Текст книги "МИР ТЕСЕН"
Автор книги: Дэвид Лодж
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
– Да как вы могли такое подумать, дорогой друг? Уверяю вас, наше желание видеть вас на конференции в Гейдельберге совершенно искреннее.
– Вы разве не в Баден-Бадене кафедрой заведуете?
– Именно там, но конференция у нас совместная с Гейдельбергом…
– А что вы делаете в Берлине?
– Наверное, то же, что вы в Чикаго. Приехал на конференцию – что же еще? «Постмодернизм и онтологические исследования». Было несколько интересных докладов. Но наша конференция в Гейдельберге будет лучше организована… Артур, коль скоро вы заговорили об этой должности при ЮНЕСКО…
– Это вы заговорили, Зигфрид, а не я.
– С моей стороны было бы лицемерием делать вид, что она меня не интересует.
– Я этому не удивлен, Зигфрид.
– Мы ведь всегда были хорошими друзьями, Артур, не так ли? С тех пор как я написал рецензию на четвертый том ваших избранных трудов для «Нью-Йорк ревю оф букс».
– Да, Зигфрид, я рад был той рецензии. И рад был с вами поговорить.
Рука, кладущая трубку на рычажки телефона в элегантном гостиничном номере на Курфюрстендамм, затянута в черную: лайковую перчатку – при этом ее обладатель, одетый в шелковую пижаму, сидит в кровати и поглощает принесенный на подносе легкий утренний завтрак. Зигфрид фон Турпиц, как всем известно, никогда не обнажал руки в присутствии посторонних. Никто не знает, какую отвратительную рану или уродство скрывает черная лайка, хотя на этот счет было сделано много предположений: омерзительное родимое пятно, гнойный незаживающий свищ, жуткая мутация вроде птичьей лапы или же протез из пластика и нержавеющей стали взамен руки, искалеченной, как полагают сторонники последней версии, механизмом танка, которым Зигфрид фон Турпиц командовал на завершающих этапах Второй мировой войны. Какое-то мгновенье Зигфрид фон Турпиц держит черную лайковую руку на телефонной трубке, словно предотвращая возможную утечку информации из кабеля, который обеспечил соединение с Чикаго, в то время как рукою без перчатки он задумчиво крошит рогалик. Затем он снова снимает трубку и черным указательным пальцем набирает номер оператора. Заглянув в записную книжку в черном кожаном переплете, заказывает международный разговор с Парижем. Его бледное лицо в шлеме пепельных прямых волос непроницаемо и бесстрастно.
Такси Морриса Цаппа нетерпеливо фырчит перед светофором на широкой торговой улице, которая в этот час пустынна, если не считать молочного и газетного фургонов. Большой рекламный щит, предлагающий скидки на рейсы авиакомпании «Бритиш эйруэйз», – знак того, что аэропорт поблизости. Реклама поменьше, с заманчивым слоганом «Голубые глубины
зовут…», как известно Моррису по его предыдущей жизни в этом городе, приглашает в местный бассейн, а не на сходку представителей сексуальных меньшинств. Еще раз содрогнувшись от воспоминания о леденящей водной процедуре в доме Лоу, Моррис Цапп мысленно переключается на менее водянистые вещи. Если повезет, то по прибытии на место он окунется в разврат итальянской кухни, начав, к примеру, с блюда душистой нежной вермишели, затем перейдет к мясу на ребрышках по-милански, а на десерт, пожалуй, позволит себе кусок-другой фруктового кекса. Моррис судорожно сглатывает слюну. Такси устремляется вперед. Часы над ювелирной лавкой показывают точное время: половина седьмого.
В Париже, как и в Берлине, половина восьмого, поскольку в континентальной Европе иначе переходят на летнее время. В просторной спальне элитной квартиры на бульваре Гюисманс звонит стоящий на ночной тумбочке телефон. Не открывая глаз, прикрытых темными и кожистыми, как у ящерицы, веками, Мишель Тардьё, профессор-нарратолог Сорбонны, вытаскивает из-под одеяла руку и снимает трубку.
– Да? – произносит он, не открывая глаз.
– Жак? – вопрошает голос с немецким акцентом.
– Нет. Мишель.
– Какой Мишель?
– Мишель Тардьё.
На другом конце недовольно бурчат по-немецки. Затем голос продолжает по-французски с сильным немецким акцентом:
– Прошу прощения. Я ошибся номером.
– А я вас случайно не знаю? – спрашивает, зевая, Мишель Тардьё. – Мне знаком ваш голос.
– Я Зигфрид фон Турпиц. Мы были с вами в одной секции в Анн-Арбор прошлой осенью.
– А-а-а, теперь вспомнил. «Отношенияавтор-читательв нарративе».
– Я звонил моему другу по фамилии Текстель. Его имя в моей записной книжке стоит рядом с вашим, и оба номера
парижские, вот я и спутал их. Извините, дурацкая ошибка. Надеюсь, я вас не побеспокоил.
– Да нет, ничего, – отвечает Мишель, снова зевая. – Au revoir.
– Он поворачивается и обнимает лежащее рядом обнаженное тело, выгнувшись соответственно рельефу мягких ягодиц, нежно поглаживает шелковистую кожу живота и бедер и, уткнувшись в душистые локоны на затылке, шепчет: «Дорогой мой».
В спальне с дубовыми панелями оксфордского Колледжа Всех Святых в целомудренном одиночестве вкушает сон профессор изящной словесности Королевской кафедры. Ни один человек, ни мужчина, ни женщина, никогда не делил этого старомодного – да и любого другого ложа с Редьярдом Паркинсоном. Он девственник и холостяк, давший обет безбрачия. Что вообще трудно себе представить при виде принадлежащих ему многочисленных книг, статей и рецензий, насыщенных компетентными и порой рискованными сведениями касательно разновидностей и причуд сексуальной жизни человека. Однако весь этот секс – только в голове или на страницах книги. Редьярда Паркинсона никогда не посещала любовь, да он никогда и не желал ее, не без злорадства отмечая, какие разрушительные последствия оказывает это состояние на производительность труда не только его сотоварищей, но и соперников. В тридцать пять лет, в расцвете академической карьеры, он задумался о целесообразности брачных уз и, взвесив умозрительно все их преимущества и недостатки, решил от них воздержаться. Впрочем, изредка он позволял себе отреагировать на привлекательного студента мужского пола, робко коснувшись его плеча, но дальше этого дело никогда не заходило.
С ранней молодости читательский и писательский труд занимал всю сознательную жизнь Редьярда Паркинсона, включая те ее отрезки, которые люди нормальные тратят на любовь и секс. Собственно говоря, чтение Редьярду Паркинсону служит любовью, а писательство – сексом. Редьярд Паркинсон питает нежные чувства к литературе и особенно к английским поэтам – Спенсеру, Мильтону и Вордсворту. Чтение их стихов для него есть чистое, не замутненное корыстью удовольствие, редкая возможность общения с великими умами и блаженные, неповторимые моменты истины и красоты. Писательство же можно уподобить секс – это демонстрация воли, проявление власти и нервная разрядка. Если за день Редьярд Паркинсон не напишет ни строчки, он делается подавленным и раздражительным, причем написанное непременно должно увидеть свет: неопубликованный труд все равно что онанизм или прерванный половой акт, нечто постыдное и не дающее удовлетворения.
Разумеется, высшее достижение писательского труда – это собственная книга, замысел которой требует тонкости и хитрости ума, а создание длится месяцы, подобно любовному роману. Но писать книгу за книгой едва ли возможно, и даже если очередная уже в работе, неизбежно возникают паузы и интервалы, когда надо почитать источники, и вот тогда дает о себе знать неумолимая потребность выразить на бумаге собственное «я». Поэтому Редьярд Паркинсон неизменно соглашается писать отзывы на чужие книги и, будучи искушенным рецензентом и обладая острым пером, имеет немало предложений. Редакторы лондонских ежедневных и еженедельных газет донимают его телефонными звонками, а почта каждое утро доставляет к его порогу книжные новинки, так что одновременно он обслуживает по крайней мере три заказа: один уже в корректуре, другой – в черновике, а третий – в стадии пометок на полях. Книга, которую он сейчас испещряет маргиналиями, лежит раскрытая корешком вверх на тумбочке рядом с будильником, часами и вставной челюстью. Это литературоведческий труд Морриса Цаппа под названием «За пределами литературной критики», который Редьярд Паркинсон рецензирует для газеты «Тайме литерари саплемент». Вставная челюсть с ее дьявольским оскалом словно подначивает книгу спасаться бегством, покуда Редьярд Паркинсон почивает от дел.
Звенит будильник. На часах без пятнадцати семь. Вытянув руку, Редьярд Паркинсон выключает будильник, сонно моргает и зевает. Затем открывает дверцу тумбочки и достает оттуда тяжелый керамический ночной горшок, украшенный гербом Колледжа Всех Святых. Сев на краю кровати и широко расставив ноги, Редьярд Паркинсон освобождает мочевой пузырь от последствий вчерашних возлияний – хереса, кларета и портвейна. В отведенной ему квартире есть и туалет, и ванная, однако Редьярд Паркинсон, уроженец Южной Африки, прибывший в Оксфорд двадцати лет от роду и ставший совершенным англичанином, свято чтит старые традиции. Он ставит горшок на место и закрывает тумбу. Горшок опорожнит местная прислуга, получающая за эту работу щедрые чаевые. Редьярд Паркинсон снова ложится в кровать, включает лампу, надевает очки, вставляет челюсть и начинает читать книгу Морриса Цаппа с той страницы, на которой остановился накануне вечером.
Время от времени он подчеркивает фразу или что-то записывает на полях. На губах его, скрытых под пышными седыми усами, играет презрительная ухмылка. Рецензия на книгу будет не из лестных. Редьярд Паркинсон не особо жалует американских ученых: к его собственным трудам они порой относятся без должного уважения. Или же, в случае Морриса Цаппа, и вовсе игнорируют их (он предварительно убедился в этом, заглянув в именной указатель на букву «П»-это первое, что он делает, взяв в руки новую книгу). Кроме того, Редьярд Паркинсон только что написал подряд несколько хвалебных рецензий – для «Санди тайме», «Лиснер» и «Нью-Йорк ревю оф букс», и ему надоело петь дифирамбы. Теперь настал черед ложки дегтя, так что нахальный и хвастливый американский еврей, делающий жалкие попытки продемонстрировать, как хорошо он овладел претенциозным жаргоном литературной критики, – мишень лучше не придумаешь.
В центральной Турции без пятнадцати девять утра. Доктор Акбиль Борак, в прошлом выпускник университета Анкары, а затем аспирант университета английского города Гулля, завтракает в своем маленьком доме, расположенном в новом пригородном районе турецкой столицы. Он прихлебывает чай – в эти дни кофе в Турции не найти, – грея руки о стакан, поскольку на улице холодно, а нефти для отопления тоже не достать. Его жена Ойя, пухленькая миловидная женщина, ставит на стол хлебницу, тарелку с козьим сыром и джем из шиповника. Акбиль рассеянно поглощает завтрак, уткнувшись в лежащую перед ним книгу – четырнадцатый том из полного собрания сочинений Уильяма Хэзлитта. На другом конце стола трехгодовалый сын Акбиля опрокидывает стакан с молоком. Акбиль Борак, ничего не замечая, переворачивает страницу.
– Может, ты не будешь читать за столом, – укоризненно говорит Ойя, вытирая разлитое молоко. – И Ахмету дурной пример подаешь, и меня обижаешь. Мне целыми днями не с кем словом перемолвиться. Уж по утрам ты мог бы уделить мне немного внимания.
Акбиль что-то бурчит себе под нос, вытирает усы, закрывает книгу и поднимается из-за стола.
– Мне уже немного осталось, всего семь томов. На следующей неделе приезжает профессор Лоу.
Внезапная новость о предстоящем визите профессора Лоу с курсом лекций об Уильяме Хэзлитте повергла в панику английскую кафедру столичного университета, поскольку единственный преподаватель, хоть что-то знающий об эссеистах времени английского романтизма (кстати, два года назад подавший идею пригласить английского профессора в связи с двухсотлетием Хэзлитта, но не получивший поддержки и махнувший на все рукой), находится в творческом отпуске в Соединенных Штатах, а все остальные трудов Хэзлитта и не открывали. Акбиль, прекрасно владеющий английским и потому назначенный встретить Филиппа Лоу в аэропорту и показать ему Анкару, решил восполнить досадный пробел и защитить честь кафедры. Он принес из университетской библиотеки полное собрание сочинений Хэзлитта в двадцати одном томе и теперь прорабатывает его со скоростью один том в два-три дня, отложив на время собственные изыскания в области сонетов елизаветинской эпохи.
Том четырнадцатый называется «Дух нашего времени». Акбиль кладет книгу в портфель, застегивает пальто, целует все еще сердитую на него Ойю и выходит из дома, который замыкает цепь однотипных строений из шлакобетона. При каждом доме имеется садик, аккуратно огороженный низкими шлакобетонными плитами. У всех этих садиков довольно заброшенный вид—ничто не произрастает на их земле кроме того же чахлого бурьяна, который торчит и за шлакобетонными плитами. Похоже, назначение этих садиков чисто символическое: невольное желание имитировать уютный пригородный стиль английского Ковентри или немецкого Кёльна, либо же, возможно, слабая попытка создать психологическую защиту от
печальной и дикой пустыни. Поскольку сразу за оградой начинается центральная Анатолийская равнина, на которой ничего нет кроме пыльных, бесплодных, опустошаемых ветром степей. Акбиль ежится от холодного, прилетевшего из Средней Азии ветра и садится в потрепанный «ситроен». И не в первый
раз задумывается над тем, правильно ли они сделали, когда переехали из города в этот унылый необитаемый район, соблазнившись собственным домом, садом и свежим воздухом, который необходим их сыну. Увидев фотографии своего будущего загородного жилья в рекламном проспекте, они припомнили английский домик, в котором жили в аспирантские годы Акбиля. Однако в Гулле по соседству были паб и маленький рыбный ресторанчик, через две улицы – небольшой парк с качелями, а за ним—мелькающие над крышами домов мачты кораблей и портовые краны; все это придавало уверенности в том, что природа вполне подконтрольна цивилизации. А в Турции прошедшая зима выдалась особенно суровой, к тому же в стране возникли перебои в снабжении электричеством, топливом и продуктами, так что Акбилю и Ойе пришлось согревать себя скудным теплом маленькой дровяной печки, а также воспоминаниями о Гулле и мечтательно повторять названия английских улиц и магазинов. Турецкой чете никогда не казалось
странным, что центральный железнодорожный вокзал города носит название Гулль-Эталон.
В здании аэропорта города Раммиджа, в отличие от окружающих его сонных пригородов, рабочий день уже в разгаре. Как оказалось, Моррис Цапп не единственный человек в Раммидже, которому не сидится на месте. Идет регистрация рейсов на Лондон, Глазго, Белфаст, Брюссель, и у стоек толпятся упитанные бизнесмены в полосатых костюмах, полосатых рубашках и полосатых галстуках, увешанные хитроумными сумками-портпледами со множеством кнопок, молний, карманов и ремешков. Группа ранних отпускников в ярких летних одеждах, собравшихся в коллективную турпоездку на Майорку, терпеливо пережидает задержку рейса: по-домашнему расположившись в креслах, дородные провинциалы позевывают, покуривают и жуют конфеты. Короткая очередь, ожидающая свободных мест на Лондон, тревожно смотрит вслед Моррису Цаппу, который решительно направляется к стойке авиакомпании «Бритиш Мидланд» и водружает свою сумку на весы. Он регистрирует билет до Милана, и его просят пройти к выходу номер пять. Завернув по дороге в газетный киоск, Моррис покупает свежий номер «Тайме», а затем становится в конец длинного хвоста, ведущего к столу досмотра ручной клади. Там его сумку открывают и тщательно обследуют содержимое. Ловкие пальцы перетряхивают туалетные принадлежности, лекарства, сигары, носки, книгу Филиппа Лоу «Хэзлитт и просто читатель». Дама, производящая досмотр, открывает картонную коробочку, и ей на ладонь выкатываются маленькие твердые цилиндрики, завернутые в серебристую фольгу. «Пули?»– вопрошает она взглядом. «Ректальные свечи», – спешит с ответом Моррис Цапп. Современному путешественнику практически не дозволяется иметь какие-либо тайны. Совершенно незнакомые люди, копающиеся в вашем багаже, с первого взгляда могут оценить состояние вашей пищеварительной системы, определить предпочитаемый вами противозачаточный метод, узнать, чем вы фиксируете зубные протезы, а также выяснить, что у вас мозоли и сухие губы и что вы страдаете геморроем, головными болями, метеоризмом, усталостью глаз, аллергическим ринитом и предменструальной депрессией. Моррис Цапп берет с собой в дорогу средства против всех этих недугов, за исключением последнего.
Через воротца металлоискателя он проходит, предварительно выложив футляр для очков, поскольку знает по опыту, что тот непременно зазвенит, затем забирает сумку и перемещается в зал ожидания у выхода номер пять. Через несколько минут объявляют рейс на Хитроу, и Моррис вместе с другими пассажирами следует за стюардессой к месту стоянки самолета, при виде которого невольно морщится: он уже и забыл, когда в последний раз летал на самолете спропеллерами.
А в Токио день уже близится к вечеру. Акира Саказаки вернулся домой из университета (в котором он преподает английский), счастливо избежав часа пик в метро, где специально нанятые здоровяки бесцеремонно утрамбовывают народ в вагоны, чтобы двери поезда смогли закрыться. Акира Саказаки – холостяк; родом он из горного курортного местечка, а в Токио у него квартира в современном многоэтажном доме. Это жилье ему по карману не потому, что он неплохо получает, но скорее потому, что оно чрезвычайно ограничено в размерах. Внутри квартиры Акира не может даже выпрямиться в полный рост, так что, открыв дверь и сняв ботинки, он не входит, а вползает внутрь.
Квартира, вернее, жилая ячейка, напоминает обитую войлоком психиатрическую палату-одиночку. Размер ее – три на четыре метра, высота потолка – метр с половиной; стены, пол и потолок выстланы мягким синтетическим ковром без единого шва. Низкая полка вдоль одной из стен днем служит диваном, а ночью – кроватью. Над ней расположились стенные шкафы. В стене напротив встроены заподлицо раковина из нержавейки, холодильник, микроволновая печь, электрический чайник, цветной телевизор, музыкальный центр и телефон. Низкий стол стоит перед окном – большим двойным
стеклопакетом, сквозь который ничего не видно кроме пустого, подернутого дымкой неба. Впрочем, если подойти к окну вплотную и скосить глаза, то внизу можно разглядеть людей, которые спешат по улице, сталкиваются и отскакивают друг от друга, будто фигурки в компьютерной игре. Окно не открывается. В квартире автоматически поддерживается температура и кондиционируется воздух, к тому же она снабжена звукоизоляцией. Здание состоит из четырехсот одинаковых клетушек и напоминает гигантский контейнер для яиц. Это – новое слово в жилищной архитектуре, элитный вариант привокзальных «капсульных ночлежек», которые за последние годы завоевали популярность у японских трудящихся.
В одной из стен квартиры проделан люк, ведущий в крошечный санузел с сидячей ванной размером не больше стула и унитазом, которым можно пользоваться, только сев на корточки, что, впрочем, вполне привычно для японских мужчин. В подвале здания имеются традиционные японские бани с душем и большими ваннами общего пользования, однако Акира Саказаки наведывается туда нечасто. Его вполне устраивает принадлежащее ему жилье со всеми современными удобствами, которые, будучи компактно расположены, высвобождают ему массу времени для работы. Подумать только: сколько времени попусту тратят люди на перемещение по комнатам – особенно на Западе! Пространство есть время. Акира Саказаки был изумлен тем, как бездарно расходуется и то и другое в калифорнийских домах, где ему приходилось бывать во время аспирантской учебы в Соединенных Штатах. Там были отдельные комнаты не только для того, чтобы спать, есть и испражняться, но и для того, чтобы готовить еду, учиться, развлекаться, смотреть телевизор, устраивать игры, стирать белье и посвящать время любимому делу, – и все они занимали сотни и сотни метров земной поверхности, так что на перемещение из спальни в кабинет уходила целая минута.
Акира снимает костюм и рубашку и аккуратно вешает их в стенной шкаф над диваном-кроватью. Потом на карачках пробирается в санузел, намыливается, смывает пену и наполняет
кипятком сидячую ванну. Пока Акира размокает в ней, очищая поры от городской грязи, электрический вентилятор бесшумно разгоняет пар. Затем Акира споласкивается чистой теплой водой и ползком возвращается в жилую комнату. Облачившись в легкое домашнее кимоно, он садится, поджав под себя ноги, перед столом, на котором стоит электрическая пишущая машинка. По одну сторону от нее лежит аккуратная стопка бумаги; каждый лист расчерчен на двести квадратов, каждый из них тщательно вписан японский иероглиф. По другую сторону от пишущей машинки лежит аккуратная стопка бумаги, но только без квадратов и иероглифов, а рядом с ней – книга в твердом переплете и захватанной суперобложке, сочинение Рональда Фробишера «Мало постарались». Акира вставляет в машинку аэрограмму[33]33
1Почтовая бумага для авиаписьма, складывающаяся как конверт.
[Закрыть], копирку, лист папиросной бумаги и начинает печатать письмо на английском языке.
Уважаемый господин Фробишер!
Я уже перевел почти половину Вашей книги. Мне искренне жаль снова беспокоить Вас просьбой, но я был бы весьма Вам признателен, если бы Вы помогли мне разрешить следующие вопросы. Как и раньше, я цитирую по второму изданию 1970 года.
Акира Саказаки берет в руки книгу, чтобы найти страницу с первым своим вопросом, и застревает взглядом на фотографии автора, помещенной на задней стороне суперобложки. Он делает так всякий раз, надеясь, что, вглядевшись в физиономию писателя, проникнет в тайны его интеллекта и чутьем постигнет нюансы его тона и стиля, доставляющие ему немало головной боли. Однако фотография, темная и зернистая, авторских секретов не выдает. Рональд Фробишер запечатлен на фоне двери с матированным стеклом и надписью «Обществен…», что само по себе сильно озадачивает Акиру. Что это – общественная уборная или общественная приемная депутата парламента? В том и другом случае это символично. Лицо у автора круглое, мясистое, рябое, усеянное, будто порохом, мелкими черными точками. Волосы редкие и взъерошенные. На носу у Фробишера очки в массивной роговой оправе. Одет он в видавший виды плащ. В объектив фотоаппарата смотрит довольно свирепо. Подпись под снимком гласит:
Рональд Фробишер родился и вырос в промышленном районе центральной Англии. Окончил среднюю школу, затем Колледж Всех Святых в Оксфорде. Получив высшее образование, вернулся в родную школу преподавателем, где проработал до 1957 года – до выхода первого романа «Дорога без начала», который прочно закрепил за ним репутацию ведущего писателя, принадлежащего поколению «сердитых молодых людей»[34]34
1Литературное течение 1950-х гг. в Великобритании.
[Закрыть]. С1958 года занимается исключительно творчеством. Живет с женой и двумя детьми в лондонском Гринвиче. «Мало постарались» – пятый роман писателя.
И последний, хотя опубликован девять лет назад. Акира не раз задумывался над тем, почему Рональд Фробишер ничего не написал за" последнее десятилетие, но спрашивать об этом самого писателя ему кажется не вполне тактичным.
Акира находит нужную страницу, кладет раскрытую книгу на стол и быстро печатает, не глядя на клавиатуру:
Страница 107, третья строка снизу. «Эх, блин горелый, ну сколько можно!»-Значит ли это, что Эрни недоволен стряпней своей жены?
К этому времени Моррис Цапп уже должен был бы приземлиться в Лондоне, однако вылет из Раммиджа задерживается. Самолет по-прежнему припаркован возле здания аэропорта.
– Ну что они там медлят? Не могут раскрутить пропеллер? – язвительно спрашивает он сидящего рядом пассажира.
Сосед Морриса напрягается и бледнеет:
– Что-то не так с самолетом? – спрашивает он, обнаруживая в речи южно-американский акцент.
– Да нет, наверное, плохая видимость. Посреди аэродрома собрался туман. А вы, наверное, с Юга?
– Туман? – тревожно спрашивает сосед, вглядываясь в иллюминатор. Глаза его скрыты за дымчатыми очками без оправы.
В эту минуту все четыре двигателя самолета начинают по очереди чихать, вызывая в памяти кадры старых кинофильмов, а лопасти пропеллеров – кругами разрезать сырой утренний воздух. Самолет выруливает на взлетную полосу и едет, подпрыгивая на трещинах в бетоне и ничуть не прибавляя скорости. Моррису мало что видно, так как панораму закрывает крыло самолета. Сосед в затемненных очках сидит, зажмурившись и вцепившись что есть сил в подлокотники кресла. Моррису никогда еще не приходилось видеть более испуганного человека. Самолет разворачивается и продолжает ползти по взлетной полосе.
– Мы уже в воздухе? – через несколько минут спрашивает сосед, не открывая глаз.
– Нет, по-моему, штурман заблудился в тумане, – отвечает Моррис.
Сосед торопливо расстегивает ремень безопасности и бормочет:
– Я хочу выйти из этого идиотского самолета. Я выхожу, остановите самолет! – кричит он в сторону кабины пилота.
К нему по проходу спешит стюардесса:
– Это невозможно, сэр, пожалуйста, займите кресло и пристегните ремень!
Сосед сопротивляется, но снова садится в кресло.
– У меня транзитный билет на любое направление, – говорит он Моррису, – и я решил лететь из Лондона до Стратфорда самолетом. Теперь ни за что в жизни.
В этот момент на связь с пассажирами выходит капитан и объясняет: он рулил взад-вперед по взлетной полосе, чтобы пропеллерами разогнать туман.
– Не может быть, – говорит Моррис.
Однако эти маневры оказались не напрасными. Диспетчер дает добро на взлет. Самолет замирает на конце взлетной полосы, рев двигателей переходит в истошный вой, корпус самолета начинает трястись и стучать. Сосед Морриса тоже начинает стучать зубами, причем непонятно, причиной тому вибрация или страх. Самолет устремляется вперед, набирает скорость и на удивление быстро взмывает в воздух. Вскоре он пробивает пелену облаков, и яркий солнечный свет заливает салон. Светочувствительные очки соседа превращаются в два глухих черных диска, так что не разобрать, покинул ли его страх. Моррис подумывает, не завести ли с ним разговор, но шум двигателей настолько оглушителен, что он отказывается от этой затеи; к тому же в черных очках есть что-то жутковатое и не располагающее к завязыванию дружеских отношений. Вместо этого Моррис вынимает газету и прислушивается к ласкающему ухо звяканью кофейных чашек на тележке стюардессы.
Откинувшись в кресле с дымящейся чашкой кофе в руке и нежась в лучах заглядывающего в иллюминатор солнца, Моррис Цапп читает в газете «Тайме» о столкновении полиции и противников «Национального Фронта» в западном Лондоне, о землетрясении в Югославии, о военных действиях в Ливане, о политических убийствах в Турции, об очередях за мясом в Польше, о начиненных взрывчаткой машинах в Белфасте и о прочих трагедиях, бедствиях и актах насилия в самых разных точках земного шара. Но здесь, высоко в небе, над облаками, – если не тихо, то, по крайней мере, спокойно. Самолет летит не столь плавно и быстро, как реактивный лайнер, зато сидя в кресле можно вытянуть ноги, а кофе горяч и хорош на вкус. И, судя по газете, на земле есть места и похуже.
– Черт побери, – бурчит Рональд Фробишер, наклонившись над ковриком у двери, где лежит утренняя почта. – Опять письмо от этого япошки.
В Гринвиче – и по Гринвичу, ведь отсюда ведет отсчет мировое время, – половина девятого утра. Голубая аэрограмма, которую вертит сейчас в руках Рональд Фробишер, – конечно, не та самая, которую только что печатал Акира Саказаки, но та, что он отправил неделю назад. Та самая лежит сейчас в грузовом отсеке реактивного лайнера, который, взяв курс на Лондон, пересекает Персидский залив, а еще одна кувыркается по закоулкам устройства автоматизированной обработки почты центрального токийского почтамта и несется по конвейерной ленте, сворачивая влево и вправо, ныряя и выныривая, словно байдарка по речным порогам.
–Четвертая или пятая за этот месяц,—недовольно ворчит Рональд Фробишер, возвращаясь к завтраку.
–Что?—спрашивает его жена Ирма, не отрываясь от «Гардиан».
–Письмо от того типа, что переводит на японский «Мало постарались». Я уже ответил вопросов на двести.
–Не понимаю, почему ты не пошлешь его к черту?—говорит Ирма.
–Если честно—потому, что нахожу в этом интерес,—объясняет Рональд Фробишер, садясь за стол и вскрывая ножом аэрограмму.
–И предлог, чтобы отложить свою работу, насколько я могу понять. Не забудь, что сценарий для «Гранады»[35]35
Канал английского телевидения.
[Закрыть]должен быть готов к следующей пятнице,—проговорила Ирма, не отрывая глаз от женской странички «Гардиан». Разговоры с мужем достаточно предсказуемы, и можно вести их, одновременно читая газету. И даже подливать себе чай, что она и делает. —Нет, это в самом деле замечательно. Послушай: «Страница 86, седьмая строка сверху. „Какую девку трахнул я вчера в кустах!—сказал Инек". Значит ли это, что он случайно причинил боль молодой особе?»
Ирма усмехается, но не над вопросом Акиры Саказаки, а над чем-то на женской страничке «Гардиан».
–Конечно, этого малого можно понять,– говорит Рональд.– Вполне естественное заблуждение. С какой стати «трахать» означает «заниматься сексом»?
–Не знаю,– отвечает Ирма, переворачивая страницу.– Ты писатель, ты и объясни.
–«Страница 93, вторая строка снизу. „Я от нее тащился,– сказал Инек" Значит ли это, что он не спеша ушел из дома молодой особы?» Мне даже жаль этого япошку. В Англии он никогда не бывал, откуда ему все это знать.
–Не понимаю, а он-то что так беспокоится? И почему японцам интересно читать о том, как кто-то кого-то трахает на улице захолустного английского городишки?
–Потому что я отношусь к крупным писателям английской литературы послевоенного периода, вот почему. А ты никогда не могла в это поверить, да? Не могла допустить, что меня всерьез можно называтьлитератором.Ты думаешь, что я просто литературный поденщик, который клепает сценарии для телевидения.
Ирма, привыкшая к маленьким капризам мужа, невозмутимо продолжает читать. Рональд Фробишер сердито вгрызается в намазанный джемом тост и открывает следующее письмо.
–Послушай-ка,—говорит он жене,—что мне пишут: «Уважаемый господин Фробишер! В сентябре этого года мы проводим в Гейдельберге конференцию, посвященную проблемам восприятия художественного текста, и нам чрезвычайно хотелось бы увидеть среди ее участников такого выдающегося современного писателя, каковым являетесь Вы...» Ты видишь? Кстати, это, наверное, будет довольно интересно. И я никогда не был в Гейдельберге. Пишет какой-то фриц по фамилии фон Турпиц.
–А не много ли ты ездишь по конференциям?
–Но это все полезный опыт! Если хочешь, поедем вместе.