оглушило Хольта. Вместо ответа он ограничился слабым движением протеста. Но Церник не знал пощады.
– Не вздумайте себя обманывать! – накинулся он на Хольта.
Церник нащупал те скрытые пружинки, которые двигали Хольтом, как марионеткой. Церник указал ему ход в подвалы души, где еще царил хаос, но если он, Хольт, пойдет по этому следу, его внешне слаженная жизнь распадется, как карточный домик.
– Не обманывайте себя, – наступал на него Церник. – Зачем вам далась эта Карола? Скажите честно!
Хольт понимал: Церник хочет столкнуть его с пьедестала его «я». Стоит ему поддаться, стоит согласиться, и он, Хольт, окончательно свалится в бездну. Нет, надо устоять на ногах!
– Я намерен спать с Каролой, – сказал он, не сморгнув. – Хочу посмотреть, не пройдут ли у нее в постели эти приступы инфантильной болтливости.
Церник, протиравший обе пары очков кусочком замши, застыл на месте. Рот его искривился гримасой, которая затем вылилась в вымученную усмешку. Но глаза угрюмо и зло впились в Хольта.
– Вы еще, пожалуй, гордитесь такого рода прямотой! Постыдились бы, Хольт! Ваше циничное отношение к людям глубоко аморально.
Новый толчок. Однако Хольт уже почувствовал себя устойчиво и не обнаружил никаких колебаний. Он откинулся в шезлонге и сказал с надменной улыбкой:
– Господин Церник, что с вами? Что значит для вас, при вашем интеллектуальном уровне, такое условное понятие, как мораль? Я вместе с Бернардом Шоу считаю, что мораль – это сумма наших привычек.
Церник молча сменил очки, поднялся и ушел, не простясь. Но Хольта не поколебал и этот последний, быть может, самый сильный толчок. Он проводил Церника взглядом. Ступай себе, думал он. Ты мне не нужен, – ни ты, ни твоя мораль, ни твое умственное превосходство, ни твоя вечная критика!
В ближайшую субботу Хольт и Карола навестили Аренсов в их загородном домике на высоком берегу водохранилища. Общество расположилось на террасе под разноцветными зонтами и распивало чай. Карола всем очень понравилась. Аренс, схватив Хольта за локоть, отвел его в сторону.
– Какая очаровательная девушка! Как фамилия? Бернгард? Очевидно, состоятельная семья? Или они все потеряли? Приводите к нам фрейлейн Каролу, вы нас очень порадуете!
Хольт за все время почти не обмолвился ни словом. Среди гостей опять присутствовал господин Грош, Отто Грош со своими дамами – супругой и дочерью, – бывший директор филиала Немецкого банка, маленький седоватый человек, говоривший на швабском диалекте. Он обо всем рассуждал пространно, поигрывая часовой цепочкой, свисавшей из жилетного кармана, и без конца повторял свое «скажем прямо». Он развивал собственные умопомрачительные теории по части экономики будущей Германии. По его словам, восстановление разрушенного хозяйства страны надо было начинать со строительства жилых домов: из каждых четырех-пяти разрушенных зданий он предлагал строить одно, что позволит обойтись без дополнительных стройматериалов. Никто его не слушал, и так как Хольт и Карола не сразу решились обратиться в бегство, им пришлось выслушать целую лекцию.
– В следующую очередь, скажем прямо, необходимо будет наложить на новые дома принудительные государственные ипотеки, в этом можно будет заинтересовать наши ведущие банки. А там уж осторожненько, с помощью тех же банков расширить капитал, выпустив правительственный, скажем прямо, неликвидный заем…
– Пошли! – не выдержав, сказал Хольт Кароле.
Эгон Аренс проводил их до садовой калитки. Прощаясь, он элегантно приложился к ручке Каролы и пригласил молодую пару прокатиться завтра по озеру на моторной лодке.
– У моего старика для таких случаев припасено немного бензину. Непременно приходите, идет?
Оставшись наедине с Каролой, Хольт сказал:
– Совсем как у матери в Гамбурге, с той лишь разницей, что там у них в руках все нити, тогда как эти здесь совершенно бессильны. До смешного бессильны!
Карола молча взяла его под руку. Сегодня она вообще была молчалива и только нет-нет поглядывала на него сбоку. Хольт делал вид, что ничего не замечает. Наконец стемнело. Они вернулись в гостиницу. Хозяин накормил их дорогим ужином.
Поднявшись к себе, Хольт еще некоторое время стоял у окна. Он знал, что Карола ждет. Он вышел в коридор и еще несколько минут помедлил у ее порога, не выпуская дверную ручку. Он колебался, но было поздно думать: что решено, то решено!
Он вошел к Кароле не в трепете влюбленности, не в горячке нетерпения, скорее в приступе упрямства и тайной ярости – и не нашел ничего, кроме безволия и полного подчинения. Она оставалась так бездушно холодна, что пробудила в нем желание растоптать этот огонек сознания, заставить ее наконец забыться. Но напрасно искал он следов волнения на ее лице. Наконец он сам пал жертвой этой игры и потерял себя в ней.
Когда он очнулся, наступили сумерки. И ничего, ничего в душе – ни упрямства, ни ярости, только однотонный голосок Каролы:
– Ты не знаешь, как близок ты мне был, когда мы слушали «Пятую» Брукнера… – Итак, ни малейшего впечатления! – Какое-то странное, роковое состояние души отдаляет меня от людей именно в те минуты, когда во мне тихонько просыпается страсть. И так же таинственно, как пришла, она угасает. Я осуждена брести по жизни ребенком в любви…
Он сидел рядом, выпрямившись. Слушал ее болтовню: ребенок в любви, жизнь утечет незаметно, чего же мы в ней достигли, мне мила в людях их праздничная сторона… Она говорила и говорила, а буря страсти и жарких ласк пронеслась мимо, не оставив в ней и следа.
Дурак я! – думал Хольт. Он чувствовал себя опустошенным, ограбленным, обманутым. Он сам себя обманул. Вечно он себя обманывает в самом лучшем, что дает нам жизнь. Бессмысленно разменивается на гроши. Гоняется за тенью! Какой же он дурак!
Что это она говорит? Что-то о прощании…
– В конце месяца я уезжаю, расстаюсь со всем, что мне близко. Поселюсь в Мюнхене. Ты лучше кого-либо способен понять, что жизнь надо увидеть со всех сторон, чтоб потом с правом сказать себе: я не зря прожила свой век где-то на обочине.
Хольт понимал.
– Ты будешь со мной всегда, – лепетало что-то рядом. – Как в светлые, так и в темные минуты… Я всецело доверяюсь своему счастью в жизни…
Он предоставил ей лепетать и вернулся к себе. Снова стал у окна, как и час назад и как часто простаивал у окна: узник, глядящий на волю, узник в плену у заблуждений, которым конца не видно. Отчаяние нарастало в нем, но он подавил его, заставил себя принять решение.
Наутро он его осуществил.
– Нет смысла больше здесь задерживаться, разреши проводить тебя домой. Но поторопись, через час отходит поезд.
Ее недоуменное лицо его не тронуло.
Дома он с головой ушел в работу. Когда же вечером, усталый, в изнеможении, он лег на кровать и закинул руки за голову, перед ним из темноты ночи, заблуждений и стыда снова выплыл неугасимый образ Гундель.
Неделю спустя Хольт наконец решился позвонить Цернику.
– Я вел себя как дурак, теперь мне это ясно. Противился вам, потому что вы неудобный человек. Вы такой же неудобный, как и ваша правда. Не будьте злопамятны, приходите, мне вас очень недостает. Недостает вашей критики. Вы мне нужны!
И Церник пришел. Он расположился в шезлонге и выпил несколько полных кружек колы, хмуро и злорадно поглядывая на Хольта. Он выслушал все, что тот пожелал ему сказать, но взгляд его оставался скептически угрюмым.
– Это вы-то разделались с прошлым? Нет, вы еще далеко не разделались с прошлым! У вас, голубчик, уже не кризис, вы вот-вот взорветесь, как паровой котел под высоким давлением! Советую вам выговориться, пока не поздно!
Церник снова спорил с Хольтом, давал советы, наставлял, приносил книги. И все же что-то изменилось в их отношениях, исчезла былая непринужденность. Церник держался как бы на расстоянии, корректно и официально. А может быть, это только казалось Хольту.
Несколько дней спустя профессор, вернувшись с завода, сообщил ему новость: доктор Бернгард с супругой и дочерью, никому не сказавшись, перешли зональную границу и поселились в Мюнхене.