Текст книги "Приключения Вернера Хольта. Возвращение"
Автор книги: Дитер Нолль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
6
Вот наконец и каникулы. Хольт не спешил уезжать из города. Летний зной не так давал себя чувствовать в тенистом парке, как в насыщенном пылью, мерцающем воздухе Менкеберга. Хольт составил себе на лето обширную программу занятий. Правда, табель у него для такого короткого времени – с марта – оказался неожиданно благополучным, но оставались пробелы в иностранных языках, была задумана и другая работа на лето; словом, он трудился вовсю.
Однако Церник во время своих посещений все подозрительнее поглядывал на Хольта сквозь толстые стекла очков.
– Все долбите? – спросил он как-то. – Можно подумать, что вы убегаете от своих мыслей.
– Глупости! – отмахнулся Хольт. – Последствия долгого духовного голодания, только и всего!
– Вы трудолюбивы, как пчела, этого у вас не отнимешь! Так значит, последствия духовного голодания? Как бы вам не обкушаться! С долгой голодухи человек тащит в рот что ни придется, а потом помирает от несварения желудка.
– У меня железный желудок, – возразил Хольт. – Я своего рода всеядное животное.
– Тем хуже! – И Церник, как всегда, стал проглядывать книги на столе. – Да… авторы как на подбор! Вильгельм Вундт, Фрейд, Вейнингер! – Он рассердился не на шутку. – Извольте молчать, когда говорю я! Вы глотаете устарелую чепуху этого сумасшедшего самоубийцы и одновременно штудируете Маркса. Стыдитесь!
– Не понимаю, отчего вы так волнуетесь. Вы хотели бы надеть на меня шоры, тогда как мне интересно познакомиться с разными точками зрения.
– Вы прекрасно знаете, что вам нужна ясность, а не туманные домыслы Фрейда и бред Вейнингера!
– Возможно, – пожал плечами Хольт, – но мне больше импонируют слова Гёльдерлина: «Испытай все и избери лучшее».
Это заявление взорвало Церника.
– Так вот что я вам скажу! – крикнул он вне себя, но тут же поправил очки и внезапно успокоился. – Испытать все вы, конечно, не в силах, а разве лишь на выборку, одно или другое. Таким образом, вы отдаетесь на волю случая или, того хуже, – и он сверкнул на Хольта своими водянисто-голубыми глазами, – на волю собственных предубеждений. А не отрыжки ли это вашего буржуазно-нацистского прошлого? – Сказав это, он повернулся и взялся за ручку двери.
– Что же вы сразу убегаете? – остановил его Хольт.
– Никуда я не убегаю, а тем более от вас. Я иду вниз, к вашему отцу. Здесь задохнуться можно! – Уже из коридора он испытующе поглядел на Хольта: – Вы мне решительно не нравитесь. У вас что, кризис? Гайки сдали? Что с вами происходит?
– Ничего. Что со мной может быть?
– А вы подумайте как следует. Как бы вам опять не угодить в тупик! Выговоритесь, отведите душу. Я помогу вам.
– Я, право, не знаю, чего вы от меня хотите? – не сдавался Хольт.
Однако, оставшись один со своими книгами, которые Церник разбросал по столу, Хольт вынужден был признать, что тот прав: что-то с ним неладно, он и сам чувствовал. Еще недавно он объяснял это переутомлением. Но вот уже и каникулы, он вволю спит и отдыхает, а между тем ничто его не радует. Он на верном пути, он найдет свое место в жизни, вскоре ему откроется доступ в манящее царство разума, возвышающееся над повседневностью, над противоречиями действительности. Но тот, кто ушел от одних и не пристал к другим, кто оказался между жерновами враждебных классов, разве не осужден быть одиноким?
Он не мог говорить об этом с Церником. Да в сущности и ни с кем другим. Кто сам не лишился корней, не утратил все человеческие связи, никогда его не поймет.
И только одну одинокую душу чувствовал он рядом – Блома. В эти душные июльские дни Блом проходил с ним историю математики; отрываясь от книг, он устало поглядывал в окно – не собирается ли живительная гроза?
– Скорей бы наступала ночь. После такого дня вдвойне радуешься темноте. Вам, верно, знакомо это чувство внутреннего разлада?
Да, разлада с миром, разлада с самим собой. И так как Хольт не отвечал, Блом добавил:
– Читайте чаще великую поэму Гёте! В ней черпаем мы утешение. Она примиряет нас с муками тесной земной жизни. Мы все еще слишком молоды, чтобы отказаться от желаний. А вы, милый Вернер, пожалуй, слишком стары, чтобы довольствоваться игрой.
Раз в неделю Хольт встречался с Ангеликой. Обычно они шли гулять в ближний лес, а иногда захаживали в тесное пригородное кино. Хольт избегал показываться с ней на людях.
Да Ангелика на это и не обижалась. Больше всего ее радовало быть с ним наедине. Она не замечала, как уходят каникулы. Всю долгую неделю ждала она обещанного дня. Хольт стал ей небходим, и это его мучило. Ведь ей в сентябре минет только шестнадцать. Она круглая сирота. Бабушка держит ее в строгости. Ее опекун еще с гитлеровских времен, какой-то почтовый чиновник, совершенно ею не интересуется.
Хольт стал единственной опорой Ангелики. С той поры как он это понял и лучше ее узнал, он все чаще осыпал себя упреками: ему не следовало вторгаться в жизнь этой девочки и вовлекать ее в свою душевную сумятицу! Ведь он пробудил в ней целый мир чувств, все ее мысли и грезы отданы ему.
Еще не поздно было вырваться, но это ему не удавалось. Каждый раз он шел к ней с намерением кончить эту игру и каждый раз поддавался ее очарованию и силе ее чувства. Он только постоянно твердил ей: «Когда я поступлю в университет, все у нас кончится».
Но вот грозовые ливни разогнали июльский зной. Установилась ясная летняя погода, днем с гор дул свежий ветер, умерявший жару. Однако вечера стояли тихие, светлые, а висевшая над городом мглистая дымка сообщала закатам волшебное великолепие.
В один из таких вечеров, когда желтый диск солнца садился за голубовато-серые с фиолетовой каймой клубы пыли, разжигая в небе все оттенки красок от ало-золотого до багряного, Хольт с Ангеликой шли садами по окраине Менкеберга и поднялись на холм. Они долго любовались полымем, охватившим всю западную часть неба до северной и южной его границ. Между тем как раскаленный диск спускался за гору, над лесом за их спиной уже поднимался красный месяц.
– Год – это целая вечность, – твердила Ангелика. – Ведь правда, у нас еще много дней впереди?
Он опять воспользовался случаем предупредить ее о неизбежном расставании.
– С осени до выпускных экзаменов у меня не будет ни минуты свободной. Будь готова к тому, что после каникул мы будем встречаться очень редко.
– Зато я каждый день буду видеть тебя в школе. Не забывай только на перемене поглядеть в мою сторону, и я буду знать, что ты еще думаешь обо мне.
Каждое ее слово хватало за душу, он чувствовал себя пристыженным и очарованным этой детской искренностью. Пора было возвращаться в город. Он шел рядом с ней, понурясь. По обе стороны дороги пышно разросся папоротник. Под деревьями на опушке стояла изрытая непогодой, поросшая мхом каменная скамья. Ангелика заставила Хольта опуститься на нее и села рядом.
Здесь, на опушке, было светло, как днем, закатное солнце озаряло сады и луга. Ангелика прислонилась к Хольту и подняла лицо к вечернему небу. Хольт обнял ее, он ощущал рукой округлость ее плеча, а стоило ему повернуться, и он погружался лицом в ее волосы.
– Когда ты рано приходишь в школу и, как всегда, о чем-то думаешь, – сказала она, играя своими длинными локонами, перекинутыми через плечо, – или когда ходишь с Готтескнехтом по двору и что-то ему доказываешь, или когда ты со мной и так мрачно на меня смотришь…
Она не закончила, и он спросил:
– Что же тогда?
– Ничего, – сказала она. – Просто ты мне очень нравишься. – И тут же поправилась: – Нет, не только тогда, ты и всегда мне нравишься.
Он снова почувствовал себя во власти ее очарования, но что-то в нем вдруг восстало.
– Ты ведь знаешь, через год у нас все кончится, старайся от меня отвыкнуть, чтобы потом не было слишком тяжело.
– Не понимаю! – только и сказала она. Сняв его руку с плеча, она положила ее себе на грудь и стала навивать на каждый палец густую прядь волос; они были теперь светлее, чем зимой, потому что выгорели на солнце. – Вот ты и пойман и закован в цепи. У меня волосы волшебные, тебе уже не вырваться… – Она припала головой к его плечу. – Почему у нас все кончится, когда ты поступишь в университет?
Она еще никогда не касалась этой темы и словно принимала все как должное, разве что испуганно или недоверчиво взглянет.
– Знаю, знаю, – продолжала она. – Ты меня не любишь, верно? Считаешь маленькой дурочкой?
– Я этого не считаю… Совсем по другой причине.
– По какой же? Если я не дурочка, почему ты не скажешь мне правду?
Он глубоко задумался и заставил ее долго ждать ответа. А потом начал рассказывать:
– Недавно я купил у букиниста книгу, роман о Тристане и белокурой Изольде. Ты что-нибудь о них слышала? – Она покачала головой, и он продолжал: – Тристан, служивший королю Марке, отправился за море, чтобы от имени своего господина посвататься к прекрасной Изольде. Изольда простилась со своими близкими и последовала за ним на корабль. Ее служанка прихватила с собой питье, которое Изольда должна в день свадьбы поднести своему будущему супругу. Питье это волшебное: достаточно мужчине и женщине вместе его испить, как их поражает неисцелимая любовь; эта любовь сильнее всего на свете, она неискоренима и длится вечно. И вот во время переезда по морю случилось так, что Изольда осушила бокал вместе с Тристаном. И тогда их охватила бесконечная любовь, бросившая их в объятия друг другу. Изольда становится женой Марке, но они с Тристаном не в силах отказаться друг от друга, и это навлекает на них неисчислимые бедствия. Но что бы ни уготовила им судьба – нужду, радость или позор, – они все переносят стойко, ведь их любовь сильнее, чем гонения и даже смерть.
– Зачем ты мне это рассказываешь? – спросила Ангелика.
– Если б существовало такое питье, я выпил бы его, хотя бы это грозило мне гибелью.
– А с кем бы ты хотел его выпить? – спросила она нерешительно. – Неужели со мной?
– Да, с тобой, – сказал он. – Я хотел бы любить тебя, как Тристан свою белокурую Изольду, так же честно и преданно, до самой смерти.
Ангелика выпрямилась и повернулась к нему.
– Это правда? – спросила она. – Ну, так люби меня! – И она обвила его шею руками. – Люби меня, как и я тебя люблю! Мне и очарованного питья не нужно, хоть я и рада бы напоить им тебя!
Он улыбнулся и мельком подумал, что уже испил этого питья – правда, не с Ангеликой, – питья, что родит безответную любовь. Но эта мысль мгновенно улетучилась.
– Тебе еще и шестнадцати нет. Это детское увлечение. Ты только вообразила, что любишь.
– Не скажи, – отвечала она серьезно. – Это в прошлом году я увлеклась сначала Лоренцем, а потом Готтескнехтом, у него такие красивые седые виски. – Она засмеялась. – Вот какая я была дурочка. А сейчас – нет, это не увлечение. Я тебя по-настоящему люблю. С тех пор как я тебя узнала, я научилась любить.
– Хотел бы и я этому научиться, – сказал он. – В те тяжелые годы нам было не до любви. А когда и во мне просыпалось нечто подобное, это чувство безжалостно убивали. Иногда мне думается, что я уже не способен любить.
– Ты слишком много думаешь! О любви не надо думать, не то ничего от нее не останется. Надо просто любить, любить по-настоящему, вот как я люблю! – Сказав это, она подставила ему рот для поцелуя, и он сразу позабыл, о чем говорил и думал и что ей еще нет и шестнадцати и она, пожалуй, не догадывается, что такое настоящая любовь.
Знает она или не знает? Ему захотелось понять, есть ли в этой любви, о которой она говорит так серьезно, страстное влечение и борется ли она с ним или не в силах противостоять. Его поцелуи становились все требовательнее и настойчивее. Она покорно, с доверчивым любопытством все ему позволяла, но настал миг, когда она с испугом и мольбой воскликнула «нет!» и все испуганнее твердила «нет!», пока он ее не отпустил.
В эту ночь ему приснилась Ангелика, приснилось свершение! Но утро его отрезвило, пришли мысли о дозволенном и недозволенном, и снова его душой завладела Гундель.
Когда он думал о Гундель, когда мысленно представлял себе ее, трепетную и живую, она рождала в нем совсем другие желания, и тем острее чувствовал он, какое зло причиняет Ангелике. Чего же в сущности ждет он от Гундель? Быть может, что когда-нибудь она будет так же смотреть на него влюбленными глазами, так же ждать и призывать его, как Ангелика? Он и сам не знал, да и не раздумывал долго на эту тему. Он только чувствовал, что этим летом все больше теряет душевное равновесие. И чем ближе придвигался отпуск Гундель, ее отъезд к морю, тем больше он метался. Мысли о Гундель вытеснили грезы об Ангелике, и он начисто забыл, что после концерта дал Кароле слово вскоре с ней встретиться; эти мысли мешали ему работать. Теперь и он узнал, что значит ждать: день за днем ждал он часа, когда на лестнице послышатся знакомые шаги. И вот в последних числах июля, незадолго до отпуска Гундель, он, набравшись смелости, решился на отчаянную попытку – отговорить Гундель от поездки к морю.
Над городом разразилась сильная гроза. Дождь хлестал в окна и барабанил по крыше, когда Хольт постучался к Гундель.
Она стояла перед зеркалом и причесывалась. Хольт остановился на пороге и смотрел, как она разбирает гребнем густые, волнистые пряди своих каштановых волос. Видно, собралась из дому, спешит к Шнайдерайту. Она и принарядилась для Шнайдерайта, надела яркое, в крупный рисунок летнее платьице с облегающим лифом и широкой юбкой. Немного кокетка, как и всякая девушка, она с удовольствием вертелась перед зеркалом и перевязала волосы белой лентой.
Внезапное малодушие овладело Хольтом, он уже не решался просить Гундель, чтобы она отказалась от поездки. Прикрыв за собой дверь, он заговорил с ней дружески и стал рассматривать на столе листы из ее гербария, а также весь ботанический снаряд, подарок его отца. Гундель была весела, видно было, что она в ладу с собой, в каждом ее движении чувствовалась душевная гармония.
– Мне давно хочется тебя спросить… – внезапно вырвалось у Хольта. – Ты счастлива?
Гундель, в последний раз поправлявшая волосы гребешком, замерла.
– Как странно ты спрашиваешь! Конечно, счастлива!..
– Но…
– Никаких «но»! – Она подошла к нему ближе. – Что ты так на меня смотришь? – Она оперлась о стол рядом с Хольтом. – И я была бы совсем счастлива, если бы ты иногда не доставлял мне огорчений.
– Вот уж не ожидал! – сказал он, скрывая за резким тоном свою растерянность.
Лицо ее стало серьезным.
– Я понять не могу, почему ты всех сторонишься и замыкаешься в себе.
– Почему я всех сторонюсь и замыкаюсь в себе, – повторил он, – и почему прячусь от тебя, и обманываю, и многое от тебя таю?.. Лучше оставим этот разговор. – Он достал из кармана измятую сигарету и нервно закурил. – А ты разве никогда в себе не замыкалась? То-то!
– Так когда же это было! Это меня оставляли одну, все от меня отворачивались.
– А что, если то же самое происходит теперь со мной?
– Ну что ты говоришь! – возмутилась она. – У тебя здесь нет врагов. Напротив, все тебе желают добра. Не сваливай на других, если ты всегда один и на всех смотришь букой.
– Между «быть врагом» и «желать добра» еще немало других возможностей. Но чтобы в этом разобраться, надо чувствовать оттенки. – Он подошел к окну и выкинул окурок. Дождь перестал. – Церник, тот по крайней мере прямо говорит, что люди моего склада ему чужды, хоть я еще совсем недавно был нормой, рядовым немецким потребителем. Он изучал мой тип in vitro,[31]31
В искусственных условиях (лат.).
[Закрыть] как сказал бы отец, в лагерях для военнопленных, а теперь бьется над ним in vivo[32]32
В жизни (лат.).
[Закрыть] – в моем лице. У Церника есть чувство оттенков, он не рассматривает всех по схеме «быть врагом», «желать добра», «товарищ» или «контра» – не мерит всех на аршин, пригодный разве что в большой политике. Он, как и я, видит, что между этими полюсами лежит неограниченный простор для развития человеческой личности и ее еще небывалой, я бы сказал, исторической проблематики. Но я не на уроке у Готтескнехта и не собираюсь читать тебе лекцию. Я и не оправдываюсь: в то время я был на стороне твоих врагов, а Шнайдерайт – на твоей стороне. Шнайдерайт всегда был на твоей стороне. – Хольт все еще стоял у окна. Он засунул руки в карманы. – Странные вы люди, ты и твой Шнайдерайт. То вы мне внушаете, что и я жертва нацистского режима, что Гитлер и меня держал под своей пятой и что на самом деле я не был фашистским пай-мальчиком, испытанным в боях зенитчиком; то весьма чувствительно даете понять, что в прошлом я – заправский гитлеровец и ваш враг и что мне вовек не избыть каиновой печати. Вы все поворачиваете, как вам выгодней для ваших рассуждений.
– Как ни стараюсь, – прервала его Гундель, – я не в силах тебя понять.
– Ты говоришь, что не понимаешь меня… На самом деле мы только теперь начинаем понимать друг друга, мы в кои-то веки заговорили о главном. Шнайдерайт меня тоже не понимает, он понимает свою молодежную организацию, антифашистско-демократический строй и социализм. В том, что такое социализм, немного разбираюсь и я. Уничтожение частной собственности на средства производства. А на данном этапе, у нас, конфискация предприятий военных преступников – ключевых отраслей промышленности. Не возражаю! Доведись мне голосовать во время референдума, я бы честно проголосовал «за». Я также за земельную реформу и даже горжусь тем, как досконально знаю, почему я за конфискацию и за земельную реформу. Да и вообще я за все то, за что и ты со Шнайдерайтом. Но на свете существуют не только заводы и юнкерские поместья. Существует и частная духовная собственность, надстройка, идеология – иначе говоря, мысли, чувства, мечты. У каждого человека свой личный, исподволь сложившийся опыт в зависимости от того, что он пережил, узнал и чему выучился в жизни, и этот опыт не отменишь, отменив частную собственность. Референдум только в самых общих чертах решил насущные для меня вопросы; что же до моих личных мыслей и чувств, то он не оказал на них ни малейшего влияния. Скорее уж роман Бехера, или умение Мюллера подходить к людям, или широкий кругозор Церника. Я читаю Маркса и узнаю его все лучше и лучше, я учусь, учусь и учусь, как требует Ленин, и постепенно, нечувствительно, незаметно мыслю сегодня уже немного не так, как вчера, а завтра буду мыслить немного иначе, чем сегодня. Да, Гундель, стать другим… Но не решением большинства! Стать другим – это нелегкая программа, она требует времени!
Он говорил негромко, но со страстью. В его голосе появилась легкая усталость.
– Того, что тут я тебе наговорил, я еще как следует для себя не продумал. Но хорошо, что я от этого освободился. Будь же великодушна и не ставь мне в укор, если я что сказал не так. Я знаю, у меня еще бывают срывы. У меня, собственно, нет оснований на вас жаловаться! Я должен быть счастлив, как счастлива ты. – Он заговорил еще тише, теперь он в сущности обращался к себе. – Все мои желания со временем сбудутся. Аттестат зрелости, дальнейшая учеба, затем диссертация, а там, возможно, и профессура, как у отца, – все это я предвижу заранее. Я чувствую в себе достаточно сил и не только мечтаю о своей цели, но и работаю для нее не покладая рук. Однако есть одно желание, в исполнении которого я не уверен.
Гундель только вопросительно вскинула на него глаза.
– Желание, чтобы ты относилась ко мне, как к Шнайдерайту. И именно ко мне относилась так, а не к нему.
– Вернер… – только и сказала Гундель. – Чего ты от меня хочешь?
Он смотрел в окно. Гроза прошла. Небо очистилось, и только на западном его краю еще медлили разорванные тучки. Вечернее солнце снова залило небо пурпуром.
– Что-то меня точит, – сказал Хольт, – я и сам не знаю что. Что-то гонит меня всю мою жизнь, загоняя во все новые заблуждения, ложь, во всяческую скверну. В самом этом чувстве нет ничего дурного, оно может стать со временем вполне человеческим чувством. Плохо, что сейчас оно искажено и словно заморожено, погребено под обломками. Но оно рвется наружу, чтобы снова стать чувством, оно уже робко шевелится, и тянется к жизни, и жаждет ответного чувства…
– Ничего не понимаю! – с неподдельным отчаянием воскликнула Гундель. – Как ни стараюсь, ничего не могу понять.
– Прости! – сказал Хольт. – Это вышло неожиданно. Я не хотел давать себе волю. С такими вещами человек должен справляться сам.
Гундель покачала головой.
– Ну постарайся же, – взмолилась она, – радоваться, что у нас наконец мир, что мы живем тут все вместе и желаем добра друг другу. – И, чувствуя свою беспомощность, добавила: – А осенью, когда соберут урожай, людям увеличат паек…
Больше он ничего не сказал. Он думал: еще год до выпускных экзаменов и университета, а там она меня не увидит больше и думать обо мне забудет.
Позднее, когда Гундель ушла, Хольт с отцом сели ужинать. После ужина оба закурили. Профессор перелистывал журналы.
– Прости, – сказал Хольт. – Мне хочется тебя спросить: работа дает тебе счастье? Ты ведь счастлив, когда удается что-то создать?
Профессор опустил журнал. Он раздумчиво кивнул.
А Хольт все так же трезво, без тени сентиментальности:
– Ты когда-нибудь вспоминаешь мою мать?
И снова профессор кивнул. Морщины резче обозначились на его лице.
– Как же ты вырвался? Пожалуйста, расскажи, как ты нашел счастье в работе?
– У меня не было выбора. Мне трудно об этом говорить. Одно запомни: работа всегда источник радости. Но чтобы удовлетвориться одной работой, человек должен испытать смертельное несчастье.
– Что значит быть несчастным, знает, пожалуй, всякий, – рассудил Хольт. – Но быть несчастливым смертельно… – Он уронил голову в ладони и задумался. – А можно в двадцать лет быть несчастливым смертельно?
– Нет, – сказал профессор. – И запомни: в двадцать лет человек еще не понимает, в чем настоящее счастье.
Хольт поднял голову.
– Ты сказал мне что-то очень хорошее, отец! Утешительно знать, что и то и другое у меня еще впереди.
Хольт читал, лежа в саду, Блом посоветовал ему прочесть Юма, его «Исследование человеческого разума». Кто-то подошел к его шезлонгу. Это был Шнайдерайт.
– Добрый вечер! – сказал он.
Хольт опустил книгу. Он ничуть не удивился, он, пожалуй, даже ждал Шнайдерайта. Тем не менее он сказал:
– Гундель дома нет. А вы, конечно, к Гундель?
– Нет, я к вам, – сказал Шнайдерайт.
Хольт поднялся и принес гостю другой шезлонг.
Тогда подождите минутку, я сварю нам по чашечке колы, – сказал он и вошел в дом.
Пока вода закипит, у него будет время собраться с мыслями. Третьего дня он исповедался Гундель. Она его так и не поняла и наверняка передала их разговор Шнайдерайту. Хольт, разумеется, и не ждал ничего другого и все же счел это злоупотреблением доверия.
– Вы, стало быть, ко мне, – констатировал он, расставляя на столе кофейник и чашки.
– Да, к вам, – подтвердил Шнайдерайт. Он, как и Хольт, помешал ложечкой в чашке и откинулся в шезлонге. – Гундель третьего дня прибежала от вас страшно расстроенная. Она передала мне ваш разговор, и я, кажется, понял, что вы хотели сказать. Сам я вас, к сожалению, не слышал, а потому мне не так просто вам ответить.
– Разрешите мне говорить напрямик, – прервал его Хольт. – Я что-то не помню, чтобы просил у вас ответа.
– Верно, но это и не требутся. Ведь как у нас пошло с самого начала? Мы вами интересуемся, а вы упорно не хотите нас знать.
– Это можно истолковать и так, – согласился Хольт.
– Дайте мне кончить! Вы от нас отворачиваетесь, я бы даже сказал, весьма заносчиво. Разрешите уж и мне говорить напрямик. Вы мелкобуржуазный индивидуалист, вы бьетесь над всякими проблемами, но только не над подлинными проблемами нашего времени. Их вы сторонитесь. Гундель рассказывала – чего вы только не читаете; а вы бы почитали «Как закалялась сталь», по крайней мере увидели бы, как человек справляется с самим собой. Гундель говорит, что по основным политическим и экономическим вопросам у вас с нами нет расхождений. Это меня радует. Кончайте же со своим мелкобуржуазным индивидуализмом!
– У вас бывали и более удачные выступления, – заметил Хольт. – Когда вы принесли мне «Манифест», вы беседовали со мной куда более убедительно, не говоря уже о том, что и более человечно. Все зависит от того, интересует ли вас наш разговор для проформы или по существу. Если вам желательно переубедить мелкобуржуазного индивидуалиста, нечего толочь воду в ступе. Но это замечание, так сказать, между строк, не придавайте ему значения. Не угодно ли еще чашечку?
– По-видимому, я выразился недостаточно ясно, – спохватился Шнайдерайт и вдруг остановился. Казалось, он задумался над собственными словами, устремив серьезный и даже пытливый взгляд куда-то вдаль.
– Когда вы сцепились с Готтескнехтом в погребке, – продолжал Хольт, – я мог бы подписаться под каждым вашим словом. Я тоже иногда веду с Готтескнехтом дискуссии, и вы могли бы также подписаться под моими словами. А это значит, что у нас с вами нет расхождений не только по основным вопросам и, следовательно, чтобы в чем-то меня убедить, вы могли бы обойтись и без «мелкобуржуазного индивидуалиста».
– Вы, видать, порядком обиделись! А ведь у меня и в мыслях не было вам досадить. Ваша общественная прослойка еще цепляется за свой индивидуализм. Я не мог предположить, что вы других взглядов.
– Что до человеческой личности и ее запросов, тут вы не шибко сильны, – возразил Хольт. – Вы делите общество на прослойки, а потом обращаетесь с людьми как с мешком бобов: здоровые в похлебку, червивые на покормку. Я уже говорил об этом Гундель, только другими словами.
– Вы задали Гундель трудную задачу – отыскать в ваших сумбурных замечаниях зерно здоровой критики, – возразил Шнайдерайт. Слова Хольта не столько обидели его, сколько раззадорили. – Ваша беда в том, что вы сами не знаете, что вам в конце концов нужно.
– Вы, кажется, вышли из кризиса проформы. Продолжайте в том же духе, и я готов вас слушать, хоть вы и обвиняете меня в сумбурности и прочих смертных грехах.
– Насчет мешка с бобами было тоже неплохо сказано. И мне еще придется хорошенько покумекать, нет ли в этом зерна истины. К счастью, оба мы не слишком чувствительны. Но теперь я знаю: простые вещи до вас не доходят. В другой раз постараюсь подзагнуть вам что-нибудь помудренее, до вас это лучше дойдет.
– А я постараюсь, – не остался в долгу Хольт, – приблизиться к вашим представлениям о моей общественной прослойке, чтобы не усложнять вам жизнь!
Оба засмеялись, и Хольт подумал, что Шнайдерайт в сущности славный малый. Жаль, что он постоянно становится ему поперек дороги. Если б не это, они бы поладили.
– Вернемся к нашей теме, – сказал он с неожиданной серьезностью.
– Одно только Гундель позавчера вынесла из ваших слов: вы очень одиноки. Нехорошо жить особняком, только собой и для себя…
А сейчас, конечно, последует обычное приглашение в молодежную организацию. Смешно да и только! Как они всё упрощают! Хольт улыбнулся немного иронически, свысока. Увидев эту улыбку, Шнайдерайт замолчал. Но на этот раз он реагировал не так, как раньше. Он устремил на Хольта долгий взгляд и спросил так тихо, как только позволял его бас:
– Что вы, собственно, имеете против меня?
Хольт кивнул, он словно ждал этого вопроса. А затем обстоятельно набил трубку и, не торопясь, закурил, точно умышленно испытывая терпение Шнайдерайта.
– Ничего я против вас не имею. Нет уж, дайте мне сказать! Вы во времена фашизма сидели в заключении, тогда как я до недавнего времени был его безответным пособником. Вы с детства боролись с фетишами, с мнимыми идеалами прошлого, тогда как я носил их в своем сердце, и мне стоило мучительных усилий с ними порвать. Ваша жизнь с самого начала идет в одном направлении, и вы с него не свернете до самого конца, тогда как моя надломлена посередине… Она началась ужасным концом, и если мне даже удастся чего-то достигнуть, мой конец будет в сущности лишь началом. В корне различное прошлое сделало из нас разных людей, и в то время как вы держитесь за ваше прошлое, мне надо освободиться от моего. Но если и война доказала мне, что мой привычный мир должен быть разрушен и выброшен на свалку истории, то отсюда не следует, что я могу в два счета акклиматизироваться в вашем мире. Я всячески стараюсь вам не мешать и ставлю себе задачей быть здесь, у вас, полезным моим соотечественникам. Большего вы от меня не можете требовать!
Шнайдерайт кивнул, словно был удовлетворен этим ответом.
– Я мог бы вам кое-что возразить, но это не такой вопрос, который можно разрешить в отвлеченных дискуссиях. Я пришел к вам с конкретным предложением: едемте с нами на взморье, в туристский лагерь. Не стоит обсуждать подробно, чем мы отличаемся друг от друга и что еще, возможно, нас разделяет; нам с вами невредно просто пожить вместе!
Хольт был убежден, что у Шнайдерайта нет никакой задней мысли, он говорит то, что думает: давайте не мудрствовать, едемте вместе к морю, поживем как друзья, в мире и согласии. На одну короткую секунду лицо его прояснилось, и он уже готов был сказать «да». Ему представились палатки на побережье, он услышал шум прибоя, увидел море и слепящее солнце.
И увидел Гундель бок о бок со Шнейдерайтом.
Нет, не станет он изображать статиста на сцене, где Шнайдерайту и Гундель принадлежат главные роли и где на роль премьера мог бы рассчитывать он сам. Лучше уж играть героя в бездарной пьесе, хотя бы и под названием Карола, чем быть статистом в ансамбле Шнайдерайта.
– Сожалею, – сказал он, не задумываясь над тем, как Шнайдерайт истолкует этот неожиданный поворот. – Время каникул у меня заранее расписано. Весьма сожалею! Зря вы потрудились!
Вечер на Балтийском побережье. Первый вечер. Впервые Гундель и Шнайдерайт видели закат на море. Они бродили по дюнам, дул сильный ветер, где-то в открытом море штормило, волны накатывали на берег и разбивались о песчаные отмели.
По прибытии их ожидали неприятности: дело было организовано из рук вон плохо, в палатках не оказалось свободных мест. Но Шнайдерайт все уладил, он разместил свою группу в близлежащем поселке – юношей в просторной риге, а девушек по рыбачьим хибаркам с тростниковыми кровлями. Питание им обеспечивали в лагере. Неприятные впечатления быстро сгладились.
– Что у тебя произошло с Вернером? – приступила Гундель к Шнайдерайту с допросом. – Он показался мне каким-то странным.
– Я заходил к нему. Сначала мы перебрасывались шуточками, смеялись, и знаешь, он мне даже понравился. Но едва я пригласил его ехать с нами, как на него нашла обычная дурь. Сожалею, мое время расписано… Что-то в этом роде… – Шнайдерайт остановился и стал глядеть вдаль; солнце село за горизонт, ветер заметно спал. – Не понимаю, что за этим кроется. Но что-то кроется.
Гундель взяла его под руку.
– Поговорим после, не сейчас.