355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дитер Нолль » Приключения Вернера Хольта. Возвращение » Текст книги (страница 12)
Приключения Вернера Хольта. Возвращение
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:12

Текст книги "Приключения Вернера Хольта. Возвращение"


Автор книги: Дитер Нолль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)

Уже смеркалось, когда Хольт сквозь ряд столетних елей увидел шпили и крыши Санкт-Блазиена.

За несколько марок он снял номер в гостинице и там же пообедал. На следующее утро он привел себя в порядок: почистил серый костюм, которому порядком досталось, ботинки, сходил в парикмахерскую. Когда он стал расспрашивать дорогу, нашлись попутчики, которые подвезли его. К полудню он добрался до цели, до озера. Берега нестерпимо сияли на солнце. Лесная сторожка – это по ту сторону, на северном берегу, указала ему дорогу женщина. Но он пошел напрямик, через замерзшее озеро, увязая по колено в снегу.

А вот и дом – тихий и будто вымерший, он укрылся за елями, большой, деревянный, на крепком гранитном цоколе, с массивной, нависающей на зеленые ставни четырехскатной крышей, на которой толстым слоем лежал снег.

6

Хольт прошел через палисадник. Рванул дверь, она была заперта. Проваливаясь в снег, он обогнул дом и посмотрел в окно.

– Так, значит, он все же сыскал дорогу в пустыню за семью горами, – послышался голос сзади. Это была Ута. Укрытая овчиной, она лежала в шезлонге, поставленном прямо на снег среди голых кустов. Хольт сразу ее узнал.

– Уж не для того ли ты забрался в горы, чтобы на меня глазеть? – спросила Ута. – Возьми себе в доме шезлонг и одеяла.

Хольт повиновался. Он прошел со двора в сени, где слышен был запах навоза, тянувший из хлева, открыл дверь и очутился в большой комнате, занимавшей всю ширину дома. Несмотря на низко нависшую крышу, комната была залита солнцем. Тяжелые балки подпирали потолок. В углу стояла изразцовая печь. Посреди наружной стены, выходившей на запад, был сложен камин из грубо отесанных плит красного гнейса. Лавка с обитым волосом сиденьем, служившая, видимо, постелью, да несколько табуреток вокруг стола составляли всю обстановку. Из-под поблекших камышовых циновок проглядывал выскобленный добела пол. У камина стояла допотопная прялка. Вдоль восточной стены по обе стороны от двери тянулись уставленные книгами полки. А на подоконниках и ступенчатых стойках – среди зимы – пышно зеленело множество комнатных растений.

Хольт собрал лежавшие на лавке одеяла.

Ута спала или притворялась спящей. Хольт завернулся в одеяла. Расслабленно лежал он на морозе, с удивлением чувствуя, как зимнее солнце жарко припаливает лицо.

Хольт размышлял. Когда-то Ута была украшением провинциального городка, она царила в обществе офицеров, чиновников и угодливых коммерсантов. Ее считали умной, начитанной девушкой. О ее выпускных экзаменах еще год спустя в местных школах рассказывали легенды. Но особенную популярность принесли ей занятия спортом: она скакала верхом, фехтовала, брала призы на теннисных кортах. Лейтенанты и школьники были от нее без ума. В этом ореоле воспринимал ее и Хольт, он и сейчас не мог понять, почему она тогда к нему снизошла.

Он лежал не двигаясь. Длинные тени западных гор, падавшие на ближайшие склоны, накрыли дом и сад, тогда как на востоке вершины еще пламенели в лучах вечернего солнца. Заметно похолодало.

Но вот Ута поднялась с шезлонга. Подала наконец ему руку. Эта когда-то нежная, холеная рука показалась ему жесткой и шершавой. На Уте было странное, в виде хитона, платье из грубой, узловатой ткани, перепоясанное по талии кое-как свитым шнурком. Ее светлые волосы стали еще длиннее и свободно вились по спине. Из-под платья виднелись чулки домашней вязки и сплетенные из узких ремешков башмаки без каблука.

Ута повела Хольта в дом и по крутой деревянной лесенке наверх, на чердак. Здесь она открыла дверь в небольшой чулан, где стояла только железная койка.

– Переоденься! – приказала Ута.

На вбитых в дощатую стенку гвоздях висели поношенные брюки и старенький свитер.

– Работы хоть отбавляй! – добавила она холодным, чужим голосом. И, уже стоя на лесенке, бросила: – Также и для тебя.

Хольт переоделся в старье. Он не узнавал Уту: куда девалась ее ироническая насмешливость? Его не столько озадачил ее тон, эти словно через силу брошенные резкие слова, сколько ледяной прием. А он-то надеялся на сердечную встречу! Ута сразу же дала ему почувствовать свое превосходство.

Она вышла к нему в брюках и провела по всему дому. Показала большую комнату, кухню, кладовую, люк в погреб, где был вырыт колодец, и хлев. Она и теперь ограничивалась лишь самыми необходимыми словами.

Ута разводила овец восточно-фризской породы и мериносов; имелась у нее и парочка ангорских коз редкой породы из имения одного французского помещика.

– Это мериносы, – пояснила она, указывая на двух длиннохвостых, почти черных овец, – не обычная немецкая помесь, а испанские мериносы, так называемые эскориалы.

Часть хлева была отгорожена тюками прессованной соломы, уложенными в штабеля под самый потолок. Здесь были особые стойла для ее любимцев. Хольт не без труда протиснулся сквозь соломенное заграждение. В стойлах жили ангорские козы. Самец, крупное животное необычного вида, удивил Хольта своими грозными, торчащими винтообразными рогами. Коза была суягная, помельче самца, и рога не такие внушительные. Их шерсть свисала тончайшим шелковистым руном.

Ута перебирала пальцами шерсть ангорцев.

– Не знаю, удастся ли мне вывести второе поколение, – говорила она деловито. – Здесь, в горах, суровый климат, тысяча двадцать метров над уровнем моря. Эти козы чувствительны к холоду, к тому же они не очень-то заботятся о потомстве. Они слишком изнежены, родительский инстинкт у них заглох. Живут только для себя… – Она подняла глаза на Хольта. – Как люди, – добавила она и стала протискиваться обратно между штабелями соломы.

Ута зажгла фонарь и повязала голову платком.

– Что стоишь? – накинулась она вдруг на Хольта. – Убирай навоз!

Хольт молча взялся за дело. С минуту она наблюдала за ним, а потом выхватила у него вилы.

– Не трогай подстилку, она еще годится. Убирай на тачку один навоз!

Хольт ничего не сказал и продолжал работать. В темном дворе он угодил с тачкой в рыхлый снег и опрокинул ее. Кляня все на свете, он принялся подбирать комья навоза. Когда он вернулся в хлев и стал подстилать свежую солому, Ута уже накормила скотину и взялась за дойку. А потом села расчесывать шерсть у своих ангорцев.

Хольту пришлось с коптящей керосиновой лампой лезть в погреб. Ута передавала ему пустые ведра и вытаскивала на веревке полные. Она не говорила «спасибо», не говорила «пожалуйста», а только командовала, и он молча повиновался. Потом они вместе умывались во дворе. Было так холодно, что, пока они мылись, вода в ушате по краям подмерзла.

В камине потрескивали поленья. На карнизе изразцовой печи горела керосиновая лампа. Ута снова облачилась в свой хитон и заплела волосы в две косы. Ужин был скудный: овечье молоко, яблоки и хлеб. Ута молчала, а следовательно, молчал и Хольт. После ужина она поставила на стол кувшин кислого красного вина и коробку табаку для Хольта, подала ему связку обкуренных трубок – на выбор. Хольт закурил и отхлебнул вина, разбавленного водой.

Ута, поджав ноги, села на лавку, отчего деревянная спинка затрещала. В неплотно притворенную дверь скользнул большой пестрый кот и, глядя на огонь в камине, застыл на месте; подрагивал лишь кончик хвоста. Потом он прыгнул к Уте на лавку и, громко мурлыча, свернулся клубком у нее на коленях.

Молчание Уты угнетало Хольта. Ему хотелось расспросить ее о полковнике Барниме, но он не решался.

– Дела у нас – хуже не придумаешь! – сказал он наудачу. – Повсюду нужда и горе.

– Меня это не интересует, мне это безразлично! – отрезала Ута.

Он осекся и некоторое время курил молча. Потом сказал:

– Ты очень изменилась!

– Нисколько я не изменилась! – возразила она. – Вспомни! Для меня уже и тогда ничто не имело значения – ни мой жених, ни обычные условности!

– Мне было в то время шестнадцать лет, – сказал Хольт. – Впрочем, неважно! – Он поднялся. Он не мог скрыть свое разочарование. – Пойду к себе, – сказал он. – Я устал как собака. – У порога он помедлил. – Выходит, зря я притащился к тебе через всю Германию… Только чтобы убедиться, что мы вовсе не знаем друг друга.

Ута прислонилась головой к руке, которой обхватила спинку лавки.

– … Не знаем друг друга, – повторила она. И, не глядя на Хольта, медленно произнесла, словно восстанавливая в памяти полузабытые слова: – «Знать друг друга? Но для этого нам пришлось бы вскрыть друг другу черепные коробки… и вырвать мысли вместе с мозговой тканью…»[16]16
  Г. Бюхнер, «Смерть Дантона».


[Закрыть]

Это звучало не слишком весело. Хольт был уже готов вернуться, но его приковало к месту ее решительное: «Спокойной ночи!»

Хольт поднялся рано, но застал Уту уже на кухне, за работой. Она и зимой вставала в четыре утра. Он умылся во дворе над ушатом. В печи, пристроенной к сараю, полыхал красный огонь.

Ута пекла хлеб. Не отрываясь от квашни, она только мельком кивнула Хольту.

– Последи за огнем! Дрова в сарае.

В угрюмом молчании выполняла она свою тяжелую работу, замешивая тесто из муки, более похожей на отруби. Пот лил с нее градом. На руках повыше локтей напрягались крепкие мускулы. Хольт порывался ей помочь, но она только нетерпеливо встряхивала головой:

– Смотри, не упусти огонь!

Хольт набросал в печь свежих дров. Тесту полагалось еще час подниматься. Тем временем они позавтракали, за день это была их самая обильная трапеза. Сегодня завтрак состоял из солонины, яичницы, овечьего масла и яблок.

Ута ела молча, да и потом, когда они работали бок о бок, едва обмолвилась словом. Хольт помогал ей разделывать тесто, он выгреб жар из печи и посадил в нее круглые, плоские булки. Вдвоем они убрали комнату и мансарды, он помог ей вымыть посуду и отнес в кладовую свежеиспеченный хлеб.

Ута работала молча и сосредоточенно. Она тщательно побрызгала и полила цветы комнатной водой. Испекла к обеду картофель и заправила его овечьей сметаной. И снова они отдыхали на воздухе, а там пришло время кормить скотину и над горами уже померкло небо.

Однако раза два-три – и сегодня и в последующие дни – Ута вдруг все бросала и, обойдя вокруг дома, спешила к садовой калитке. Углубившись в себя, она долго стояла, как прикованная, и, словно кого-то ожидая, глядела на дорогу, которая, огибая озеро, терялась в ближних лесах.

Так никого и не дождавшись, возвращалась она домой к своей работе.

После ужина – все тот же хлеб, яблоки и молоко – Хольт и Ута еще часок проводили вместе. Потрескивали дрова в камине. Она пряла на своей старинной прялке толстую узловатую нить. Хольт рано поднимался наверх к себе в каморку. Так, в размеренном чередовании работы и отдыха, проходили зимние дни.

Они вели здоровую, строго упорядоченную жизнь, без отказа работая и вволю отдыхая. Хольт чувствовал, что приходит в себя. Смятение в его мыслях и чувствах, лишь усилившееся с окончанием войны, понемногу улеглось. Но его угнетала замкнутость Уты. Вечерами, после трудового дня, чтобы не сидеть молчком друг против друга, он рассказывал ей о своем детстве в Леверкузене и Бамберге, о матери и гамбургской родне, о дяде Франце и дяде Карле. Так пересказал он ей всю свою жизнь, рассказал и об отце, о том, что он сын старшего лесничего и вырос в деревне.

– Как они познакомились с твоей матерью? – поинтересовалась Ута.

Ее вопрос не удивил Хольта. Она еще во время войны расспрашивала его об отце.

– Несколько лет он плавал врачом на пароходах Реннбахов. Потом работал в гамбургском институте тропических заболеваний и, видимо, тогда свел знакомство с гамбургскими Реннбахами. А теперь управляет заводом в русской зоне вместе с Мюллером – коммунистом, сидевшим в концлагере.

Ута оставила прялку и пересела на лавку, отчего деревянная спинка заскрипела.

– Почему же ты не остался у отца? – спросила она.

В неплотно притворенную дверь скользнул кот, постоял перед огнем, прыгнул к Уте на лавку и, громко мурлыча, свернулся клубком у нее на коленях.

– Я потерпел там крушение. – Хольт сунул в огонь щепку и закурил от нее. – Да и вообще вся моя жизнь сплошное крушение. – Он сидел, пригнувшись, упираясь локтями в колени. – Вспомнить страшно, до чего я докатился за короткий срок! Вернулся с войны, долго болел, а потом все это на меня свалилось. – Он кинул наконец в огонь горящую щепку и выпрямился. – Меня бросило в жизнь и понесло по течению, как и всегда несло по течению.

Он говорил о себе трезво, ничего не приукрашивая. Рассказывал, как на духу, даже то, в чем еще никому не признавался: о фрау Цише, о смерти Петера Визе, о Гундель, Мюллере и Шнайдерайте. И о мертвецах в подвале, и о том, что не находит смысла в жизни и что это не дает ему покоя.

Ута слушала и молчала.

Только несколько дней спустя она спросила:

– И часто ты вспоминаешь Гундель?

Хольт глядел в камин, где прогоревшие головешки рассыпались пунцовыми углями, и ничего не отвечал. Но вот и жар угас, и только кое-где под пеплом еще мерцали живые угольки.

– Да, – сказал он. – Очень часто. Но теперь мне кажется, что все это я видел во сне.

В полдень, какая бы ни стояла стужа, Ута и Хольт выносили свои шезлонги за дом и ложились на самом пригреве, под холодными, палящими лучами солнца. Ута лежала отворотясь, быть может, она спала. Но однажды она вдруг встрепенулась и стала слушать… Тут и Хольт различил отдаленное звяканье бубенчиков. Ута вскочила и побежала к калитке, Хольт за ней.

Заливистый звон бубенцов раздавался уже где-то поблизости. Ута распахнула калитку и побежала вдоль берега. Хольт прошел через палисадник и остановился на месте, откуда видна была убегающая вдаль дорога. От леса приближались запряженные парою сани. Ута бросилась к ним навстречу, но возница отрицательно покачал головой, и Ута, бессильно свесив руки, словно застыла перед ширью замерзшего озера. А потом повернула обратно и, не проронив ни слова, прошла мимо Хольта в дом.

На конской сбруе позвякивали бубенцы. Высоко груженные сеном сани объехали вокруг дома и остановились перед сараем. Возница слез с облучка. Это был старик с обветренным лицом, со слезящимися от мороза глазами. Хольт втащил в дом мешок и небольшой бочонок, а потом стал помогать старику сгружать сено.

Чего ждала Ута?

– Вы только с этим приехали? – спросил он старика.

Крестьянин вместо ответа приставил к уху ладонь.

– А больше вы ничего не привезли? – крикнул Хольт.

– Ни-ни! Ничего! – сказал старик.

Хольт движением головы показал на дом.

– Фрейлейн Барним, должно быть, огорчилась?

Старик опять поднял руку щитком.

– Огорчилась она, говорю?

– Ни-ни! Как есть ничего! – стоял на своем старик.

И Хольту пришлось этим удовлетвориться.

Уту он нашел в хлеву. Она была бледна и казалась подавленной. В мутном свете фонаря от него не укрылось: она плакала.

Не сказав ни слова, Хольт принялся за работу. Ута и раньше от него таилась, так же как и теперь, – он только сейчас это понял. Ута стояла в соломе на коленях. Когда она поднялась, сняла с головы платок и волосы тяжелой волной упали ей на спину, он снова ощутил исходившее от нее очарование, очарование ее ясного лица с правильными чертами и синих глаз под дугами темных бровей. Ему вспомнилась повесть о певце, о любовниках, укрывшихся в пещере, о том, как первый поцелуй под разряды грома и молнии соединил их навек. Шестнадцатилетним подростком он прочел эту сказку Новалиса, и она заронила в него грезы о любви. Но все обернулось ложью – и сказки, и мечты. Жизнь вовсе на них не похожа, не похожа и любовь. Любовь противоречива, как жизнь, она прозаична, груба, она опьяняет нас, чтобы сразу же отрезвить. Но такова жизнь, ее надо принимать такой, как она есть.

За ужином Ута почти ни к чему не прикоснулась. Затем, как всегда, поставила на стол вино и села за прялку – все так же молча, с замкнутым лицом.

– Зачем ты каждый день выбегаешь за калитку? – спросил Хольт. – Чего ты ждешь?

Она глядела куда-то мимо него.

– Тебя это не касается.

– Ладно! Не касается, так не касается! – Хольт потянулся всем телом и расправил руки в плечах. – Славно я отдохнул, пора и в дорогу. На этой же неделе двинусь дальше.

Она испуганно и словно не веря вскинула на него глаза.

Хольт удовлетворенно кивнул.

– Так ты не хочешь меня отпускать, – констатировал он. – Тогда перестань ломать комедию!

– Что ж, оставь меня одну, – сказала она резко, но в голосе ее не было обычной твердости.

Хольт отодвинул прялку. Он стал перед Утой, засунув руки в карманы.

– Я был одинок у отца, был одинок в Гамбурге и сюда приехал не затем, чтобы еще острее чувствовать свое одиночество.

Теперь поднялась и Ута. Она хотела ускользнуть, но он схватил ее за плечи. Она пыталась вырваться.

– Брось! – сказал он, и она покорно сникла в его руках. – Я знаю: ты всегда мне противилась, – продолжал он, касаясь губами ее волос. – Но так должно быть. Мы не знаем, что нас ждет.

…Ночь. Изнеможение. Уснуть бы! Но уснуть не давали мысли, неудержимый бег мыслей. Согрейся же теплом ее тела, прислушайся к ее освобожденному дыханию, будь счастлив, что у тебя есть дом! Разве из трясины, куда тебя бросило это время, ты не поднялся на поверхность, не возвращен к жизни, к той настоящей, неподдельной жизни, которую ты повсюду искал, – к любви? Ничто тебя с ней не разделяет – ни пропасть отчужденности, ни прошлое. Прошлое?.. Случись, эта Барним даст вам о себе знать, вы должны безотлагательно уведомить гестапо… Полковник Барним казнен… расстреляли, расстреляли… А теперь марш отсюда, одна нога здесь, другая там!

Хольт приподнялся. Огонь в камине угас. Ни одна искорка не оживляла мертвый пепел, взгляд повсюду упирался в непроглядную тьму, руки ощупью искали Уту, ее прохладные волосы и теплую кожу. Ута здесь, совсем близко. Когда-то, давным-давно он уже ощущал ее так близко, самое воспоминание почти стерлось, а теперь все, что пролегло между далеким вчера и настоящей минутой, казалось – ему сном. Хольт откинулся на подушки и закрыл глаза.

Все лишь сон. Но не теряй надежды: пусть сон и тяжек, когда-нибудь все, что тебя угнетало, отступит во тьму, ты только посмеешься и все с себя стряхнешь. Стряхнешь видения, тебя пугавшие, ужасы войны, хаос разгрома, мертвецов в подвале. Не будешь глядеть со стесненным сердцем, как жизнь проходит попусту, без толку и без смысла, где-то на обочине. Ты не увидишь, как и сам однажды угаснешь, смешаешься с землей, станешь прахом и тленом. Ты и этого не увидишь, ты и это стряхнешь, слепота поразит тебя. Придет время, и от тебя ничего не останется, ни одной твоей правды, ни одного заблуждения. Но не думай об этом, усни.

7

– Все от меня отступились, – говорила Ута. – Правда, после разгрома гонения кончились, но ничто уже не заставит меня вернуться к людям. – Так я и жила одна на свете, пока ты не пришел. – Речь ее лилась с монотонной однозвучностью. – Мама умерла в тюрьме, Ирена вышла за американского офицера и живет в Штатах домовитой хозяйкой, а ханжой она всегда была.

Ветер завывал в трубе, вокруг одинокого домика стонала вьюга. Зима в горах установилась надолго. Казалось, морозам и метелям конца не будет, снегу все прибывало. Хольт и Ута лежали на скамье перед камином. Ута, свесив руку, могла подбрасывать в огонь дрова.

– Все от меня отвернулись. Я нашла прибежище в Эльзасе, у одного француза: отец в сороковом году квартировал у него в имении. Мосье де Жакар приютил меня. Человек старого закала, он презирал культуру и цивилизацию. Это он познакомил меня с Толстым. – Ута повернула лицо к Хольту. – Когда я прочла «Исповедь», передо мной открылись врата. Я увидела, куда идет мир. А ведь нам еще жить и жить…

– Да, нам еще жить и жить, – повторил за ней Хольт.

– Ты меня понимаешь, – продолжала Ута. – Ты мыслишь и чувствуешь, как я. У тебя никогда не было дома, ты ненавидишь свою среду. Поэтому ты так рано ушел из семьи.

– Это было мальчишеством, – сказал Хольт. – Ты сама назвала это псевдоромантикой.

– Это не было мальчишеством, – твердо сказала Ута. – Ты чувствовал, как бездушно и растленно общество, нас породившее. Вот отчего ты бежал. Да и каждому из нас впору бежать, если мы не хотим сгнить заживо, как они. Война лишила нас корней, и мы – как это назвал твой Мюллер, помнишь, ты мне рассказывал?.. – мы деклассированы. Разве мы когда-нибудь испытывали что-нибудь, кроме страха? Страха перед будущим, страха перед браком, страха перед окончанием войны, страха перед разумом. Я чувствовала себя одинокой в мире, потерянной, брошенной на произвол судьбы, отданной на милость враждебных сил. Беспомощно смотрела я, как мой мир разваливается, как рушатся идеалы… И ни одна из заветных грез так и не сбылась!

Хольт пытливо взглянул ей в лицо.

– Ты говоришь – нам жить и жить! Но как жить дальше?

– Главное – сохранять достоинство. Отец учил меня прятать от мира свое истинное лицо: внешне сохранять самообладание, сознавая себя в душе обреченным участником пира во время чумы. Он и сам носил маску и старался жить с достоинством, а сумел разве что умереть с достоинством.

– Это безумие! – воскликнул Хольт, разрывая магический круг ее слов. – Ведь им только того и нужно было! Самообладание, достоинство, а на деле мы были их слепым орудием!

– Быть наковальней или молотом…[17]17
  Гёте, из «Песен содружества».


[Закрыть]
Наковальней, на которой век кует новую эпоху… – Ута говорила с закрытыми глазами. – Кто хочет быть молотом, должен перестроить свою жизнь, он должен научиться ненавидеть все, что любит сегодня, и полюбить то, что сегодня ему ненавистно. Или полностью отказаться от жизни, уйти от людей. – Она повернула голову к огню и, вытянув руку, бросила в огонь тяжелое полено. – Перейти в противный лагерь или от всего отказаться, – добавила она после паузы. – Маркс или Швейцер!

– Мне это ничего не говорит. Какой мне от этого прок?

– Ты не слыхал об Альбере Швейцере? Вот кто явил нам достойный пример! Он поселился в джунглях и лечит больных туземцев. – И она заключила с ударением: – Это деятельный гуманист.

На Хольта и это не произвело впечатления.

– Возможно! Но если все врачи удалятся в джунгли…

– Пойми же наконец! – воскликнула она с досадой. – Каждый из нас поставлен перед выбором. Кто не в силах принять решение, обречен гибели. Так погиб отец. Это трагедия нерешительности. Нет, скорее трагикомедия… – Она долго молчала. – А если хочешь – фарс!

Ута скупо и с какой-то нарочитой отчужденностью рассказала Хольту об отце – полковнике Барниме, типичном представителе консервативного прусского офицерства. В ее изображении это был рослый, костлявый шестидесятилетний человек, рано состарившийся и по-стариковски сутулый, закоснелый в кастовых условностях и предрассудках, ограниченный рутинер. Словно глядя со стороны, она рисовала в его лице шарж на все сословие – не опуская ничего, вплоть до монокля и излюбленного лексикона офицерских казино. На самом же деле он был двойственной, противоречивой натурой, двуликим Янусом, прятавшим от посторонних взглядов свое истинное лицо.

Лет десять полковник занимался историей, и уроки последних десятилетий потрясли его. Охваченный глубоким пессимизмом, он преисполнился презрением к себе, а особенно к своему сословию, да и вообще к людям; оговорку он, вслед за Гёльдерлином, делал для «поколений грядущих столетий» – эти слова поэта он любил повторять. Раскрывался он только перед подрастающей дочерью, своей любимицей, и она знала за ним это смехотворное «ни то ни се», эту неспособность следовать своим убеждениям, эту актерскую манию играть нечто противоположное своему истинному существу. Офицер рейхсвера, он презирал Гитлера, что не помешало ему с готовностью присягнуть «фюреру» в верности, взяв под козырек и слегка наклонив корпус. В конце концов, война была для него рутиной, привычным ремеслом. Но Восточный поход углубил в нем внутренний разлад. Как мыслящий историк, он с самого начала считал эту кампанию преступной, но, как исполнительный прусский офицер, участвовал в преступлении. В течение трех лет выполнял он приказы командования и только перед дочерью казнил себя за исполнительность. Двадцатое июля 1944 года вывело его из оцепенения, но проклятая половинчатость отомстила ему за себя, приведя к катастрофе. Сам он в заговоре не участвовал. Но покушение на Гитлера, крах традиционных устоев, которые он считал нерушимыми, поколебали в нем привычные представления о долге и верности присяге. Спустя несколько дней после двадцатого июля полковник вызвал парламентеров и объявил, что сдает свой полк.

Обо всем последующем Ута рассказывала с волнением, которое тщетно пыталась прикрыть холодной иронией. Хольт видел, что она нежно любила отца и все еще не примирилась с его гибелью. По приказу командования полк Барнима должен был любой ценой, до последнего солдата удерживать выгодный и хорошо укрепленный рубеж, расположенный по склону холма и защищенный от русских танков болотистой низиной. Полк мог еще нанести противнику чувствительные потери, что, очевидно, и побудило парламентеров Красной Армии посчитаться с той комедией, которую, по словам Уты, разыграл ее отец. Ибо полковник капитулировал не безоговорочно. Условия «почетной капитуляции», которые он для себя отстоял в долгих переговорах, заключались в том, что лично он не сдался красным. Он выговорил себе право беспрепятственно вернуться в расположение своих войск.

Оставалось лишь перерезать телефонный кабель, уничтожить все акты и документы, вплоть до никому не нужных списков зачисленных на довольствие и интендантских книг, и огласить последний приказ по полку, что и было выполнено с театральной обстоятельностью. Вершиною же комедии явилось прощальное выступление полковника с путаной и невнятной речью, во время которой его деморализованным, вконец измотанным солдатам пришлось обезоружить двух-трех вломившихся в амбицию офицеров, которые пытались застрелить командира перед его построенными в каре батальонами. Наконец, взяв под козырек и слегка наклонив корпус, полковник пропустил мимо свое войско, побредшее сдаваться в плен, а сам сел в машину и направился в противоположную сторону, где его уже ждала полевая жандармерия.

Всего сорок минут заседал военный трибунал – без свидетелей и защитников. Смертный приговор был тут же приведен в исполнение. Это было убийство! Ута дала волю своему негодованию. Председателя трибунала уже нет в живых. Но он был лишь послушной марионеткой в руках истинного убийцы, полковника, начальника разведки при штабе корпуса. Ута лично его знала. Ей были известны его приказы карательным отрядам во время массовых истреблений евреев на Украине еще в 1941 году. Ей был лично знаком негодяй, по своей дьявольской инициативе оказавший давление на суд и убивший ее отца. Ее и сейчас била дрожь возмущения, и она, словно задыхаясь, одной ей присущим жестом хватала себя за шею. Полковника звали фон Грот, и да смилуется над ним бог, если он еще жив!..

Хольт стоял у садовой калитки. Ута бежала по берегу озера навстречу приближающимся саням. Крестьянин придержал лошадей и протянул ей письмо.

Пока Хольт занимался лошадьми, Ута, бледная от волнения, направилась в дом. Когда Хольт вошел, крестьянин грелся у печки, а Ута сидела у стола и писала. Он заглянул ей через плечо. Она писала по-французски: «Monsieur de Jacquard, Dieuze, Départment Moselle, AIsac-Lorraine…»[18]18
  «Господину де Жакар, Диез, департамент Мозель, Эльзас-Лотарингия…» (франц.).


[Закрыть]

Подойдя к крестьянину, она крикнула ему в самое ухо:

– Дождетесь двух ответных телеграмм! А потом вернетесь сюда к вечеру, заночуете и утром на заре повезете меня во Фрейбург. Хотите что спросить?

– Ни-ни! Все ясно, – сказал крестьянин. И уехал.

Что же это за письмо, которого с таким волнением ждала Ута? И что ей понадобилось во Фрейбурге? Хольт понимал, что это связано с ее отцом. Вечером он рылся в ее библиотеке. Он решил терпеливо ждать: Ута наверняка ему все расскажет. Беллетристики на полках было немного, преимущественно французские романы, а также русские писатели от Пушкина до Горького. Среди книг – объемистое собрание сочинений Льва Толстого. В остальном это были справочники и учебники по различным областям знания. Неужели Ута все это читает?

– Письмо на столе, – сказала Ута.

На бланке, отпечатанном на машинке, стояло: «Д-р Гейнц Гейнрихс, д-р Ганс Гомулка, нотариусы, защитники по уголовным делам, адвокатская контора в Фюрте».

– Ты переписываешься с доктором Гомулкой? – удивился Хольт.

Текст письма гласил:

«Достоуважаемая фрейлейн Барним! Рады Вам сообщить, что нам удалось установить местопребывание разыскиваемого Вами господина Г. Но поскольку означенный Г. находится за пределами германской юрисдикции и не исключена опасность, что он сумеет навсегда избежать ответственности, нам желательно было бы встретиться с Вами и обсудить, какие могут быть приняты более энергичные меры; не скроем, что мы не видим возможности что-либо предпринять без содействия французской военной администрации. Письмо мосье Жакара из Диеза, рекомендующее Вас и Ваше дело мосье Аберу во Фрейбурге, было бы для нас большим подспорьем, так как оно помогло бы заинтересовать в Вашем деле французскую администрацию. Телеграфируйте мосье Жакару, пусть пришлет такое письмо непосредственно в адрес нашей конторы. По получении его, о чем мы не преминем телеграфно Вас известить, будем ждать Вас во Фрейбурге для срочных переговоров.

С совершенным почтением

Гейнрихс и Гомулка, адвокаты».

– Возьми меня с собой во Фрейбург, – попросил Хольт.

Ута промолчала, она не подняла глаз от прялки. Хольт подошел к окну, глянул в ночную темень и увидел свое отражение в черном стекле – чужое, непонятное лицо. Он опять вернулся к полкам и, засунув руки в карманы, стал разглядывать корешки томов.

Рихард Хольт; нет, это не ошибка, это в самом деле отец. Хольт вытащил одну книгу, другую, а затем снес на стол целую охапку книг и брошюр и с тяжелым сердцем стал их разглядывать. Несколько сброшюрованных страничек составляли «Специальный выпуск журнала по иммунологии» за 1929 год… «О спонтанных колебаниях опсонического показателя при местных стафилококковых инфекциях у морских свинок… д-ра медицины и философии Рихарда Хольта, ординарного профессора по кафедре бактериологии Гамбургского университета…» Хольт знал, что у отца есть печатные работы, еще ребенком он гордился этим, но никогда ими не интересовался, а со временем и вовсе забыл о них. Буквы поплыли перед его глазами, неожиданная встреча с отцом взволновала его.

Ута подошла к столу, на губах ее играла насмешливая улыбка. Она вытащила из стопки толстый том: «Проблемы учения о происхождении видов. Двадцать четыре лекции в защиту теории эволюции против метафизики и витализма, Гамбург, 1933».

– Я знаю человека, который носится с вопросами о смысле жизни и тому подобном, – сказала она. – Если б он в самом деле искал ответа, он мог бы его найти у родного отца. Но, видно, все, что ему нужно, это приукрасить глубокомысленными проблемами свою душевную пустоту.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю