Текст книги "Приключения Вернера Хольта. Возвращение"
Автор книги: Дитер Нолль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
Шнайдерайт внимательно слушал. Мюллер так устал, что говорил еле внятно.
– … Сравнение с Антеем… у Сталина… – разобрал еще Шнайдерайт, а потом он слышал только прерывистое, трудное дыхание рядом, гудение мотора да свист ветра, задувавшего под брезент и овевавшего их весенней прохладой.
На троицу дни выдались сухие и жаркие, и Хольт с семейством Аренсов уехал в горы. Он без большой охоты принял это приглашение, больше от обиды и в знак протеста, так как давно задумал провести праздники с Гундель. Шнайдерайт на эти дни уехал в Бранденбург на какой-то молодежный съезд. Хольт уговаривал Гундель как только мог, но у нее опять нашлись основания для отказа.
Куда бы Хольт ни звал Гундель, вечно у нее находились отговорки. Это не могло быть случайностью, слишком часто такие случайности повторялись! Гундель делает это нарочно. Она знать его больше не хочет, ее тянет к Шнайдерайту, для Шнайдерайта у нее всегда находится время. Сейчас она по заданию Шнайдерайта организовала на праздники туристский поход и пригласила Хольта – сначала дружески, а потом и с обидой – присоединиться к ним. Очень ему нужно ехать с Гундель в качестве заместителя Шнайдерайта, да к тому же в обществе двух десятков незнакомых личностей! Так низко он еще не пал, его гордость еще не сломлена. Он ни с кем не намерен делить Гундель, а раз она не хочет, он и без нее обойдется.
Потерпев поражение с Гундель, Хольт подумал об Ангелике, но еще задолго до праздников он сочинил ей целую историю в объяснение того, почему у него на троицу не будет времени. И вот он с семейством Аренсов отправился в горы к водохранилищу. Остановился он в гостинице «Лесной отдых». Комнаты для приезжих, общий зал, обставленный во вкусе тирольской горницы, домашние настойки и наливки, на стенах – оленьи рога и голова вепря, а также чучело рыси под стеклянным колпаком. Хозяин с распростертыми объятиями встретил постояльца, рекомендованного ему столь почтенным семейством. Он в любой час дня и ночи готов был плакаться на нелегкую жизнь трактирщика в нынешние тяжелые времена.
Зато комната Хольта наверху оказалась просто сказкой. В окна заглядывали голубые ели, сквозь их ветви сверкало внизу озеро, а вечерами где-то рядом заливался соловей. До чего же самозабвенно поет эта пташка, ее песня навевает то радость, то печаль, то грусть одиночества. Недаром поэты славят соловья. «Всю ночь до рассвета мне пел соловей…» Уж не Шторм ли это? При мысли о Шторме ему невольно вспомнилась Гундель. Гундель, которая сейчас где-то в походе. Но Хольт подавил закипающую горечь, и мысли его обратились к Ангелике. С Ангеликой слушал он недавно в лесу на окраине пение соловья. Ангелика! Если б не Гундель, он был бы счастлив с Ангеликой. Ангелика, милая девушка, прелестное дитя, сколько радости он узнал бы с ней, если бы не Гундель! Да, Гундель. Слушать бы с Гундель пение соловья в такую ночь, над тихим озером…
Уже на следующий день Хольт готов был возненавидеть Аренсов. Он катался с ними по озеру, а в пять часов пил у них чай на террасе. Его представили другим гостям, среди них – некоему господину Грошу и его дамам. Это был экспроприированный банкир, несносный болтун, говоривший на швабском диалекте и то и дело вставлявший в свою речь «скажем прямо»: «Эти люди, скажем прямо, не способны восстановить страну без нас, хозяев промышленности и финансов, скажем прямо…»
Фрау Аренс, страдавшая ожирением, задыхалась и хватала ртом воздух, однако уму непостижимо, сколько она умудрялась выпить и съесть.
А вечером, когда можно было наконец удрать от гостеприимного семейства, Хольта ждали в деревенской гостинице сидр и танцы и целый цветник девушек – девушек из окрестных деревень и городских девушек. Здесь можно было потанцевать и пофлиртовать вволю или, сидя над озером, глядеть на луну и целоваться, захмелев от сидра.
Еще до полуночи Хольт поднялся к себе и, стоя у окна, сказал вслух: «Все отвратительно, мерзко!» И снова слушал пение соловья.
Уже на другой день он вернулся в город. Сел за работу, но не мог сосредоточиться и все думал о Гундель, которая должна была вечером вернуться. Так он и просидел бесплодно весь праздничный день над книгами. Он чувствовал усталость. Скорей бы наступили каникулы! Но когда вечером приехала Гундель, оживленная и загорелая, к Хольту вернулось обычное равновесие. Он посидел часок у Гундель, с успокоенной душой слушая ее рассказы.
А затем наступил вторник.
В этот вторник Хольт к вечеру заглянул в правление завода, чтобы договориться с отцом и Гундель насчет предстоящего уже на этой неделе переезда. Как вдруг телефонный звонок. Фрейлейн Герлах выронила трубку. «О господи!» Профессор взял трубку, послушал и положил ее на рычаг.
– С Мюллером плохо! – сказал он.
Все бросились к баракам.
В маленькой комнатке с тремя телефонами фрау Арнольд беспомощно стояла на коленях возле Мюллера. Смертельно бледная, она не переставая твердила: «Помогите ему… Да помогите же ему!» Хольт с отцом перевернули Мюллера на спину. Профессор сразу же вызвал по телефону карету скорой помощи, а затем позвонил в университетскую клинику.
Хольт стоял рядом и, глядя на расплывающееся перед глазами лицо Мюллера, говорил себе, что смотрит в лицо умирающего. Челюсть отвалилась, из горла вырывался хрип.
Где-то рядом звучал голос:
– Соедините меня с главным врачом!.. Да, по срочному, неотложному делу! Алло, говорит Хольт… Хорошо, что вас застал, коллега. Речь идет о моем ближайшем сотруднике, я прикажу отвезти его прямо к вам…
Голос отца звучал громко, но словно издалека, и только лицо Мюллера было рядом, такое знакомое, но изжелта-бледное, опустошенное, отмеченное смертью. Да, Мюллеру конец! Ты хотел ему что-то доказать, добиться его уважения, а там и похвалы и, может быть, совсем уже скоро прежнего чудесного дружеского кивка: «Ну, как поживаем, Вернер Хольт?» Слишком поздно! Сознайся же: ты жаждал одобрения Мюллера, ты рвался убедить его любой ценой, что оно возможно, это превращение, о котором говорится в романе Бехера, ты работал, не жалея сил и, быть может, уже стал другим, в какой-то мере стал другим, отчасти и ради Мюллера, но еще недостаточно, цель все еще далека. Ты уже ему не докажешь, что в силах это сделать! Нет! Вмешалась смерть и все перечеркнула жирной чертой. Признайся же перед лицом смерти: ты бы ничего не пожалел, чтобы стать другом этого человека, стать таким, как он… Подострый септический эндокардит… Далекий голос отца дает смерти название: метастатическая эмболия мозга… Кто-то в синей робе стоит на коленях подле Мюллера и плачет, плачет, закрыв лицо руками… Но вот подъезжает карета, а вот и санитары, и ты глядишь, как носилки с Мюллером исчезают в машине, и глядишь на заходящее солнце, озаряющее завод.
Хольт и Гундель стояли перед бараком. Сами того не замечая, они схватились за руки и крепко прижались друг к другу. Осталось чувство пустоты, зябкая дрожь охватила обоих. Там, где только что стояла машина, в воздухе повисло облако пыли, оно постепенно рассеивалось.
Вечером Хольт пытался работать, но не мог успокоиться; волнение, растерянность не проходили; напрасно он силился понять, почему его так потрясла смерть этого человека. Ведь он в сущности был едва знаком с Мюллером и, как все на заводе, знал, что Мюллер неизлечимо болен, что не сегодня-завтра он умрет. Но сейчас, когда Мюллер и в самом деле лежал при смерти, Хольт не находил себе места. Он видел перед собой лицо Мюллера, то приветливое: «Ну, как поживаем, Вернер Хольт?», то суровое, замкнутое: «Что вы, что ваш приятель, – оба вы деклассированные отщепенцы!» Видел его лицо изжелта-бледным, угасшим. Перед Хольтом вставали тени прошлого: смерть Петера Визе, узники в полосатых куртках… Угрызения совести, желание стать другим и скорбь, неподдельная скорбь.
Наутро он позвонил Готтескнехту и отпросился с занятий. Он поехал в университетскую клинику. Корпуса клиники стояли в обширной каштановой роще в западной части города. Хольт управился о Мюллере. Следуя указаниям, он нашел нужный корпус, но его не впустили. Мюллер еще жив, сказали ему. Под утро он ненадолго пришел в сознание, вот и все, что Хольт узнал. Однако он пробился к главному врачу, представился, и его впустили в палату.
Мюллер отходил. Он лежал без сознания, без движения. Дыхания почти не было, грудь едва заметно колебалась. В осунувшемся лице никаких признаков жизни, ибо вместе с сознанием угасла воля, и ничто уже не мешало физическому распаду. Но суровые черты смягчились, лицо успокоилось, расслабло.
Хольт старался запечатлеть в памяти облик умирающего – облик страдающего, борющегося, непобедимого человека. Лицо Мюллера постоянно напоминало ему, что было время, когда этого человека оплевывали, топтали, убивали по частям, и что он, Хольт, был в ту пору послушным орудием истязателей. Лицо этого человека было для него напоминанием, а затем и постоянным стимулом. Помни о Мюллере!
На стуле у окна лежали вещи Мюллера, на спинке висел знакомый ватник. Хольт подошел, отстегнул значок – красный треугольник – и вышел из палаты.
Хольт засел за книги. Но во второй половине дня ему помешали.
Это был Шнайдерайт. Он был бледен, словно после бессонной ночи, в нем чувствовалась подавленность, а когда глаза их встретились, между ними словно перекинулся невидимый мостик: скорбь о Мюллере. Хольт не успел предложить гостю стул, как тот уже сел на кровать и уперся локтями в колени, в руках он держал тоненькую брошюру.
– Простите, я не стану отрывать вас от занятий, – начал Шнайдерайт, кивая на письменный стол. Голос его звучал до странности тускло. – Мне надо только кое-что коротенько вам рассказать. Перед праздниками мы с Мюллером ездили в угольный район. На обратном пути он долго со мной говорил. Он был уже очень плох… Вы знаете: приступы удушья, слабость, холодный пот.
– Не так слабость, как боли, – отозвался Хольт. – Я лишь сегодня узнал, что ему пришлось вытерпеть за последний год: эмболы в печени, в почках, в селезенке… Холодный пот выступал у него не от слабости, а от приступов боли.
– А ведь и виду не подавал! О, дьявол, до чего же это был железный человек!
– Исполин! – подхватил Хольт. – И подумать только, что такой исполин тоже был человеком и что на него нам следует равняться…
Шнайдерайт отрывисто рассмеялся, не раскрывая рта.
– Вы хотите сказать, что обоим нам – каждому в своем роде – это было бы не по зубам!
– На то похоже! Причем особенно трудно пришлось бы мне.
Снова глаза их встретились, и Хольт на короткий миг почувствовал, что в нем еще жива тоска о друге, которую он испытывал подростком… Жаль, что между ними стоит Гундель. Жаль, что их притязания непримиримо столкнулись. Почти опечаленный, глядел Хольт на этого сильного, мужественного человека, с которым слишком поздно встретился. Когда еще было время, когда он мстил за Руфь Вагнер и мечтал, подобно Карлу Моору, бороться за справедливость, Шнайдерайт сидел в тюрьме, место его занял другой, и так случилось, что Хольт все больше запутывался.
Должно быть, Шнайдерайт почувствовал в нем эту вспышку симпатии, он сказал с живостью:
– Если бы Мюллер вам что-нибудь предложил, дал вам совет, скажите честно, вы бы его послушались?
– Безусловно!
– Вот и отлично! – с удовлетворением кивнул Шнайдерайт. – Дело в том, что вовремя поездки мы говорили о вас. Мюллер до самой смерти не выпускал вас из виду. Недавно он встретился с товарищем Эберсбахом и спросил про вас. Мюллеру было известно, что вы лучший математик в классе. Он в вас верил, он сказал мне: «В Хольте что-то есть». Я, конечно, не стал бы вас обманывать.
– Конечно, не стали бы, – пробормотал Хольт; ему потребовалась вся его выдержка, чтобы не показать Шнайдерайту, как потрясла его эта весть.
– Признаюсь, – продолжал Шнайдерайт, – мне было непонятно, как у Мюллера находится время помнить еще и о вас; а ведь Мюллер понимал вас так, как вы, может быть, сами себя не понимаете. Мне даже за вас влетело.
– Это честное признание, – сказал Хольт.
– Я рад, что вы мне верите. Я ведь должен еще кое-что вам передать. Мюллер сказал: «Хольту следовало бы прочитать „Манифест“. По-моему, он ухватится за правду, как голодный за кусок хлеба». Да, так он сказал. Я и подумал: надо захватить для Хольта «Манифест».
Он встал, положил брошюру на стол и собрался уходить. Хольт сидел, не двигаясь. И Шнайдерайт сказал, не сводя глаз с Хольта:
– Ведь как у нас было до тридцать третьего, да и потом, при Гитлере? Наших тогда много погибало, и остальные теснее смыкали ряды, чтобы закрыть образовавшуюся брешь. Теперь, когда от нас ушел Мюллер, разве не время и нам сплотиться? Заглянули бы к нам, Хольт! У нас уже в самом деле есть что вам предложить.
Эти слова не сразу дошли до сознания Хольта, не сразу рассеялась его задумчивость и улеглось впечатление от послания Мюллера. Наконец он отозвался на приглашение Шнайдерайта, но отозвался с чувством горечи и разочарования, совладать с которым был не в силах.
– Спасибо вам за ваш приход и сообщение, – сказал он. – Книгу я, разумеется, прочту.
Опять Шнайдерайт протянул ему руку; Хольт и сам не понимал, почему он эту руку отталкивает, но он должен был как-то обосновать свой отказ, хотя бы доводами, которые и самого его не убеждали.
– Сегодня вам не стоило меня агитировать, – добавил он. – Да! Сегодня меньше, чем когда-либо. Сегодня вам не следовало вербовать членов для вашей организации. По-моему, это просто бестактно.
Он повернулся вместе со стулом к письменному столу и листал бумаги до тех пор, пока за его посетителем не хлопнула дверь.
Хольт взял в руки брошюру в картонном переплете… Карл Маркс и Фридрих Энгельс. «Манифест Коммунистической партии…» Маркс, Энгельс – эти имена ему за последний год не раз пришлось слышать, и все же это были такие необычные, непривычные для него имена, что он почувствовал – он должен прочесть эту книгу не здесь, в привычной обстановке, а где-нибудь наедине с собой и со своим все возрастающим нетерпением.
Он позвонил в гостиницу «Лесной отдых» и спросил, не найдется ли свободная комната, да, да, на сегодня! Хозяин на другом конце провода заверил его, что, как ни трудно в наше время держать гостиницу, для господина Хольта у него всегда найдется свободная комната.
Хольт уже уложил свой рюкзак, когда к нему заглянул Церник. Он, как обычно, перерыл все книги на письменном столе и нахмурился. Хольт мог бы его успокоить, достаточно было бы вытащить из сумки книжку Шнайдерайта, но он не хотел пропустить поезд и заранее примирился с неизбежной головомойкой.
– Опять двадцать пять! – рассердился Церник. – Вы неисправимы, сударь! На что вам сдался Шпенглер? И затем ли вы изучаете французский, чтобы читать Кокто и Жироду?
– Не трогайте меня сегодня, – сказал Хольт. – Завтра я к вам зайду.
– Что у вас за вид? Устали? Усталость не что иное, как острое кофеинное голодание.
– Я спешу на поезд, – сказал Хольт. – А вы все равно собирались зайти к отцу. Он у себя в лаборатории.
Хольт поехал дачным поездом и уже к вечеру стоял на лодочной пристани, любуясь зеркальной гладью озера, в котором отражались зеленые горы и по-вечернему желтеющее небо. Сегодня, в будни, здесь стояла нерушимая тишина, не слышно было и соловья, он поет только до начала июня, а потом надолго умолкает.
Хольт поднялся к себе наверх. Как и в прошлый раз, свет был выключен. Хозяин принес оплывшую свечу. Хольт сел за стол, раскрыл книгу, подпер голову кулаками и при мерцающем свете свечи приступил к чтению.
«Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма, – прочитал он. – Все силы старой Европы объединились для священной травли этого призрака…»
Холодная, гневная страстность, которой дышит эта книга, сразу же захватила Хольта и не отпускала. Мысли, ему открывавшиеся, приводили его в такое волнение, что его лихорадило всю ночь напролет. Каждая фраза оглушала всей тяжестью полновесной правды, какую встречаешь внезапно после долгих поисков…
«История всех до сих пор существовавших обществ, то есть вся история, дошедшая до нас в письменных источниках, была историей борьбы классов».
Свеча догорела, Хольт попросил еще свечей и продолжал читать. Он пробежал глазами весь текст до конца и, начав сызнова, стал читать медленно и пытливо, вдумываясь и размышляя. То и дело попадались места, приводившие его в трепет, в восторг, в энтузиазм. Эпоха буржуазии… два противостоящих общественных класса… людей уже не связывает ничто, кроме голого интереса, бессердечного «чистогана»… все роды деятельности лишены священного ореола… процесс разложения внутри господствующего класса… На этом он задержался надолго. Так он читал и читал, пока не дошел до конца. «Пусть господствующие классы содрогаются перед Коммунистической Революцией, – читал он. – Пролетариям нечего в ней терять, кроме своих цепей. Приобретут же они весь мир».
Когда Хольт погасил свой огарок, за окном брезжил рассвет. Он уснул мертвым сном. Спустя несколько часов проснулся, вскочил и спустился к озеру. Он нырнул с мостков, выплыл на середину и долго плавал в холодной прозрачной воде, пока совсем не закоченел.
Сидя среди оленьих рогов, под головой вепря, он уписывал завтрак, который хозяин отпустил ему без карточек, но за бешеные деньги, запивая его солодовым кофе. Он не мог оторваться от прочитанного, волнение не проходило.
Он отправился на станцию. Шел не спеша, окольными лесными тропами. В долине он окидывал взглядом отвесные кручи, а взобравшись на гору, стал оглядывать с высоты окрестные дали. Здесь он отдался своим мыслям и воспоминаниям, и мысли соединились в стройные ряды, смыкаясь с воспоминаниями, и весь его горький опыт, все пережитое, все его дорогой ценой доставшееся знание и тысячи еще неразрешенных вопросов слились воедино с вновь обретенной правдой и с живым миром, расстилавшимся перед ним в сиянии раннего утра.
В городе Хольт сразу же направился к Цернику. Если вчера ему надо было остаться наедине с собой, то сегодня он испытывал потребность обменяться мыслями с другом.
Солнце припекало асфальт, но в комнате у Церника было прохладно, темно и царил тот же красочный беспорядок. Работал Церник все на том же крошечном столике торшера, на полу валялись исписанные листы, раскрытые книги, картотеки и стопки журналов по вопросам естествознания.
– Это вы? – устало прищурился Церник. – Если вы явились отнимать у меня время Шпенглером и философским суесловием математика Лаутриха, то предупреждаю: кофе вам не будет, последние чашки выпью я сам. – Но, говоря это, он уже ставил на огонь воду и принялся выскребать из жестянки кофе.
– Вы дали мне «Прощание» Бехера, – обратился к нему Хольт. – Я до сих пор не мог понять, почему эта книга произвела на меня такое впечатление. В больших событиях, таких, как войны и революции, нетрудно усмотреть отражение крупных исторических сдвигов, хоть мне и это далось не сразу. Гораздо труднее в своей собственной, частной, личной судьбе увидеть отражение – если так можно выразиться – целой эпохи. То, что принято называть «судьбой», я пытаюсь теперь понять в свете всеобъемлющих исторических процессов, и на это навел меня роман Бехера. Оставался, однако, нерешенным старый вопрос, вопрос о моей прежней жизни, о законе, управляющем как этим, так и другими историческими процессами.
– Вы же не давали мне слова сказать, – вскинулся на него Церник, продолжая хлопотать над кофейником. – Стоило мне заикнуться о Марксе, как вы на стену лезли: «Оставьте меня в покое с вашей политикой».
– Но ведь я понятия ни о чем не имел, – возразил Хольт. – Сочинения Маркса я представлял себе чем-то вроде газетной передовицы, и мне, естественно, не улыбалось погрузиться в томы такой литературы. Но этой ночью я прочитал «Манифест»…
Церник не подал и виду, какое впечатление произвела на него эта новость. Он поднес чашку к губам и заметно оживился.
– Хотел бы я знать, – сказал он ворчливо, – какой идиот распространил слух, будто кофеин вреден для здоровья?
– Вы меня, оказывается, не слушаете! – взъелся на него Хольт. – И что это у вас последнее время за пристрастие к крепким словечкам: «на стену лезете», «идиот».
– Почитали бы вы памфлеты вульгарных материалистов! Они еще и не так выражаются!
Церник выпил чашку до дна и пришел в хорошее настроение, тогда как у Хольта от крепчайшего напитка сердце билось где-то у самого горла.
– Вы, стало быть, прочитали «Манифест». Что же вам, собственно, от меня нужно?
– Ровно ничего! – отрезал Хольт. И вдруг воскликнул: – Вам я это должен сказать: он меня всего перевернул! Вы не представляете, Церник, какое это было откровение! Ведь мы блуждали в потемках, с завязанными глазами, и когда я подумаю, что эта книга давно написана и прочтена, а мы между тем глотали всякую чепуху насчет расы и крови и «северного человека» и нас морочили болтовней о мифах, тогда я отказываюсь что-либо понимать! Как такое возможно?
– Вам со временем и это станет ясно, – ответил Церник. – Истина лишь с трудом прокладывает себе дорогу. Вы это видите по себе. Удобная, льстивая ложь заглатывается легко, тогда как неудобная, колючая правда становится поперек горла.
– Неудобная, колючая – я вас понимаю: вы имеете в виду неизбежные выводы. Личная жизнь как вывод из обретенной истины… – Хольт всей пятерней взъерошил волосы. – Ночью была минута, когда передо мной, словно в предвосхищении, встали эти самые выводы, и тогда «Манифест», признаться, придавил меня своей тяжестью. Я видел себя обреченным гибели, как и тот мир, что породил меня с моими взглядами и представлениями. Но затем наткнулся на фразу, где говорится о небольшой части господствующего класса, которая от него отрекается и примыкает к классу революционному… А это опять возвращает нас к «Прощанию» Бехера, к его словам о том, что надо стать другим – тут явно подразумеваются эти самые выводы. – Хольт поднялся. – Но довольно об этом! Снабдите меня лучше книгами Маркса, Энгельса. Я слишком долго искал ощупью, вслепую. Теперь след найден, и я хочу идти по следу.
Церник принялся перебирать книги на своих шатких полках. Тут требовалась осторожность, доски грозили свалиться ему на голову. Он сунул Хольту целую пачку.
– Получайте! Когда вы это прочтете, можно будет сказать, что вы на верных подступах к тому, чтобы теоретически осмыслить все движение.
Вернувшись в свою мансарду, Хольт отложил учебники. Сегодня школьные задания побоку. Он читал Маркса.
На следующий день в пустынном, выложенном плитами зале крематория он стоял в стороне, в углу. Мюллера провожали в последний путь. Официальные речи не доходили до сознания Хольта. Он насторожился только к концу, когда несколько слов от себя сказала фрау Арнольд. А потом под гулкими сводами зазвучал «Интернационал».
Хольт впервые внимал ему сознательно: «С Интернационалом воспрянет род людской…» Он слушал не шевелясь.
То был подъем, которого он так долго ждал. Хольт проснулся от грез о правде, для него начиналась борьба за правду.