412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Денис Вафин » Агент: Ошибка 1999 (СИ) » Текст книги (страница 8)
Агент: Ошибка 1999 (СИ)
  • Текст добавлен: 25 апреля 2026, 19:30

Текст книги "Агент: Ошибка 1999 (СИ)"


Автор книги: Денис Вафин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

Николай Иванович. Пятый разряд высший. «Счётмаш» встал в девяносто третьем. Месяц ходил – думал, может, откроют. Не открыли. Значок «Ветеран труда», пришитый нитками трёх цветов.

А Антон перерезал ему семь пар проводов. И попил с ним чай. И сказал «спокойной ночи», и это было правдой – он действительно хотел, чтобы ночь у Николая Ивановича была спокойной. Как будто это что-то меняло.

Он отряхнул колени, вышел из двора, повернул в переулок. Шёл ровным шагом, не быстро, не медленно, человек идёт домой поздно ночью, ничего такого. Сумка на плече. В кармане обрезки медных проводов, бесполезные, но выбросить не мог – улика. Перед метро надо будет выкинуть в урну, завернув в газету. Антон подумал об этом привычно, деловито – как о бэкапе, который надо стереть. И подумал, что стал слишком быстро привыкать к таким мыслям.

Где-то уже начиналось то, чего он не видел и не мог посчитать. Ночь ещё держалась нормальной, но в ней уже сидела поломка – не законченная, не чистая, с каким-то неправильным живым остатком внутри.

А Антон шёл переулком. И в голове – одна мысль. Та самая, от которой он отмахнулся четыре часа назад.

Я не тронул деда. Почему-то это важнее, чем провода. Я не знаю почему.

Но сейчас Антон просто шёл. Метро скоро закроется – последний поезд в час, он успевал. Если не успеет – пешком до Чертаново часа два. Это было бы глупо. Но Антон поймал себя на том, что ему всё равно. Несколько почти нормальных ночей стёрлись за четыре часа в подвале, и тело снова было тем же тяжёлым, ватным, привычным – телом человека, который не высыпается и не высыпается и не высыпается, и перестал верить, что бывает иначе.

Он шёл и нёс с собой запах меди на пальцах, тепло чужого чая в животе и одно тихое слово, которое калькулятор записал в свой журнал и не стал исправлять.

Глава 10: Двенадцать процентов

Сквозь потолок: радио. Голос диктора. Глухой, далёкий, через бетон и трубы.

«…в Басманном районе столицы этой ночью произошла авария на телефонной станции. По предварительным данным, без телефонной связи остались около двенадцати процентов абонентов района. Специалисты МГТС…»

Антон лежал на раскладушке в подвале типографии, раскинув ладони вверх, словно ловил пустоту. Глаза открылись. Не целиком – на полпути, щурясь от полоски утреннего света через решётку подвального окна. Свет был серый. Осенний. Обычный.

«…около двенадцати процентов…»

Он сел. Раскладушка скрипнула так, что зубы свело.

Двенадцать процентов.

Число повисло в голове – белым по синему, как текст Агента, и не исчезало при моргании. Откуда оно взялось, Антон понимал. И почему. Рано или поздно оно должно было прозвучать от кого-то ещё – не от калькулятора, а от живого человека за стеной, за радиоприёмником, в нескольких метрах от того подвала, где ночью лежали его кусачки.

Двенадцать.

Мысль пришла автоматически, как всегда, как тик – сколько это? Сколько в районе абонентов – он ещё не считал. Но число уже стояло в голове, и от него нельзя было отмахнуться, потому что числа оставались числами, а всё остальное – нет.

Ночью он пришёл сюда с Курской, на метро, последним поездом. Типография ночью была тёмная, тихая, пахла тем, чем пахнут типографии, когда в них никого: застывшая краска, холодный металл «Ромайора», озон от старой проводки, и поверх всего – слабый, навязчивый запах растворителя, который не выветривался из стен с восьмидесятых. За эти дни он вычистил подвал от той ночи: обе пластины смыл ацетоном, шестьдесят листов разодрал и вынес понемногу вместе с мусором. Ничего не осталось, только этот запах. Антон разулся у раскладушки, сунул ботинки под край. Сумку повесил на гвоздь у стены – тот же гвоздь, на который вешал монтёрскую сумку Михалыч. Лёг, не раздеваясь. Руки были чистые – вымыл в типографском туалете до красноты, хозяйственным мылом, – но запах меди держался в уголках ногтей, и Антон лежал и чувствовал его каждый раз, когда подносил руку к лицу. Засыпая, подумал, что надо поменять лампочку в туалете – мерцает. Потом уснул.

Проснулся от голоса тёти Зины наверху. Не от слов – от шарканья. Она ходила по вахтёрской в домашних тапках с оторванным задником, и каждый шаг звучал одинаково: шарк-хлоп, шарк-хлоп. Часы на стене типографии, круглые, совдеповские, с трещиной на стекле, показывали девять ноль две. Антон проспал до утра, а проснулся с ощущением, будто закрыл глаза на минуту. Ноги дрожали – не от холода, от той ночи, которая так и не вышла из тела. Ладони он вчера мыл тщательно, но в уголках ногтей всё равно осталось – и не только медь. Пыль подвальная, серая, как пепел. Чужой подвал. Чужие провода.

Встал. Ботинки надел, не завязывая – потом. На коленях следы пыли, белёсые, мелкие. Отряхнул, но не до конца. На столе вчерашняя кружка растворимого кофе с тёмной коркой на дне. Антон ополоснул её под краном, сыпанул из банки (кофе почти на дне, до пятницы хватит, потом покупать), залил кипятком из белого советского чайника, который тётя Зина наполняла каждое утро. Привычки работали сами. Руки заняты – можно не думать. Утренний свет из подвального окна ложился полосой на бетонный пол, через решётку, и в полосе плавала пыль – медленно, лениво, словно ночь ещё не закончилась.

По лестнице наверх. Антон считал по инерции.

Четырнадцать.

Антон остановился почти наверху. Три не хватает до семнадцати. Семнадцать – это типография. Четырнадцать – это вчерашняя АТС. Мысль проплыла, зацепила что-то, пошла дальше. Продолжил.

Вахтёрская тёти Зины пахла утром: растворимый кофе, сдобная булка, старая газета и что-то третье, тёплое, домашнее, из женщины, которая тут живёт больше, чем дома.

Тётя Зина сидела за столом в халате с ромашками, волосы под ночным платком, очки на кончике носа. Перед ней – радио, громкость на среднем, диктор уже перешёл к погоде. Рядом: кружка с кофе (её, не его; у тёти Зины кружка белая с золотым ободком, откуда-то из прошлой жизни), газета «Московский комсомолец», сдобная булка, от которой оторван кусок.

– Ой. – Она подняла голову. – Ты плохо выглядишь, Антош. Ты что, всю ночь тут был?

Антон кивнул.

– Я тебе чай могу, если хочешь. С вареньем. Малиновое, тётя Люся принесла.

– Спасибо, у меня кофе.

– Кофе – это не чай, это тесто тебе в желудке. – Зина покачала головой, откусила булку. – Ладно, твоё дело.

Антон стоял у стола и пил кофе мелкими глотками. Горький, жидкий, на вкус как жжёная бумага. Нормальный вкус.

Тётя Зина потянулась к серому факсу с трубкой у края стола, сняла трубку, послушала, поморщилась.

– И этот с утра дурит. То гудок есть, то нет. Я уже по нему стучала – бесполезно.

Антон поставил кружку.

– Дай.

Трубка молчала, потом сипло кашлянула гудком и снова ушла в пустоту. Антон нажал на рычаг раз, другой.

– Контакт залип. Есть монета?

Тётя Зина протянула рубль.

В углу зрения коротко мигнул синий прямоугольник.

ЛОКАЛЬнЫЙ КАнАЛ СВЯЗИ: нЕСТАБИЛЕн.

КОРРЕКЦИЯ: ВОССТАнОВИТЬ.

Не приказ, от которого темнеет в глазах. Не транс. Знакомое давление в висках: калькулятор отметил ещё один живой канал и подтолкнул внимание туда, куда Антон и без него посмотрел бы сам, – к щели под рычагом, серой пыли, латунной пластинке. Антон сам взял рубль. Сам поддел крышку под рычагом, вытащил ногтем комок серой пыли, поджал латунную пластинку. Обычная работа. Та, которую он умел и без всякого калькулятора. Только на этот раз калькулятору тоже понадобилось, чтобы телефон работал. Собрал обратно. Снова снял трубку. Гудок вернулся – ровный, длинный.

– Во, – сказала тётя Зина. – Золотые руки.

Радио заиграло музыкальную отбивку. Новый выпуск. Диктор – женский голос, спокойный, утренний:

«В Басманном районе столицы продолжаются работы по устранению аварии на АТС-241, произошедшей около полуночи. Без телефонной связи остаются около двенадцати процентов абонентов района. Восстановление связи ожидается в течение дня. МГТС просит жителей, которым необходима экстренная связь, обращаться в районные администрации…»

Тётя Зина сложила руки на животе.

– Слышал? Двенадцать процентов без связи. Это в Басманном где-то. У тебя там знакомые есть?

– Нет.

Голос ровный. Кружка в руке тёплая.

– Вот ведь люди теперь. – Зина покачала головой, поправила платок. – Скорую вызвать не могут. Без телефона-то. У моей сестры Клавы в девяносто третьем так было, когда у них на Каширке телефон отключили за неуплату. Свёкр, Фёдор Палыч, умер – пока к соседям бегала, пока «скорую» вызвала, пока доехали… Врач сказал: если бы на двадцать минут раньше. Двадцать минут. – Она перекрестилась на настенный календарь с Кремлём, широко, привычно. – Хорошо, у нас тут ещё работает. Тьфу-тьфу.

Двадцать минут. Антон слушал и не слушал. Руки держали кружку. Рот пил кофе. Ноги стояли на линолеуме вахтёрской, который был выложен ромбами – жёлтым и коричневым, – и ромбы были стёрты в тех местах, где ходили чаще всего. Всё это работало – руки, ноги, рот, ромбы. В голове было другое.

Двенадцать процентов абонентов. Антон считал – привычно, рефлексом, как считал ступеньки и секунды. Район. Пять тысяч абонентов, может, шесть. Двенадцать процентов – шестьсот квартир. Шестьсот. Не абстрактных: каждая с номером, каждая с дверью, каждая с людьми внутри. Восемь пар на одном щите – это не весь район, это кусок. Но одна живая пара из восьми вытянула за собой маршрутизацию соседних стоек, и переброс пошёл волной: занято, не туда, молчит, занято. Двенадцать процентов – это не провода. Это волна от проводов. Нормальная авария. Нормальная Москва. Провода рвутся, чинят, снова рвутся. Только эти не рвались – их перерезали.

В углу зрения мигнул синий прямоугольник. Белый текст:

ПОБОЧнЫЙ УЩЕРБ: 12%. ЦЕЛЕВОЙ ЭФФЕКТ: 12%. ПРИОРИТЕТ: нЕИЗМЕнЕн.

Антон моргнул. Прочитал ещё раз.

Побочный ущерб – двенадцать. Целевой эффект – двенадцать. Одно число дважды. Урон штабу и урон всем остальным – одна и та же величина. Поровну. Для калькулятора это означало: операция сработала в ноль. Вход равен выходу. Нейтральный результат. Для Антона это означало: за каждый процент штаба он заплатил одним процентом чужих людей, которых не знал и не видел.

Кофе был плохой. Антон всё равно допил.

В углу зрения – короткий всплеск текста:

Камера наблюдения над входом: статус – активна.

Нет тут камер, калькулятор. Ни одной. Типография – подвал девятиэтажки, здесь камеры в последний раз были при ревизии в восемьдесят седьмом, и то плёночные. Антон уже не удивлялся. Снова камера: сначала у Михалыча, теперь над входом. Калькулятор видел Москву девяносто девятого как чужую схему, и в этой схеме камеры были везде. В реальности камеры были нигде. Закономерность. Один и тот же глюк, раз за разом.

– Я на улицу, тёть Зин. По делам.

Она кивнула, не отрываясь от газеты. Потом подняла голову:

– Ты оденься тепло, Антош. Холодно с утра. И поешь! Булку хочешь?

– Не, спасибо.

Антон вышел через чёрный ход.

Телефон в типографии зазвонил, когда он был на середине двора. Звонок – густой, старый. Антон остановился. Обернулся к двери, из которой только что вышел. Можно не возвращаться.

Вернулся.

Тётя Зина уже держала трубку.

– Типография, Зина. – Пауза. Подняла глаза на Антона. – Тебя. Михалыч.

Антон подошёл. Взял трубку. Ладонь была холодная – не от страха, от утреннего воздуха. Он прижал трубку к уху и ждал.

Михалыч говорил негромко. С задержкой перед каждой фразой – будто каждое слово прогонял через фильтр, прежде чем выпустить.

– Братишка. Ко мне вчера заходил один. Из тех, кому мы печатали. Не буду говорить кто – ты сам догадаешься.

Пауза. Антон слышал, как Михалыч дышит в трубку. Догадался сразу – предвыборный штаб. Листовки. Тираж с молодёжной программой.

– Говорит: в тираже, который вы напечатали, телефон в рекламе ведёт не туда. Люди звонят – попадают не к тем. Нехорошо, говорит. Потому что те, к кому попадают, – очень не рады. Пятницу пока сняли.

Антон молчал. Рука, свободная, та, что не держала трубку, сама сжалась в кулак – и он разжал, потому что тётя Зина рядом, и видно. Горло сжалось с опозданием – тело услышало раньше.

– Я посмотрел свой экземпляр, – продолжал Михалыч. Голос ровный, без нажима – хуже, чем с нажимом. – Номер и правда не тот. Не тот, что был в оригинале. Я же сам тот номер покупал. У сапожника в Сокольниках. Пятьсот рублей. Помнишь?

Антон помнил. Михалыч напился и рассказал, как перекупил номер у сапожника, который закрывался. А потом Антон этот номер удалил и вставил другой. Семь цифр. Все другие.

– Михалыч, может при наборе сбилось, – сказал Антон. Голос шёл ровно, но с тончайшей хрипотцой, которую мог услышать только тот, кто помнил, как Антон говорит обычно. Михалыч помнил. – В вёрстке иногда цифры съезжают, кегль может…

– Кегль прыгает, а номер целиком меняется? – Михалыч сказал это негромко. – Семь цифр – все другие? Братишка. – Я же тебе говорил: сделки – не с друзьями. Я не про нас с тобой. Я про то, что ты мне что-то не рассказываешь.

Тётя Зина за столом делала вид, что читает газету. Делала вид плохо – очки были не на носу, а в руке.

Тишина в трубке. Две секунды. Три.

– Я никого пока не обвиняю. Ты вёрстку последний трогал. Если ошибка – разберёмся. Если не ошибка – тоже разберёмся.

Гудок. Михалыч повесил трубку. В ухе остался гудок – длинный, ровный, без модуляции. Пустой.

Он опустил трубку медленно, вдруг ощутив её мёртвый вес. Повесил на рычаг. Постоял. Рука ещё держала форму – пальцы сжаты, словно трубка их не отпустила.

«Разберёмся». У Михалыча это слово уже звучало раньше – дважды, при Антоне, обоим – людям, которые его подвели. Первый – водитель, который разбил фургон на Рязанке. Второй – наборщик, который перепутал тираж и напечатал триста экземпляров вместо трёхсот пятидесяти. С обоими Михалыч «разобрался» тихо, без криков, без угроз. Водителю вычел из зарплаты. Наборщика уволил. Тихо, через неделю, когда тот уже расслабился и думал, что пронесло.

Михалыч не прощал. Просто откладывал.

Тётя Зина смотрела на него поверх газеты. Тридцать лет в типографии – она видела всякое. Ничего не спросила.

– Я на улицу, тёть Зин, – повторил Антон. – Правда по делам.

Она кивнула.

– Ты оденься, – сказала она ему в спину, но Антон уже шёл к двери. Дверь закрылась. За спиной радио, шарканье, запах растворимого кофе. Впереди – Москва.

Утро на улице было холодное, тусклое – из тех сентябрьских, когда солнце вроде есть, но не работает. Воздух сырой, с запахом вчерашнего дождя и тополиной коры. Антон шёл к метро. В кармане куртки: пять телефонных жетонов, мятые рубли, ключи от квартиры в Чертаново. На другом плече – ничего. Сумку с кусачками он оставил в типографии, под раскладушкой. Выбросить нельзя: улика. Держать при себе нельзя: тоже улика. Пока пусть лежит.

Антон подумал (ни с чего, без повода, как бывает): надо бы купить стиральный порошок. У Кати кончился. Или ещё не кончился, но скоро кончится. Мысль пришла и ушла, оставив обычный привкус быта, от которого не спрячешься ни в какой подвал.

Метро. Ближайшая станция – двенадцать минут пешком, если быстро. Антон шёл быстро. Утренняя Москва была вокруг: бабушка с авоськой у подъезда, две девочки-школьницы с портфелями, бомж у ларька, считающий мелочь на ладони. Обычная, привычная, нестрашная Москва. Почему-то от неё было тяжелее, чем от ночной.

На станции спуск в метро. Эскалатор гудел, воздух подземки привычно пах гарью, озоном и чем-то третьим, московским, без названия. Антон стоял на ступеньке и смотрел вниз, в белый свет. Рядом мужик в пиджаке читал газету, сложенную в четверть: «Независимая газета», заголовок про Примакова. Антон отвернулся. Не его новости.

В вагоне пятеро, все молчали. Вагон старый, с коричневыми сиденьями и царапиной на стекле. На соседнем сиденье чей-то забытый пакет от чипсов – жёлтый, пустой, смятый. Колёса стучали. В стыках рельсов был ритм – тот же, что у модема на соединении, только медленнее и глуше. Антон прикрыл глаза. Считал станции: одна, две, три. На нужной – вышел.

Наверху – троллейбус в сторону дома. Утренний пик уже прошёл, салон почти пустой: два пенсионера у передних дверей, парень в наушниках, женщина с ребёнком лет пяти, который ковырял пальцем наклейку на поручне. Антон сел у окна в средней части. Стекло грязное, с разводами. Через него Москва выглядела как фотография через мутный сканер: дома, деревья, рекламный щит «МТС. Мобильные ТелеСистемы», мужик с собакой, ларёк «Союзпечать» с пачками газет в витрине. В троллейбусе пахло разогретым маслом, пылью и чьей-то апельсиновой кожурой – мужик у задних дверей ел апельсин, аккуратно складывая шкурки в карман.

Кондуктор – женщина в синем халате поверх куртки – прошла по салону.

– Билетики, товарищи.

Антон заплатил за билет. Бумажный, серый, с номером. Держал его в правой руке – привычка, на случай проверки. Потом забудешь, и он окажется в кармане, и через неделю достанешь с ключами скомканный серый прямоугольник. У Антона таких прямоугольников в куртке было штук пять.

За стеклом проплыл продуктовый магазин «Продукты» – с ценниками мелом на чёрной доске в витрине. Рядом кафе-кулинария, из распахнутой двери которой тянуло жареным луком и пирожками. На лавке у входа двое мужиков пили пиво из бутылок, хотя было десять утра. Обычный сентябрьский день.

Взгляд упёрся в окно. Голова перебирала ненужное: почём сейчас память в «Никсе» на Савёловской (тридцать два мегабайта – восемьдесят долларов, или уже семьдесят? надо проверить), когда последний раз менял шнур у мыши (мышь клинит на левую кнопку, надо пропаять контакт), почему у тёти Зины на столе газета «Московский комсомолец», а не «Вечерняя Москва», – ведь раньше всегда была «Вечерняя». Мусор. Фоновый шум. Мозг выбирал, что попроще, лишь бы не трогать то, что лежало под мусором.

Потом – ни с чего, без повода – мамины руки. Как она перебирала ранетки на кухне в Барнауле, в те осени, когда они там бывали. Маленькие яблоки, жёлто-красные, кислые, пахнущие так, как пахнет только осень за Уралом. Мама перебирала их двумя руками, быстро, привычно, и откладывала червивые в отдельную миску – «на компот». У неё на пальце тоже было кольцо. Тоже широковатое. Тоже крутила иногда, когда задумывалась. Мысль пришла, постояла, ушла. Антон моргнул. Мама в Барнауле. У мамы всё в порядке. Ранетки – это давно. Это потом.

Через три остановки объявление из динамика прохрипело название следующей – Антон не разобрал. Динамик трещал, как старая линия.

Двери открылись. Вошла женщина.

Красная клеёнчатая кошёлка на коленях. Бежевый платок, завязанный под подбородком. Серое пальто, рукава потёртые на сгибах. Она села напротив Антона, через проход, – тяжело, с выдохом, как садятся люди, которые давно ходят и наконец нашли место. Кошёлка набитая: из неё торчал уголок белого хлебного пакета и горлышко молочной бутылки.

Антон посмотрел на неё и отвернулся. Потом посмотрел снова – потому что она сидела через проход, и было больше некуда, и потому что у неё было лицо. Не красивое, не страшное – лицо. Из тех, которые видишь в троллейбусе и забываешь через остановку.

Но сначала – руки. Он увидел руки.

Тонкие. В старческих веснушках, в мелких коричневых пятнах, которые появляются после пятидесяти и уже не уходят. На безымянном пальце правой руки – обручальное кольцо. Золотое, простое, без камня. Широкое – заметно широкое для пальца. Палец усох, или она похудела, или кольцо купили давно, когда руки были другие.

Она крутила его. Большим пальцем другой руки – механически, не замечая. Крутила вправо, потом влево, потом опять вправо. Движение привычное, многолетнее, отшлифованное до рефлекса. Так крутят те, кто носит кольцо тридцать или сорок лет.

Рядом с ней сидела другая женщина – постарше, в вязаной шапке, знакомая, может, по подъезду.

– Валюш, ты что такая? Что-то случилось?

Валя повернула голову. Лицо сухое, без макияжа, губы поджаты. Морщины на лбу вертикальные – не горизонтальные.

– Да я с утра… – Она запнулась. Не от плача – от усталости повторять то, что уже объясняла. – У меня Саша… у него сердце вчера было плохо. А сейчас у меня гудок не идёт.

Пауза. Она посмотрела в окно. Москва ехала мимо, обычная, грязная, безразличная.

– До «ноль-три» от соседей не могу: у них тоже не работает. И с автомата на углу – тоже, я пробовала, он через ту же станцию. Весь район, говорят. Авария.

Соседка подалась вперёд.

– А ты пешком попробуй. До Первой Градской же недалеко.

Валя посмотрела на неё. Глаза сухие. Лицо спокойное – тем спокойствием, которое хуже слёз.

– Пойду. Я туда за час обернусь, а он один.

Она сказала это ровно. Без надрыва. Как говорят люди, которые уже два часа объясняют одну и ту же беду: соседям, продавщице, кондуктору. Каждый раз одни и те же слова. Каждый раз чуть суше.

Она не плакала. Не кричала. Не просила. Просто объясняла: Саша, сердце, гудок не идёт, пешком за час. Шесть предложений. Вся её беда в шести предложениях, отполированных повторением до гладкости.

Район.

Я же ночью.

Это я.

Рука Антона – с билетом, серым, мятым – застыла. Пальцы сжали бумагу так, что сгибы стали острыми, как порезы. Горло сжалось до боли. Не от крика, не от слёз – от чего-то, чему нет команды, нет процесса, нет места в файловой системе.

Он смотрел на её руки. На кольцо, которое крутилось. На веснушки. На пальцы.

Сорок лет, наверное, крутит. Сорок лет этого Саши, у которого сейчас сердце. Сорок лет вместе, два стакана, одно полотенце, «я схожу в аптеку, ты полежи, я быстро». И сейчас Саша лежит в квартире на каком-то этаже пятиэтажки в Басманном, и трубка молчит, и Валя идёт пешком, потому что гудок не идёт.

В углу зрения:

ПОБОЧнЫЙ УЩЕРБ: 12%. ЦЕЛЕВОЙ ЭФФЕКТ: 12%. ПРИОРИТЕТ: нЕИЗМЕнЕн.

Тот же текст. Те же цифры. Калькулятор выводил их второй раз за утро – как запись в журнале, которая повторяется, потому что условие не изменилось. Для Агента ничего не изменилось. Двенадцать и двенадцать. Одно число. Агент не видел разницы между процентами штаба и процентами Вали.

Валя встала на следующей остановке. Кошёлка потянула её налево, она выровнялась – привычным движением тела, которое знает свой груз. Соседка сказала ей вслед:

– Ты держись, Валюш. Я свечку поставлю.

– Хорошо, – сказала Валя. Не кивнула. Не поблагодарила. Просто приняла. Больше ничего не оставалось.

Вышла.

Антон смотрел ей в спину через грязное стекло. Она шла по тротуару в сторону Первой Градской – быстро, насколько может идти женщина с кошёлкой и уставшими ногами. Не оглядывалась. Пальто – серое, мешковатое – развевалось на ветру. Потом троллейбус поехал, и она пропала.

Антон вышел на следующей же остановке. Не доехал до дома. Просто не смог сидеть. Двери закрылись за ним, троллейбус ушёл, и Антон стоял на остановке один. Рядом – столб с расписанием, бумага пожелтела, часть строчек стёрлась. Под ногами: окурки, обёртка от мороженого «48 копеек», раздавленный стаканчик. В руке – смятый билет. В голове – число, движение пальцев на кольце и больше ничего.

Пошёл пешком. В сторону Чертаново, дворами, мимо детской площадки с покосившимися качелями и песочницей, в которой лежала пустая бутылка из-под пива. Считал остановки, которые проезжал бы, если бы остался в троллейбусе. Одна. Две. Три. Четыре. Считал, чтобы не думать. Считать было привычно. Думать – нет.

Мимо кафе-кулинарии «Пельменная», советский остаток, с ценами мелом на доске за стеклом. Из открытой форточки – запах жареного лука, пирожков с мясом, крепкого чая. Откуда-то из глубины – радио, тихо, далеко, неразборчиво: «…крошка моя, я по тебе скучаю…» Антон прошёл мимо. Нормальная жизнь. Еда, музыка, люди. Нормальная Москва, которая продолжалась, и ей было всё равно.

Шестьсот квартир без связи. Сколько в них людей? Тысяча двести? Полторы тысячи? Сколько из них пожилые? Сколько из них сейчас, пока Антон считает остановки, набирают «ноль-три» и слышат гудок, который не проходит?

Валю он видел. Валя не абстрактна. Валя одна из двенадцати процентов. С красной кошёлкой, с кольцом на худом пальце, с Сашей на втором этаже.

В углу зрения – текст, длинный, форматированный:

АнОМАЛИЯ: нЕОБЪЯСнЕннАЯ АКТИВАЦИЯ нЕРВнОЙ СИСТЕМЫ нОСИТЕЛЯ. ВЫЗВАнА ВнЕШнИМ АУДИОВИЗУАЛЬнЫМ СТИМУЛОМ (ТРОЛЛЕЙБУС, ЖЕнЩИнА). КОРРЕКТИРУЮЩЕЕ ВЛИЯнИЕ: нЕИЗВЕСТнО. КАТЕГОРИЗАЦИЯ: ПОСТПОЛЕВАЯ РЕАКЦИЯ нА ЗАДАнИЕ.

Категоризация. Постполевая реакция. Антон читал, и где-то за текстом, за форматированными строчками, за аккуратными заглавными буквами (кроме «Н», которая никогда не работала) – была та же пустота, что в гудке Михалыча. Калькулятор категоризировал. Калькулятор не понимал. Не мог.

– Это не постполевая реакция, калькулятор, – сказал Антон тихо, себе, губами, не голосом. – Это другое.

Он не мог назвать «это». Слова не подходили. Не вина – он не выбирал. Не стыд – стыдиться нечего. Что-то мутное, без синтаксиса в командной строке.

И тут пришла другая мысль. Тихая. Неприятная. С задержкой, как эхо в длинном коридоре.

Если бы он дорезал до конца.

Все восемь пар. Чисто, полностью, без живых линий. Полное отключение. Все знают: телефон мёртв. Не «занято», не «попробуйте позже» – мёртв. Тишина. Сразу понятно: к соседям бессмысленно, у них так же. Одевайся, бери сумку, иди пешком. До Первой Градской пешком – примерно час.

А частичное отключение – хуже.

Антон прикинул на ходу. Если бы все восемь пар лежали мёртвыми – чистый обрыв, полная тишина в трубке, – люди сразу бы поняли: не работает. Пошли бы к соседям, убедились бы, что у них так же, и через десять минут одевались бы и шли пешком.

А семь из восьми – это другое. Одна живая пара, перебросы, «занято», ещё попытка, ещё одна, потом ещё. Система вроде бы работает, но не работает, и понять, то ли авария, то ли очередь, то ли просто не везёт, – невозможно.

В углу зрения вспыхнула короткая строка, будто калькулятор договорил мысль, которую Антон ночью не дослушал:

ПОЛнОЕ ВЫПОЛнЕнИЕ: ПОБОЧнЫЙ УЩЕРБ – 3%.

ЧАСТИЧнОЕ ВЫПОЛнЕнИЕ: ПОБОЧнЫЙ УЩЕРБ – 12%.

Калькулятор был прав в цифрах. Три процента – если бы он дорезал до конца. Двенадцать – потому что он оставил одну живую пару и подарил району ещё час ложной надежды. Его, Антоново, «не стану дорезать, потому что дед за стеной» стоило Вале лишний час. Лишний час набирать «занято». Лишний час не идти к Первой Градской. Лишний час Саше одному с больным сердцем, в квартире, где трубка молчит.

По-человечески оказалось хуже. В четыре раза. Арифметика. Сводить всё к цифрам калькулятор умел; не умел только жизнь вокруг них. Ошибка сидела ровно в том месте, которое Антон считал правильным: не тронул деда. Не дорезал пару.

Антон пошёл дальше. Ноги делали шаги. Лёгкие делали вдохи. Тело работало отдельно от головы, а голова молчала. Во дворе мальчишка лет десяти кидал мяч в стену – гулкие удары, через равные промежутки, монотонно. Антон считал удары: раз, два, три, четыре, пять. На шестом свернул за угол.

Таксофон у метро. Синий, облупленный, с трещиной на стекле кабины. Рядом ларёк, за ним подземный переход с бабушкой, продающей семечки в газетных кульках. Антон остановился. Достал жетон из кармана – медный, лёгкий, с зубчатым краем. Вставил. Набрал домашний, семизначный номер. Трубка холодная – металл, типичный таксофонный, с запахом чужих рук.

Гудки. Раз. Два. Три.

Катя взяла быстро.

– Да?

Голос ровный. Антон прижал трубку к уху. Прохожие шли мимо: мужчина с портфелем, две студентки с рюкзаками, дворник с метлой.

– Привет. Всё нормально у тебя?

– У нас нормально. – Пауза, короткая, как вдох. – Лёша ещё раз заходил. Мы просто чай пили. Всё в порядке. Ну… Я вечером буду.

Голос ровный. Слишком ровный. Шестнадцать лет, а голос держится на усилии: отпусти интонацию – поплывёт. Антон слышал. Что-то не так. Катя не рассказывала – значит, не всё сказала. Но голос в порядке. Мелкая справлялась. Она всегда справлялась, даже когда не надо было.

– Ок. Я вечером. Тебе что-нибудь привезти?

– Не надо. Хлеба в общежи– – пауза, полсекунды, может, меньше – в магазине я взяла. До вечера.

Гудки. Катя повесила трубку первая. Внутри таксофона сухо щёлкнуло: жетон ушёл. Антон ещё секунду держал трубку. Всё равно хотелось проверить карман – вдруг осталось чем позвонить ещё раз.

В общежитии.

Она сказала «в общежитии» и поправилась на «в магазине». Оговорка – маленькая, ломкая: пустяк или всё сразу. У Лёши общежитие? Катя ходит к нему туда? Или не Катя, а кто-то другой, и Катя просто знает, и это знание проскользнуло? Антон стоял с трубкой в руке и смотрел на синий корпус таксофона, на трещину в стекле, на надпись «Не кидайте жетоны в щель» – написанную от руки, фломастером, кем-то, кому было не всё равно. В голове всё утро звенело: «двенадцать процентов», и «разберёмся», и «у меня Саша», и теперь ещё «в общежитии». Четыре точки. Но он слишком устал, чтобы связать их в линию. Руки повесили трубку на рычаг. Механически. Тело умело делать вещи без головы – повесить трубку, застегнуть куртку, идти.

Антон шёл по тротуару в сторону дома. Мимо него шли люди – утренние, торопливые, обычные. Женщина с коляской, колесо скрипело на левом повороте. Мужик в спецовке, с термосом под мышкой, с лицом человека, которому ещё восемь часов стоять за станком. Парень в кожанке с плеером – наушники на шее, из них та же строчка, что час назад из форточки пельменной. И ушёл вместе с песней, как уходит радиосигнал, когда антенна поворачивается. Бабушка у подъезда кормила голубей хлебными крошками из пакета. Голуби толкались. Бабушка ворчала: «Кыш. Кыш, сказала. Жадные какие». Обычный поток. Обычная Москва.

Никто из них не догадывался, что ночью один человек с кусачками перерезал семь пар проводов, и от этого женщина в сером пальто шла сейчас пешком к Первой Градской, потому что «ноль-три» не проходило. Никто не догадывался. Антон шёл среди них – с мятым билетом в одном кармане и четырьмя телефонными жетонами в другом – и знал. И это знание было тяжёлым, почти физическим, словно в куртке лежали не ключи и мелочь, а кусачки. Которых там не было. Которые лежали в типографии, под раскладушкой, в сумке, на гвозде.

Агент тоже это фиксировал. Только у него были числа – двенадцать и двенадцать, побочный ущерб и целевой эффект, – а не лицо. Не руки. Не кольцо на тонком пальце, которое крутится уже сорок лет.

Антон остановился. Мокрый асфальт под ногами. Лужа. В луже – отражение: серое небо, ветка тополя, край рекламного щита. И его собственное лицо – размытое, тёмное, незнакомое.

Двенадцать процентов.

Пауза. Внутренняя, без звука. Секунда. Две.

Одного троллейбуса.

Он повторил в голове: двенадцать процентов одного троллейбуса. Одной женщины с красной кошёлкой. Одного Саши, который лежал и слушал тишину в трубке. Не строчка из радионовостей. Валя. Процент с именем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю