Текст книги "Екатерина II и ее мир: Статьи разных лет"
Автор книги: Дэвид М. Гриффитс
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)
Часть 1.
ЛИЧНОСТЬ ИМПЕРАТРИЦЫ
(Ре)конструкция идентичности: Екатерина II
Появление на российском престоле в XVIII столетии иностранцев, а если говорить точнее, немцев у многих вызывает удивление. Как нередко считают, напряженность, возникавшая между немецкой идентичностью и чувством национальной гордости россиян, должна была служить источником целого спектра проблем и для самих правителей, и для их подданных. Претендующий на трон иностранец мог, конечно, пытаться подстроиться под свое новое окружение, но в конечном итоге ему (или ей) суждено было навеки остаться чужим в чужой стране. Совсем как в шекспировских пьесах, правитель мог все свое царствование потратить на попытки преодолеть собственное выпадение из существующих конвенций. Вероятно, это было так и в случае Екатерины II. Как уверяет нас Саймон Диксон, автор недавней биографии императрицы, она, например, с таким усердием соблюдала русские религиозные обряды именно потому, что ей нужно было «опровергнуть подозрения, связанные с ее иностранным происхождением»{18}. Но, несмотря на все усилия, она, судя по всему, была обречена на положение чужестранки в русской среде.
Императрица не только не принадлежала к роду Романовых – в ее жилах не было вообще ни капли русской крови! Но действительно ли это означало, что ярлык иностранки, пришельца извне, был закреплен за ней навечно? Насколько жесткой и прочной была категория «иностранности»? И в самом ли деле именно иностранное происхождение раз и навсегда предопределило идентичность Екатерины или были и какие-то другие, возможно даже более значимые, маркеры? Если да, то какие? Наконец, могла ли императрица хоть как-то сама влиять на собственную идентичность или же эта идентичность была задана от рождения?
В этой статье мы исходим из предположения, что, прежде чем делать выводы о восприятии ее идентичности в публичной сфере и о ее собственных попытках формировать это восприятие, необходимо принять во внимание то, как она осмысляла собственную идентичность. Наиболее очевидной отправной точкой для изучения этого вопроса является собственноручное описание ее жизни при дворе в годы, предшествовавшие ее восхождению на престол в 1762 году. Эти записки часто ошибочно называют мемуарами{19}(как и мы будем их именовать в этой статье): они действительно были бы таковыми, если бы императрица продолжила описывать свою жизнь и после 1762 года. Однако это не соответствовало ее замыслу, ведь к этому году она уже достигла своей цели, а именно сформировала для себя желаемый образ и, коли на то пошло, утвердила свое право царствовать вместо своего мужа – выходца из рода Романовых. В той мере, в какой мемуары Екатерины посвящены не отзывам на значимые события, свидетелем которых она стала, а ее развитию как личности и конструированию ею своего образа, их можно считать автобиографией. Этот жанр позволил ей представить себя публике не такой, какой она была на самом деле, а такой, какой она желала выглядеть.
* * *
Сама Екатерина отмечала:
…тот, кто успевал в России, мог быть уверен в успехе во всей Европе. Это замечание я считала всегда безошибочным, ибо нигде, как в России, нет таких мастеров подмечать слабости, смешные стороны или недостатки иностранца; можно быть уверенным, что ему ничего не спустят, потому что естественно всякий русский в глубине души не любит ни одного иностранца{20}.
Относилось ли это и к самой императрице, которая в литературе часто представляется как немка и которой в силу своего иностранного происхождения приходилось прилагать большие усилия, чтобы удержать на голове узурпированную ею корону?
Как показывает ее собственное приведенное выше замечание, никто лучше самой Екатерины не понимал, что ей придется приспосабливаться к взглядам ее подданных. С первого же дня своего пребывания в Петербурге она сознательно стремилась казаться если не прирожденной русской, то, по крайней мере, не иностранкой. Для этого она предприняла целый ряд шагов, которые могли сделать ее образ более привлекательным для подданных. Во-первых, как сообщает Екатерина в своих мемуарах, она старательно изучала русский язык, проводя за занятиями ночи напролет{21}. В эпоху до Карамзина и Пушкина, когда русский литературный язык еще не представлял собой единую систему, она преуспела в своем начинании до такой степени, что говорила и писала по-русски лучше, чем многие ее придворные. Разумеется, государственные секретари правили ее русскоязычные указы, но то же самое они делали и с ее корреспонденцией на французском. Частная переписка государыни с Григорием Александровичем Потемкиным, которую она вела преимущественно по-русски и без участия редакторов, обнаруживает ее мастерское владение разговорным языком, способность подражать галантному слогу, любовь к идиомам и уменьшительно-ласкательным формам и частое использование гипербол{22}. Многие из этих характерных особенностей русского языка Екатерины очевидны уже во «Всякой всячине» – сатирическом журнале, который она издавала в конце 1760-х годов. Тем же отличаются и ее пьесы, разнообразные истории, словари, оперные либретто, полуофициальная переписка и другие сочинения. Само количество написанных ею текстов делает императрицу чуть ли не самым плодовитым русскоязычным писателем XVIII века, за исключением, может быть, только Петра I. Петр III, если верить его жене/вдове, в большинстве случаев предпочитал русскому языку немецкий.
Желание императрицы приспособиться к новому окружению распространялось и на религию, бывшую в тот период, пожалуй, ключевым показателем «чужеродности»{23}. Быстро осознав важность такого шага, императрица не задумываясь обратилась в православие, якобы не увидев в нем разительных отличий от лютеранства, в котором она была воспитана. По той же причине она прилежно соблюдала церковные обряды. «Только на первой неделе поста я нашла нужным говеть, – пишет она в своих мемуарах, – для того, чтобы видели мою приверженность к православной вере»{24}. С другой стороны, она не колеблясь высмеивала тех, кто слишком усердно исполнял обряды или, как масоны, чересчур серьезно относился к своей вере{25}. Подобно архиепископу Ростовскому Арсению Мацеевичу или масонам, такие люди были фанатиками, а к фанатикам больших симпатий Екатерина не питала.
Петра Федоровича, конечно, обвинить в религиозном фанатизме никто не мог. В отношении к религии, как, впрочем, и во всем остальном, Екатерина не преминула подчеркнуть различие между собой и своим супругом. В то время как она охотно свыкалась со своим новым вероисповеданием, он категорически отказывался отступиться от лютеранства, чтобы польстить своим будущим подданным. Екатерина не забыла подчеркнуть, что во время Великого поста великий князь якобы ел мясо, контрабандой доставляемое в его апартаменты в карманах верных слуг{26}: так мало уважения он испытывал к религиозным чувствам русских. Во всяком случае, именно так представляла дело императрица в своих мемуарах. Чтобы подчеркнуть свою готовность подстраиваться, она заостряет внимание на нежелании мужа последовать ее примеру. В ее изложении он превращается в пародию на иностранца – в немца.
Екатерина стремилась понравиться, завоевать доверие своей новой родины и другими способами. Она, например, заявляла о своем пристрастии к парной бане – удовольствию, чуждому ее мужу{27}.[4]4
Если верить Екатерине, великий князь считал «посещение ее [бани] одним предрассудком, которому он не придавал никакого значения». См.: [Екатерина II.] Записки. С. 181.
[Закрыть] Она окружила себя фрейлинами исключительно русского происхождения, в то время как Петр оставался верным своим голштинским компаньонам. Таким образом, императрица рассматривала свою национальность не как раз и навсегда определенную данность, а как нечто поддающееся манипулированию и улучшению. Не имея возможности изменить ее полностью, она старалась, по крайней мере, сделать ее более приемлемой.
* * *
Разумеется, в итоге императрица все равно осталась иностранкой. Но так же обстояло дело и с ее тезкой Екатериной I, равно как и с правительницей Анной Леопольдовной (хотя последняя, как и Петр III, имела в своих жилах некоторую долю крови Романовых). И точно так же, конечно, обстояло дело с большинством европейских суверенов XVIII века. Правящая в Британии королевская династия изначально была голландского, а затем ганноверского происхождения, причем первый из Ганноверов вообще не умел говорить по-английски. Также как Тюдорам и Стюартам до них, Ганноверам пришлось противостоять законным претендентам на престол, бывшим по происхождению шотландцами. Большинство польских королей этого времени были выходцами из Саксонии; в самом деле, решение Екатерины II возвести на польский трон природного поляка, потомка Пястов, было воспринято как разрыв с традицией и вызвало сопротивление со стороны патриотически настроенных поляков. Точно так же правители многих итальянских государств родились не в Италии. Прусская династия была немецкой по происхождению, но Фридрих Великий настаивал на том, чтобы при его дворе говорили исключительно по-французски. То же и Мария Терезия: она хоть и не была «иностранкой» по отношению к своим немецкоязычным подданным, однако управляла империей, подавляющее большинство жителей которой говорило на каком угодно языке, только не по-немецки.
Вкусы правящей элиты везде были крайне космополитичны. Представители этого круга разговаривали на одном языке, читали одну литературу, переписывались с одними и теми же сочинителями, смотрели одни и те же театральные постановки, слушали одну и ту же музыку, танцевали одни и те же танцы и нанимали одних и тех же архитекторов, художников и садовников. Отличить одного правителя от другого было нелегко. Фигура иноземца на троне была столь распространенным и общепринятым явлением, что в манифестах Пугачева не удается найти ни одного указания на чужестранное происхождение Екатерины II. Ее могли обвинять в неверности по отношению к собственному супругу, но не в иностранном происхождении. Не встречаются подобные обвинения и в направленных против Екатерины филиппиках архиепископа Ростовского Арсения Мацеевича или Александра Радищева.
Не русская по крови, Екатерина, очевидно, не была и Романовой. Или все-таки была? Биологически, разумеется, она не имела к Романовым никакого отношения. Но как монарх она могла сделать ответ на этот вопрос менее однозначным. Она могла связать свое имя с именем самого динамичного и самого маскулинного из своих предшественников – Петра Великого. Отстранив от власти Петрова внука, она не замедлила присвоить себе право на символическую преемственность по отношению к первому императору. На протяжении всего своего царствования, но особенно в первые годы правления, она представлялась публике как наследница короны Петра{28}. По ее заказу Федор Степанович Рокотов написал несколько портретов, где Екатерина изображена со скипетром, указующим в сторону бюста Петра I. Многие принятые ею законодательные меры обосновывались утверждением, что ее «возлюбленнейший дед» поступал так же{29}. Однако невозможно представить себе более выразительный символ ее амбиций, чем «Медный всадник» скульптора Этьена Фальконе, установленный ею на берегах Невы. Надпись на постаменте – «Петру I Екатерина II» («Petro primo Catharina secunda») – обнаруживает связь между двумя правителями, которую так стремилась утвердить императрица. Если Петр был «Отцом Отечества», ей поднесли титул «Матери Отечества». Елизавета Петровна, в силу своей принадлежности к слабому полу, представляла собой менее убедительный символ. Тем не менее как дочь Петра она, разумеется, была Екатерине «возлюбленной теткой». Во всяком случае, именно так Елизавета Петровна именуется в законодательных актах новой императрицы{30}.[5]5
Практика создания воображаемых генеалогий существовала и до Екатерины: сами Романовы приписывали себе происхождение не только от варягов, но и от св. Андрея.
[Закрыть]
* * *
Если проблему своего происхождения Екатерина II могла попытаться решить установлением хотя бы символической связи с правящей династией, куда сложнее было решить проблему, связанную с ее принадлежностью к женскому полу: статуи и статуты тут помочь не могли. Именно в XVIII столетии, когда правителя по-прежнему мыслили прежде всего как военачальника, судью и законодателя, монарх в юбке вызывал особенно много вопросов[6]6
Поэтому Людовика XIV изображали как победоносного воина, хотя в действительности он сам не командовал на поле боя своими войсками.
[Закрыть]. Успешный правитель, по общему мнению, должен был обладать такими чертами, как превосходство, смелость, решительность, стойкость перед лицом неприятностей, беспристрастность и амбициозность. Столь необходимые правителю, эти черты считались и типично мужскими, ибо правитель представлялся отцом своего народа, обязанным защищать его, обустраивать и наказывать, как того требовали обстоятельства.
Это не значит, что у женщины вовсе не было положительных качеств: хотя в иерархии мироздания она и мыслилась как подчиненная мужчине, она тем не менее была божьим созданием и потому также имела надежду на спасение. Ее достоинства, часто называемые добродетелями, включали набожность, скромность, целомудрие, самопожертвование, нежность и заботливость, лучше всего подходящие для выполнения традиционных функций женщины как хранительницы домашнего очага. Но женские добродетели, как бы замечательны они ни были, не годились для правителя[7]7
Именно поэтому русские считали грехом сексуальную позицию «женщина сверху»: подчинение мужчины женщине виделось как подчинение нелегитимной власти.
[Закрыть].{31} Столь же физически неспособная к ведению войны, сколь эмоционально – к управлению государством, женщина-правитель казалась аномалией. Успешно исполнять обе роли – и женщины, и правителя – она просто не могла.
Царствование Екатерины, как это было и с ее предшественницами, порождало потоки злословия[8]8
Никита Панин, к примеру, оправдывал свой план политической реформы тем, что в царствование Елизаветы Петровны власть находилась в руках «случайных людей», а не государственных учреждений. См.: Список с чернового, собственноручного доклада графа Н. Панина (28 декабря 1762 г.) // Сборник Императорского русского исторического общества. Т. 1–148. СПб., 1867–1916. Т. 7. СПб., 1871. С. 202–209. См. анализ этой проблемы в работе: Ransel D.L. The Politics of Catherinian Russia: The Panin Party. New Haven; London, 1975. P. 71–72, 78–82. Также и многочисленность претендентов на трон, исключительно мужчин, наделе представляет собой неприятие женского правления. В связи с этим Марк Раев отмечает, что во второй половине века (если растянуть столетие до 1801 г.) лишь смерти двух суверенов, ничем, кроме своего пола, не примечательных, Петра III и Павла I, вызвали всенародную скорбь. См.: Raeff M. Autocracy Tempered by Reform or by Regicide? // American Historical Review. October 1993. Vol. 98. No. 4. P. 1148. Наконец, Исабель де Мадариага считает, что пол Екатерины II был для нее помехой в политике (Madariaga I. de. Catherine the Great: A Short History. New Haven; London, 1990. P. 24). Здесь мы будем исходить из допущения, что Екатерина II считала, что ее принадлежность к женскому полу создает для общества проблему и что маскировка женской сущности поможет ее решить.
[Закрыть]. Главной причиной было то, что правление женщины нарушало самую священную из иерархий: превосходство мужчины над женщиной. Однако так ли это? Действительно ли у женщины полностью отсутствуют мужские качества? Екатерина так не считала. В начале своих мемуаров она описывает, как разочарован был ее рождением отец, надеявшийся на появление сына{32}. Тем не менее сама она претендовала на обладание как раз многими маскулинными качествами. В тех же мемуарах она заявляет, что «была честным и благородным рыцарем, с умом несравненно более мужским, нежели женским». (Впрочем, не желая быть понятой превратно, Екатерина тут же оговаривается: «…внешним образом, я ничем не походила на мужчину; в соединении с мужским умом и характером во мне находили все приятные качества женщины, достойной любви»{33}.) В часто цитируемом отрывке из «Генриады» Вольтер описывает визит французского короля Генриха IV в Англию и его похвалу королеве Елизавете как одному из величайших мужей своего времени. Фридрих II, желая польстить Екатерине, применил эти слова Вольтера к российской императрице{34}. С Фридрихом соглашались многие. Французский посланник граф де Сегюр, например, заметил, что «судьба по странному капризу хотела дать супругу малодушие, непоследовательность, бесталанность человека подначального, а его супруге – ум, мужество и твердость мужчины, рожденного для трона»{35}. Или, как заметила в 1787 году супруга британского морского офицера в разговоре с зашедшим к ней в гости Франсиско де Миранда, «по императрице нельзя судить о слабом поле вообще, поскольку она женщина необычная»{36}.
* * *
Одно дело приобрести интеллектуальные качества мужчины, другое – выглядеть как мужчина. Дабы продемонстрировать, что она – правитель, обладающий всеми необходимыми маскулинными качествами, императрица работала не только над собой, но и над тем, как видит ее общество. Среди прочего она иногда заимствовала мужской облик, вернее, мужское платье. Переодевание в одежду противоположного пола не было новинкой при русском дворе: российские императрицы баловались переодеванием со времени смерти Петра I. Как выясняется из собственных мемуаров Екатерины, такое «превращение» часто практиковалось во время маскарадов императрицы Елизаветы Петровны. «Тетка» Екатерины обожала надевать мужской костюм, выгодно подчеркивавший мужественность ее фигуры. Похоже, Елизавета, кроме того, получала почти садистское удовольствие от смущения мужчин, пытавшихся передвигаться по переполненным бальным залам в юбках с громадными фижмами. Чтобы уж окончательно их унизить, она запрещала им при этом скрывать свои лица за масками{37}.
Склонность Екатерины к подобным развлечениям менее явна. Однако тягу к переодеванию обнаруживают, например, замечания, оставленные ею в «Распоряжении о придворном маскараде». В порыве фантазии она наметила возвести две лавки, предлагающие маскарадные костюмы для дам и для кавалеров. Придя в свою лавку, мужчины обнаружили бы там только женское платье, а женщины в своей – исключительно мужское. И так, переодевшись все в одежду не своего пола, они отправились бы на бал{38}. И фантазии императрицы не остались только на бумаге. В своих сочинениях она подробно повествует о том, как на маскараде в 1763 году она (опять) переоделась гвардейским офицером и притворно флиртовала с юной хорошенькой Настасьей Долгоруковой. Ее маскарад был так успешен, что польщенной княжне якобы и в голову не пришло, что за ней ухаживает женщина, а вдобавок и государыня!{39} Подобное мальчишество (да простится мне такая игра слов!) продолжалось до самого конца царствования Екатерины{40}.
Такие вопиющие нарушения тендерных конвенций, разумеется, не предназначались для всеобщего обозрения – они ограничивались придворными кругами. Но определенный смысл в них был. Ясно, что трансвеститом императрица не была. Из того, что нам о ней известно, она рядилась в мужское платье явно не ради гомоэротического удовольствия. Не была она и транссексуалом – в частной жизни она вполне комфортно чувствовала себя в роли и в теле женщины. Скорее всего, переодевание преследовало цель политическую: оно помогало ей преодолеть сложившийся у придворных образ суверена, лишенного мужских качеств и потому непригодного к управлению государством. Переодевание помогало ей в этом постольку, поскольку оно стирало наиболее заметное внешнее различие между мужчиной и женщиной.
* * *
Ричард Уортман заметил, что с принятием Петром 1 императорского титула Россия стала отождествляться с императорским Римом, а российский монарх – с образом военного вождя-триумфатора, воплощения силы{41}. Екатерина, разумеется, осознавала, что ее несоответствие ожиданиям публики связано главным образом с ее неспособностью выступать в роли военачальника и что по этой причине ее восшествие на престол может вызвать недовольство в армии{42}.[9]9
Недовольные группировались обычно вокруг наследника престола, Павла Петровича, так же как полстолетием раньше другая группа диссидентов образовалась вокруг другого наследника, Алексея Петровича. Это под их влиянием Павел I выпустил в 1797 г. новый закон о наследовании престола, который практически полностью исключил возможность перехода власти к женщинам. Особенно выделялись среди этой группы такие возмущенные представители армейского офицерства, как Петр Панин. См.: Граф Петр Иванович Панин (1721–1789). Исторический очерк военной и государственной деятельности / Ред. П.А. Гейсман и А.Н. Дубовской. СПб., 1897, особенно с. 95–97. Доводы Панина и его единомышленников, похоже, упали на плодородную почву и дали всходы: по словам княгини Дашковой, приближенные Александра I, сына Павла, «единодушно поносили царствование Екатерины II и внушали молодому монарху, что женщина никогда не сумеет управлять империей». (Цит. по: Дашкова Е.Р. Записки. Письма сестер М. и К. Вильмот из России / Ред. С.С. Дмитриев; сост. Г.А. Веселая; пер. Г.А. Веселой и др. М.: Издательство Московского университета, 1987. С. 206.)
[Закрыть] Поэтому, отправляясь на следующий день после переворота арестовывать собственного мужа, она ехала во главе своих войск в костюме лейб-гвардейца. Мало того, она сидела на лошади по-мужски, хотя по традиции женщинам приличествовало ездить только в дамском седле{43}. Такое поведение было ответом на восприятие женщины как существа мирного, даже миротворца по своей природе. Подобно Жанне д'Арк, она стремилась показать, что может одеваться и, соответственно, действовать как воитель, что и она тоже способна командовать мужчинами.
Июньский переворот 1762 года был, возможно, уникальным эпизодом, однако существовали и регулярные способы транслировать образ правительницы женского пола, но обладающей мужскими качествами. Один из этих способов также позволял выйти за пределы придворного общества и донести присвоенную императрицей маскулинность до более широкой публики, даже до необразованных слоев. Такую возможность давали гравированные портреты. В эпоху, когда портретная живопись набирала популярность в России, гравированные портреты были дешевы и продавались в беспрецедентных количествах{44}. Царские портреты были квинтэссенцией «культа» правящего монарха{45}. Подчеркивая на парадных портретах свою воинственность, императрица делала свой образ более приемлемым для широкой публики. Несколько наиболее популярных портретов императрицы, исполненных вскоре после ее восхождения на трон, придавали ей андрогинные черты. Особенно распространены были портреты и гравюры, изображающие ее в форме гвардейца Преображенского полка. Пожалуй, наиболее известна среди них работа официального придворного художника Виргилиуса Эриксена. (В том варианте портрета, где она изображена верхом, она опять сидит по-мужски, а не по-дамски, что придает ей дополнительную маскулинность{46}.) Кажется, посредством живописи Екатерина доносит до зрителя ту же идею, какую высказала Елизавета Английская, обращаясь к войскам в Тилбери накануне сражения с испанской Армадой: выступая в своей ипостаси монарха, она вполне способна вести себя по-мужски[10]10
«Я знаю, что наделена телом слабой и хрупкой женщины, но у меня сердце и мужество короля» (цит. по: A Portrait of Elizabeth I in the Words of the Queen and Her Contemporaries / Ed. Pringle R.Totowa, NJ, 1980. P. 80).
[Закрыть]. На тех портретах, где Екатерина не облачена в форму гвардейца, ее воинственность обозначается другими способами: она либо сидит в седле по-мужски, либо демонстрирует знаки ордена Св. Георгия – легко опознаваемую награду, присуждавшуюся за отвагу на поле боя и поэтому чисто мужскую{47}. Екатерина настолько преуспела в своих усилиях размыть ограничения, накладываемые ее полом, что, желая высказать ей похвалу, современники, равно как и потомки, превозносили ее за проявления мужественности[11]11
Заметим в скобках, что княгиня Дашкова, бывшая после императрицы самой высокопоставленной женщиной в империи и, возможно, во всей Европе, занималась «размыванием» границ своего пола так же усердно, как ее суверен. Она носила форму лейб-гвардейца не только в ходе июньского переворота 1762 г., но и несколько дней по его прошествии. В последующие дни она часто появлялась на людях в мужском костюме, даже во время своих поездок в Западную Европу. И, так же как императрица, она заказала свой портрет в форме лейб-гвардейца. В течение более ста лет этот портрет, находящийся в Меншиковском дворце в Санкт-Петербурге, считался изображением князя Александра Александровича Меншикова. Лишь недавно его идентифицировали как портрет княгини, а не князя (Столбова Е.И. Два портрета: новое в иконографии кн. Е.Р. Дашковой // Воронцовы – два века в истории России. К 250-летию Е.Р. Дашковой / Ред. М.М. Сафонов. СПб., 1993. С. 20–22, а также более подробно: Екатерина Романовна Дашкова: исследования и материалы / Ред. А.И. Воронцов-Дашков и др. СПб., 1996. С. 175–81). Я благодарен проф. Воронцову-Дашкову за указание на эту статью. Наконец, большая копия эриксеновского портрета висела на стене ее гостиной (Woronzoff-Dashkoff А. Disguise and Gender in Princess Dashkova's Memoirs // Canadian Slavonic Papers. 1991 (March). Vol. 33. No. 1. P. 62–74). Чуть более ста лет назад Владимир Михневич отмечал, что подобные княгине Дашковой женщины, пытавшиеся вырваться из традиционных тендерных рамок, были склонны своим поведением фраппировать общество. Первые поколения таких женщин часто присваивали себе мужские атрибуты: Русская женщина XVIII столетия. Исторические этюды. Киев; Харьков, 1896. С. 257–258. Подобно императрице, Дашкова явно ощущала необходимость в размывании гендерных различий посредством переодевания в одежду противоположного пола, возможно, из-за смущения, которое испытывала она сама и которое предполагала у других в связи с исполнением ею традиционно мужских ролей, таких как президент Российской академии и директор Академии наук.
[Закрыть]. Критикуя же, они порицали ее за женские слабости.
* * *
Симона де Бовуар считала, что склонность Екатерины II к переодеванию в мужскую одежду была проявлением «стыдливого отказа от своей женственности». В свою очередь, этот отказ, по мнению де Бовуар, был формой комплекса неполноценности{48}. Но, как кажется, все на самом деле было гораздо сложнее. Внимательное прочтение мемуаров Екатерины обнаруживает с ее стороны осознанное стремление к конструированию для себя публичной идентичности, приемлемой для людей, которыми она вскоре начнет или уже начала управлять. Исходя из предположения, что идентичность – свойство не врожденное, а приобретенное и потому вполне управляемое, она взялась за построение собственного социального «я». С этой целью она обзавелась среди прочего новой национальностью, новым языком и новой религией; представила себя в качестве преемницы своего «деда» Петра Великого; а когда это было для нее удобно, прибегала к «размыванию» тендерных ролей, подчеркивая маскулинные элементы своего образа. Проявленная Екатериной при конструировании собственной идентичности исключительная гибкость не означает, что идентичность эта была не вполне подлинной. Приспособление к обстоятельствам стало неотъемлемым элементом поведения императрицы, а ее поведение, в свою очередь, элементом ее идентичности.
Традиционное понимание идентичности предполагает противопоставление личного, «субъективного» самоопределения индивида и его «объективного» образа в глазах окружения. В рамках же социально-конструктивистского подхода интерес представляет не «точность» самоопределения, но его социальные и политические функции. Будучи виртуозным политиком, Екатерина осознавала, как важно управлять собственной идентичностью или, говоря иначе, управлять процессом выработки знаков и символов. В рамках привычной для нее эпистемологии, основанной на невзаимности (non-reciprocal) и иерархичности, это было вполне осмысленной стратегией. Ее цель, говоря современным языком, заключалась в том, чтобы создать морально-императивную модель суверена. И нет ничего удивительного в том, что она в этом преуспела. Ведь одной из самых примечательных особенностей России конца XVIII века было отсутствие всяких попыток поставить эту модель под сомнение. При всем нашем желании так и не удается найти примеры популярных пародий, которые бы обыгрывали национальность или сексуальность императрицы, или каких-либо других символических инверсий в фольклоре или в его визуальном воплощении – лубках. Несомненно, правление Екатерины вызывало определенное сопротивление, но сопротивление это не было направлено на конструируемую императрицей систему знаков и символов. Когда системе этой в конце концов все же был брошен вызов, он пришел извне и возник под влиянием Французской революции. Но это уже совсем другая история.