355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Далия Софер » Сентябри Шираза » Текст книги (страница 7)
Сентябри Шираза
  • Текст добавлен: 22 апреля 2017, 07:30

Текст книги "Сентябри Шираза"


Автор книги: Далия Софер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

Глава пятнадцатая

Отсутствие, думает Ширин, сродни смерти. Вот оно тут, а день прошел, и его нет как нет. Прямо фокус какой-то! Но Ширин никогда не нравились фокусы. При фокусниках она чувствовала себя не в своей тарелке. И при их помощниках тоже. В конце концов, какой человек согласится добровольно исчезнуть? Интересно, на этих помощников где-нибудь учат? А если учат, выдают ли потом дипломы по специальности «исчезание»?

Что происходит с домом, где полно исчезнувших людей? Что, если однажды она, мама и Хабибе тоже исчезнут, как исчез отец? На доме это, конечно, никак не отразится. Вот что печально. Дом, как стоял, так и будет стоять. Стены не сдвинутся с места, двери будут так же открываться и закрываться. Тарелки со стаканами тоже никуда не денутся, пускай даже есть и пить из них будет некому. Стулья останутся, где стояли, их сидения готовы принять любого. Стрелки часов так и будут идти, после полуночи обходя круг по новой, как будто ушедшего дня и не было.

Этим утром Ширин не встает, а лежит и смотрит в окно – за окном ветер подметает небо засохшими листьями деревьев. Ей жаль голых веток, она завидует их терпению. Ширин смотрит, как бледные солнечные лучи пытаются пробиться через облака. И задумывается о том, в чем смысл происходящего, этого круга без начала и конца.

Раньше по выходным Ширин просыпалась от вкусных запахов пирога, яиц, поджаренных ломтиков хлеба. Запахи эти тоже ушли. Теперь в доме не пахнет ничем. Даже дурные запахи – грязных носков или протухших яиц – свидетельствовали: в доме еще кто-то живет. А может, никого уже и нет, просто она об этом не знает. А что, если все, как тот самый помощник фокусника, существуют в другом мире – там, где их не видно, не слышно, где они неосязаемы?

Ширин встает, обходит дом. Хабибе отпросилась на выходные, и теперь не слышно громыханья кастрюль и сковородок. На кухне Ширин заглядывает в холодильник, берет бутылку молока – она знает, что на всякий случай его надо вскипятить. Но ей нравится холодное молоко, да и кто узнает, что она пьет прямо из бутылки? Ширин подносит бутылку ко рту, делает несколько глотков. Проходит несколько секунд. Ничего не происходит. Она снова подносит бутылку ко рту, выпивает почти все молоко. И снова – ничего.

Возвращаясь в свою комнату, Ширин замечает, что дверь в кабинет отца закрыта. Прикладывает ухо к двери, слышит шорох бумаги. Без стука открывает дверь. Мама сидит за столом, заваленным папками, книгами и фотографиями, она поднимает глаза:

– Ширин-джан, ну ты и напугала меня!

– Мам, что ты делаешь?

– Видишь, сколько здесь бумаг! Надо их унести. – Мама протягивает руки ладонями вверх – показывает, какой на столе беспорядок.

В другой раз мама бы прикрикнула на нее за то, что она вошла без стука. Но сегодня это уже не имеет значения.

– Унести? – переспрашивает Ширин.

– Все это надо убрать. Понимаешь, новые власти могут дать приказ обыскать наш дом. Так что придется убрать то, что они могут счесть подозрительным. Помнишь, в прошлом году тебе велели выдрать из всех учебников страницы с портретом шаха? То же самое придется сделать и нам – нельзя оставить ничего, что говорило бы о нашей преданности прежнему режиму.

– Тебе помочь? Я могу рвать.

– Ты? – Мама улыбается. – А впрочем, почему бы и нет? Здесь столько всего… – Сегодня круги под глазами у мамы темней. – Ширин-джан, ты же еще не завтракала! Хочешь есть?

– Нет, я уже поела, – лжет Ширин.

Она садится рядом с мамой – рвет бумагу. Они рвут банковские счета, листки с именами и телефонами отцовских друзей, поздравительные открытки и фотографии – большинство из этих людей Ширин не узнает, а если и узнает, то лишь хорошенько всмотревшись. Когда-то Баба-Хаким был молодой и даже красивый. А дядя Джавад – мальчишкой, тощим и лохматым. На одной фотографии – на ней молодая женщина, не мама, в прозрачном белом платье снята со спины – Ширин задерживает взгляд. Женщина на пляже взбирается по склону дюны, ветер яростно треплет ее платье, оборачивает подол вокруг ног. Ее волосы прикрыты тонким платком, завязанным на затылке; женщина придерживает его левой рукой, а правой балансирует как танцовщица. Ширин нравится, что женщина снята со спины – когда фотограф нажал на затвор, женщина даже не подозревала, что какой-то любопытный, может быть мужчина, а может быть и отец, снял ее. Ширин поражена: подумать только, этот мужчина, ее отец, который носит костюмы, ходит на работу, читает газеты, прожил такую долгую жизнь до нее, видел столько всего, чего она никогда не увидит, знал, а может, и любил стольких, кого она никогда не узнает.

Встречаются и другие фотографии: родителей, на них отец и мама на юге Франции; Кейвана и Шахлы, загорающих у своего бассейна; друзей семьи, Куроша и Хомы, на заснеженном склоне какого-то горнолыжного курорта. Куроша, это она знает, казнили в тюрьме. Она помнит, что его прозвали Ага-йе сиясат – Господин Политик. Любой разговор он начинал так: «Вы слышали, выбрали такого-то и такого-то?» или «Что вы думаете об убийстве того-го и того-то?», она в этих вещах ничего не понимала, но споры о них затягивались далеко за полночь – тогда она давно уже лежала в темной спальне, прислушиваясь к голосам взрослых, прерывавшимся позвякиванием кубиков льда в стаканах с виски. В тот вечер, когда Ширин узнала о гибели Куроша, она впервые услышала, как плачет отец. Она лежала в кровати, а сквозь закрытую дверь до нее доносились чьи-то рыдания; поначалу она не поверила, что это отец, но потом услышала его голос:

– Они убили Куроша, убили! Не могу в это поверить!

Жена Куроша, Хома, запомнилась Ширин своей белой норковой шубой и идеально круглой родинкой над губой. Ширин слышала, что Хома погибла во время пожара. О пожаре все знают.

Ширин задерживает взгляд на своей фотографии – там она на катке. Как ее рвать, может, сначала пополам, потом на кусочки – там прядь волос, здесь прищуренный глаз? Ширин разгибается, оглядывает кабинет: выдвинутые ящики, заваленный стол, горы бумаг на полу… Неужто мама сошла с ума? Что подумает отец, когда вернется домой и окажется, что от его жизни остались какие-то клочки?

– Ты уверена, что это надо? – спрашивает она у мамы.

Мама роняет бумагу на стол. Тянется за сигаретой, подносит ее ко рту.

– Не уверена.

Ширин знает, что мама курит, когда дела плохи. Закурила она несколько лет назад – Ширин тогда было лет пять-шесть, и мама иногда брала ее с собой, когда ходила к одному пианисту, который давал ей уроки пения. Час-другой Ширин сидела в гостиной пианиста, разглядывала его книги, картины на стенах, серебряные подсвечники, мраморные полы. Удивляла ее игрушка на письменном столе, лягушонок Кермит[29]29
  Один из персонажей телевизионного сериала «Маппет-шоу».


[Закрыть]
– такая вроде бы неуместная в этом доме, заполненном антиквариатом. Игрушка примирила Ширин с пианистом, и у нее хватало терпения сидеть и слушать его игру и мамин голос – доносясь сквозь закрытую дверь, он казался незнакомым. Когда музыка и пение стихали, слышались разговоры, смех, и Ширин думала, какая шутка их развеселила, впрочем, она ее вряд ли поймет. Наконец дверь распахивалась.

– Ты не слишком скучала? – спрашивал пианист и вытаскивал из кармана шоколадное яйцо с сюрпризом.

Ширин разворачивала обертку и съедала шоколад, а игрушку разглядывала потом. И только вечером, сидя у себя в спальне, собирала игрушку и ставила на полку над столом – там уже составилась целая коллекция: зебра, кошка, военный самолет, машина – памятки маминой личной жизни. Игрушки были крошечные, никто их не замечал, даже Парвиз, и Ширин утешала себя тем, что многие вещи, если они маленькие и не бросаются в глаза, никто не замечает. После визитов к пианисту мама ходила в приподнятом настроении, но к концу дня сникала, а вечером садилась в гостиной и то и дело курила: сигареты, по ее словам, успокаивали нервы.

– Понимаешь, Ширин-джан, у меня нет уверенности, что надо, а что не надо, – говорит мама, выдыхая дым; она смотрит в окно и тихо плачет. Ширин замечает, что мама все еще в пижаме. Лак на ногтях ее ног облупился. Не надо было спрашивать маму. Ширин берет свою фотографию, рвет на части.

Глава шестнадцатая

Исаак в крохотное оконце глядит на темные тучи, вдыхает сырой утренний воздух. Вскоре с неба обрушивается град, градины барабанят по черным прутьям металлической решетки. Через разбитое стекло в камеру льет дождь, образуя лужу.

В коридоре зажигают свет, едва сквозь щели под дверью проникает бледная полоска, как дверь распахивается.

– Подъем! Живей, живей! В душ!

Мехди опускает ноги на пол, но больная нога больше не держит его.

– А! – Он со стоном падает на матрас. – Мы же принимали душ совсем недавно. Что, неделя уже прошла?

Исаак протягивает руку, Мехди налегает на нее всем своим весом. И так они ковыляют к выходу.

Рамин прикрывает ухо рукой:

– Тише вы, – бормочет он во сне.

Он что, забыл, где находится?

– Рамин-джан, вставай! – говорит Мехди, но Рамин даже не шелохнулся.

В коридоре они вливаются в толпу заключенных и направляются в душевую. Там они раздеваются, заходят в душевые кабинки. Исаак уже научился не смотреть на голых мужчин, на ноги в волдырях, с почерневшими ногтями, шлепающие по серым лужам на ослизлом кафельном полу. Он заходит в кабинку, становится под ледяные струи, быстро намыливается. Стирает рубашку, нижнее белье, носки, понимая, что плесень, как ни три, не отмоешь. Выходит из-под душа, перевесив через руку одежду, – ищет свободный уголок, чтобы одеться. Другие, как и он, ходят мокрые в поисках местечка поукромнее – не хочется стоять совсем уж на виду. Внезапно прямо перед собой он видит знакомое лицо, лицо из далекого прошлого.

– Вартан? Вартан Софоян?

Заключенный, такой же голый, как и он, застывает на месте как вкопанный.

– Господи! Исаак Амин!

Несколько мгновений они смотрят друг на друга. Им никогда не доводилось разговаривать друг с другом подолгу.

– Так, значит, вы тоже здесь… – говорит Исаак. – И давно?

– Месяца два. Меня держали в другом блоке. А вы здесь сколько?

– Кажется, месяца три. Тут теряешь счет дням…

– Да, знаю.

К ним подходит охранник – он следил за ними. Здесь, в душевой, его черная винтовка устрашает еще больше.

– Эй, вы, это вам что, гостиная? – орет он. – Одевайтесь, уроды, и чтоб я вас не видел!

Исаак и Вартан кивают друг другу и расходятся. А чуть позже, уже одеваясь в углу, Исаак возвращается к недавнему разговору. Его удивляет, что, пока они разговаривали, он забыл и о наготе пианиста, и о своей неприязни к нему. Наверняка и у Вартана так было. Пока Исаак натягивает брюки и застегивает влажную рубашку, он уже не без враждебности вспоминает пианиста, вид его высокой, голой фигуры возбуждает в нем нехорошие чувства.

Сквозь бульканье воды доносится крик заключенного, за ним угрозы охранника. В ближайшей кабинке Исаак видит Рамина – из носа у того течет кровь, двое охранников стянули с него одежду и втолкнули под душ. Руки парня что две скобки по бокам исхудавшего тела, Рамин прикрывает ладонями низ живота. Вода, утекающая в сток под его ногами, розовая.

– Поделом тебе! – говорит один из охранников. – Слышишь «подъем» – вставай. Тут тебе не пятизвездный отель, сукин ты сын.

* * *

– Что они теперь сделают с Рамином? – говорит Исаак Мехди, когда они возвращаются в камеру. – Надо было самим растолкать его.

– Правда твоя. А я из-за ноги не подумал о нем. К тому же и парень он трудный. Вообще-то, у меня было много таких студентов, самонадеянных идеалистов. Было такое время, когда многих увлек идеализм.

– Тебя тоже?

– Не знаю. Казалось, вот-вот настанут перемены, а кому, как не нам, приблизить их. Мы хотели покончить с монархией. Думали построить демократию. Сколько нас шагало плечом к плечу: коммунисты, лейбористы, Народная партия, да мало ли кто еще. Ну и религиозные фундаменталисты. Объединяла нас всех ненависть к шаху. И больше ничего. Ну а в конце концов мы выпустили на свободу чудовище.

В дверном окошке показывается пара глаз, в щель суют поднос с едой. Исаак встает, берет поднос. На подносе сыр, хлеб и чай. Исаак с Мехди садятся на пол, скрестив ноги, молча едят. Дождя уже нет, но в камере сыро и холодно.

– Амин-ага, ты-то здесь за что? Ты нам так до сих пор ничего о себе не рассказал.

– Понятия не имею, хотя кое-что против меня все же есть. Я – еврей и неплохо жил при шахе.

– Хорошо жить при шахе – значит ничего не видеть и не слышать. Делать вид, что тайной полиции не существует.

– Да, это так, но агенты САВАК[30]30
  САВАК – иранские спецслужбы («Национальная организация информации и безопасности») в 1957–1979 гг.


[Закрыть]
хотя бы сажали и пытали ради одного – получить информацию и запугать вероятных противников режима. Человека арестовывали, если он и в самом деле был в чем-то виноват. Как ни ужасно, но в этом была своя логика. А теперь правительство просто-напросто уничтожает людей, невзирая на то, виноваты они или нет. Их цель – сломить людей. Завладеть их душами, Мехди-ага. А это гораздо опаснее.

Мехди кивает, отхлебывает чай.

– Год назад я бы тебя возненавидел, – говорит он. – А теперь не знаю, что и сказать. Не хочется этого признать, но у нас много общего.

Охранник вызывает Исаака. И, хотя сыр еще камнем лежит в желудке, Исаак выходит из камеры. Его ведут вниз по лестнице, на этот раз в другое помещение. Войдя, Исаак первым делом смотрит на руку следователя – все ли пальцы у него на месте – видит, что одного нет, и понимает: его снова будет допрашивать Мохсен. Недели три назад по тюрьме пополз слух, что Мохсен освободил одного заключенного прямо на допросе, и все тут же воспрянули духом, как школьники перед началом летних каникул. Однако неделю назад Мохсен так же ни с того ни с сего застрелил другого заключенного, и все снова приуныли. От Мохсена неизвестно чего ожидать, говорили заключенные. И кто знает, как вести себя с ним.

– Расскажи о своем брате, Джаваде, – говорит Мохсен.

– Что вы хотите знать?

– Чем он занимается?

– Мы с ним не очень-то близки.

– Судя по распечаткам телефонной компании, вы часто перезваниваетесь.

– Да, но… тесными наши отношения не назовешь. Так, общаемся иногда – как требуют приличия.

– Надеюсь, брат, и мне с тобой удастся держаться в пределах приличий.

– Брат, я говорю правду. Джавад любит перемены. Он вечно меняет работу. За ним не уследишь.

– Понятно. Может, тебе интересно будет узнать, какая работа у твоего брата сейчас. Он тайком ввозит в страну водку.

Вот так так. Исаак не знает, верить Мохсену или нет.

– Ислам запрещает употреблять алкоголь, ты ведь знаешь об этом? – прибавляет Мохсен.

– Конечно. Если брат в самом деле занимается контрабандой, я об этом не знал.

Мохсен заходит Исааку за спину, наклоняется и шепчет, обдавая слюной:

– А знаешь, ты мне чем-то нравишься. И я хочу тебе помочь. Но в одиночку не смогу. Нужна твоя помощь. Дело в том, что мы несколько раз бывали у твоего брата дома, но его самого не заставали. Проверили мы и его так называемую контору – похоже, он и там давно уже не появлялся. Где же он?

– Брат, я в самом деле не знаю. Да и откуда мне знать? Я три месяца здесь. А он, как я уже говорил, вольный человек. Часто разъезжает. На одном месте долго не засиживается.

– Ублюдок! Надеешься легко отделаться? Вы оба из семейки тагути – распутников. Думаешь, вам удастся покрывать друг друга?

– Это наверняка какая-то ошибка. Брат не такой человек, чтобы заниматься контрабандой. Он…

– Молчать! Ошибка, брат Амин, в том, что все это время я был слишком снисходителен к тебе. – Мохсен отходит, глядит в маленькое окошко – в нем видны бетонные стены другого крыла тюрьмы. – Я сегодня устал, мне даже видеть тебя, и то тяжело. Но имей в виду: очень скоро ты пожалеешь, что лгал мне, взмолишься о пощаде. Но тогда, дорогой мой брат, будет уже поздно.

Когда Исаак возвращается в камеру, Рамин сидит на своем матрасе и ковыряет между пальцев ног. Исаак уже привык к противным привычкам Рамина, он молча ложится на свой матрас. В камере стоит вонь, пахнет сыростью, мочой, кровью. Исааку вспоминается, какая сырость стояла в Хорремшехре[31]31
  Хорремшехр – город на реке Тигр.


[Закрыть]
, где он жил в детстве, где летом играл в футбол с Джавадом и соседскими мальчишками, у которых ступни были такими огрубевшими, что они бегали по горячей земле босиком. Чтобы освежиться, Исаак тогда часто плавал с братом в реке, огибая черные пятна нефти – отходы перерабатывающего завода, – которые течение иногда несло прямо на них. Вязкие пятна пугали Исаака, он, сам не зная почему, видел в них дурной знак. А вот Джавад не уплывал от пятен, наоборот, плыл им навстречу, старался собрать их в пустые банки, чтобы потом продать.

– Будем с тобой нефтяными магнатами, – говорил он Исааку. – Вот увидишь!

Бедный Джавад, думает Исаак, его младший непрактичный брат, чья жизнь до сих пор была чередой неудачных попыток разбогатеть и чье мальчишеское обаяние, позволявшее ему выходить сухим из воды, блекнет. Где он теперь?

Муэдзин сзывает на вечернюю молитву. Исаак затыкает уши. От крика муэдзина у него сжимается сердце. В последнее время стоит Исааку услышать этот крик, он представляет, как его хоронят заживо. Он поворачивается лицом к стене. Рамин все еще ковыряет между пальцев.

– Рамин, что ты на молитву не идешь?

– Мне нездоровится, – отвечает Рамин. – Да и не могу я больше притворяться, что верю в Бога.

– Я же видел, что с тобой сделали утром в душевой, – говоря с Рамином, Исаак видит перед собой сына. – Молись хотя бы здесь, в камере. На случай, если охранник придет проверить.

– Амин-ага, вы человек религиозный? – спрашивает парень.

Не будь Исаак в тюрьме, он ответил бы, «нет». Он всегда отмечал еврейские праздники, но сказать, что он религиозен, никак нельзя. Теперь уже Исаак не так в этом уверен. Ему страшно признаться в своем неверии. Он чувствует, что должен во что-то верить – чтобы не потерять надежду.

– Как знать, может, я и начинаю верить, – не сразу отвечает он.

– А я – нет. Как бы ни хотелось поверить, не могу. Религия – удел слабых, так всегда говорила моя мама.

– Долгое время я тоже так думал, – говорит Исаак. – А теперь даже не знаю. Может, я просто ослабел.

Немного погодя Рамин скидывает рубашку и принимается делать зарядку. Его спина вся в синяках. На правой руке татуировка: вытянутые, красиво выписанные буквы складываются в слово «Сиима».

– Что это у тебя за татуировка? Имя матери? – спрашивает Исаак.

Рамин прерывает упражнения, поглаживает буквы.

– Да, татуировку я сделал, когда маму посадили.

– Красивая татуировка.

– Мама тоже красивая, – говорит Рамин.

– Скажи мне, Рамин, чем бы ты занимался, не попади в тюрьму?

– Путешествовал бы. Хочу посмотреть мир. Хочу стать фотографом.

Исааку нравится, что парень говорит «хочу» стать фотографом, а не «хотел бы» – словно смерть отца, арест матери и неопределенность собственной судьбы всего лишь легкая заминка, короткая задержка.

Дверь открывается, в камеру просовывается голова охранника.

– А ты, мальчишка, что здесь забыл? Почему не на молитве?

– Мне нездоровится, – отвечает Рамин.

Охранник входит, рывком поднимает его на ноги.

– Бросай свои выходки. То ты проспишь, то на молитву являешься когда вздумается. Слушай меня! Это тебе не каникулы. Ты в тюрьме! Понял? Ты – заключенный! Когда прикажут, тогда и будешь молиться.

Рамин смотрит прямо перед собой. Стоит прямо, не дрогнув. Когда охранник отпускает его руку, спокойно отвечает:

– Брат, я не верю в Бога, но даже если бы и верил, Бог наверняка не поставил бы болезнь мне в вину.

– Сам себе могилу копаешь! – Охранник с грохотом захлопывает металлическую дверь и, прежде чем запереть ее, долго звенит ключами.

– Господи, Рамин! – говорит Исаак. – Ну зачем ты сказал, что не веришь в Бога? Они же тебя изведут!

– Я говорю правду. А это что-то да значит.

Исаак уже не помнит те времена, когда он сам так поступал. И в детстве, и в юности он чаще руководствовался не принципами, а желанием избыть безразличие отца, страдания матери, урчание в животе от голода, городскую жару, страх, что его жизнь будет такой же ничем не примечательной, как и жизнь отца.

И он достиг своей цели, но как – ценой компромиссов, следующих один за другим, как жемчужины в ожерелье, – и в результате создал себе жизнь прекрасную и в то же время неверную.

Чтобы успокоиться, он несколько раз делает глубокий вдох, заполняя легкие зловонным воздухом и выпуская его. В тюрьме, этом гигантском склепе, – тишина.

Глава семнадцатая

Они приходят пасмурным декабрьским днем, но, когда они стучат в дверь, Фарназ стука не слышит. Она стоит в кухне у окна, глядит на улицу внизу, на дома с задернутыми шторами, чьи жильцы разъехались один за другим. Почтальон совершает обход, просовывая конверты в прорези дверей. Фарназ представляет, как конверты с глухим стуком шлепаются на землю в опустевших дворах – письма, которые некому прочесть.

Стучат все громче, наконец Фарназ видит их: двое с винтовками стоят перед дверью. Она делает глубокий вдох, спускается на первый этаж. Ширин стоит на верхней площадке, ухватившись за перила.

– Быстрее! – слышит Фарназ. Стучат все нетерпеливей.

В холле Фарназ делает еще один глубокий вдох и открывает дверь. Оглядывает пришедших: сначала одного, потом другого. У одного – густая черная борода, губы потрескались, он выглядит неопрятным, даже грязным, не будь при нем винтовки, Фарназ приняла бы его за рабочего. Другой – в военной форме, он стоит немного позади – на вид совсем юный.

– Мы пришли обыскать дом, – говорит неопрятный.

– А ордер?

– Никаких ордеров. У нас приказ.

Она кивает и отступает в сторону. Они заходят, даже не удосужившись вытереть ноги. Молоденький солдат кивает, здороваясь. Они поднимаются по лестнице, Фарназ за ними. Бородач начинает со спальни, юнец направляется в комнату Ширин, прислоняет винтовку к ее кровати, открывает шкаф, выкидывает из него одежду на пол.

Фарназ берет дочь за руку, они вместе идут в спальню, где на полу уже выросли горы одежды. Бородач ходит по комнате туда-сюда, топчет вещи грязными сапогами. Протягивая руку к вешалке с галстуками, он снимает ее – галстуки волной сползают на пол.

– А что, ваш муж всегда носит галстуки? – говорит он.

– Да, чаще всего, – отвечает Фарназ; как следует ответить на этот вопрос, она не знает.

– Значит, он строит из себя фаранги – европейца?

– Нет, он – деловой человек. Потому и костюм.

– А что, он не мог заниматься этими своими делами в обычной одежде?

Бородач опускается на колени, проводит рукой по спутавшимся шелковым галстукам.

– Я не знаю, что такое обычная, брат. Раньше костюм с галстуком считались вполне обычной одеждой.

– Вы ошибаетесь. Обычной их считали подражающие Западу франты, и только они.

– Брат, так моего мужа обвиняют в том, что он франт?

На мгновение воцаряется тишина; Фарназ уже упрекает себя: зачем только она это сказала.

– Вы не сознаете всю тяжесть вашего положения, и это очень плохо. – Бородач встает с пола, подходит к Фарназ так близко, что касается бородой ее груди. Она чувствует его зловонное дыхание. Фарназ пятится назад и видит, как с кровати на них смотрит Ширин. Куда же запропастилась Хабибе, ведь сейчас она нужна как никогда? Сейчас она увела бы Ширин в парк или еще куда погулять. И почему именно сегодня служанке взбрело в голову навестить семью? Правда ли ее мать так больна, как она рассказывала утром, или сын-революционер предупредил Хабибе и она не захотела стать свидетельницей?

Когда бородач заканчивает с вещами Исаака, он принимается за вещи Фарназ – платья и свитера летят в общую кучу на полу. Дойдя до нижнего белья, бородач ухмыляется – вытаскивает вещички по одной, секунду-другую помахивает ими и только потом бросает в кучу. Берет коробку с прокладками, заглядывает в нее. Хочет что-то сказать, но передумывает. На глаза ему попадается пара запонок из оникса – они лежат в раскрытом футляре на прикроватной тумбочке Исаака.

– Это что же, ваш муж носил драгоценности? – спрашивает он.

– Это не драгоценности. Это для рубашек.

– Покажите.

Она берет из кучи одну из рубашек Исаака, вдевает запонку. Последний раз Исаак надевал эти запонки два года назад – революция тогда еще только начиналась – на званый обед у Куроша Нассири. Там подавали виски, фисташки, кебаб, турецкий кофе, играла музыка, даже курили опиум – и гости не замечали, что страна рушится, а у них нет будущего. Там, в той комнате, в последний раз собрались посланцы из прошлого. Почти всю ночь Курош курил и танцевал босиком на шелковом ковре – широко раскинув руки и пощелкивая пальцами, он манил женщин оставить мужей и присоединиться к нему. Жена Куроша, Хома, смеялась, она сама была навеселе – выкурила немало.

– Курош-джан, что с тобой? – говорила она со смехом. – Ты что, собираешься уйти от меня?

– Да нет, Хома, разве ты не знаешь? Мы все скоро уйдем, – отвечал он со смехом.

Потом Куроша казнили, дом сгорел, а вместе с ним и Хома.

Фарназ продевает руку в рукав, и когда ее кисть высовывается из манжеты, бородач говорит:

– Хорошо… очень хорошо… – забирает запонки и опускает к себе в карман.

– Улики, – говорит он.

Фарназ бросает рубашку, скомканную, помятую – она падает на гору одежды. Фарназ опускается на пол, глядит, как бородач пускает ее жизнь на распыл, и тут замечает, что Ширин нет в комнате.

– Брат, я сейчас вернусь. Пойду посмотрю, где дочь.

– Никуда вы не пойдете. С вашей дочерью все в порядке.

– Пожалуйста! Я тут же вернусь. Вот только…

– Сядьте, сестра, – приказывает он и тянется к винтовке. – Не ухудшайте свое положение.

Фарназ снова опускается на пол. Она видит, как бородач роется в шкафу, как глаза его от ярости вылезают из орбит, и тут понимает, что добром это не кончится. Как удержать эту ярость, ярость миллионов, в каких-то границах, как объяснить, какие пагубные последствия она несет? Как знать, вернется ли Исаак? Фарназ смотрит на его разбросанную по полу одежду, туфли, шляпу, купленную в Риме во время того самого снегопада, – они напоминают, что его с ней нет, и это гнетет.

– Лучше потрудитесь объяснить, откуда у вас вот это? – Бородач показывает ей старую военную пилотку. – Ваш муж служил в американских войсках?

Фарназ глядит на видавшую виды пыльную пилотку. Фарназ много раз спрашивала Исаака, почему он ей так дорожит, но Исаак ничего не отвечал. Видно, пилотка для него – символ времени, когда он был счастлив, времени, где ей нет места и куда он ее не допускает.

– Нет, не служил, – говорит она. – Эту пилотку еще во время войны подарил ему один американский солдат.

Бородач забирает пилотку как улику. Он уже насобирал одиннадцать больших сумок: книги на английском, переписку, до которой у Фарназ не дошли руки, семейные фотографии, на которые у нее попросту рука не поднялась, даже ту, где Парвиз на пикнике с одноклассниками обнимает девушку, и ту, где Исаак в плавках стоит у подержанного «рено» 1954 года и смеется прямо в объектив. Фарназ сняла его, когда они в первый раз путешествовали вдвоем. Ночь они провели в мотеле, где на наволочках виднелись бурые круги от немытых голов, а в коридорах воняло мочой. Фарназ дулась на Исаака: как мог он привезти ее в такое место. Хоть и знала, что ничего лучше он предложить не мог. Когда они выехали из мотеля, она некоторое время сидела молча, глядела в окно на извилистую дорогу к морю, недоумевала, что заставило ее выйти замуж за человека, у которого нет ничего, кроме поношенного пиджака, нескольких томиков стихов и фотографии матери. Теперь, когда брачный контракт был подписан, невыносимая вонь затмевала все: и таланты Исаака, и его темперамент, и перспективы, открывающиеся перед ним. Фарназ стало ясно: контракт подвел жирную черту под ее устремлениями, она поняла – долгие годы, потраченные на занятия пением и литературой в конце концов оказались ни чем иным, как времяпрепровождением в ожидании мужа и настоящей жизни.

Фарназ опустила окно. В воздухе пахло соснами. Исаак включил радио – передавали «Прощай, дрозд» Майлза Дэвиса[32]32
  Майлз Дэвис (1926–1991) – американский джазовый музыкант.


[Закрыть]
. Машина катила к морю; строгие, свободно льющиеся звуки трубы успокоили, утешили Фарназ. Уж не объяснялась ли смена ее настроений перепадами высоты? С высоты нескольких тысяч метров они спустились до тридцати ниже уровня моря; вдохнув солоноватый морской воздух, Фарназ подумала: неужели от приближения к морю чувства так обостряются?

Надев купальные костюмы, они с Исааком по очереди снимались на фоне машины. Глядя на Исаака в объектив фотоаппарата – а он смеялся и корчил рожи – она испытала прилив любви к мужу, такой, какой не испытывала со времени свадьбы. Кто знает, может соль, вода, призма фотообъектива – то, что необходимо для любви?

* * *

Ширин возвращается. Она встает на пороге, смотрит на сумки с уликами, выстроившиеся вдоль стены.

– Где ты была? – спрашивает ее бородач.

– Я проголодалась. Пошла на кухню.

– Вот как? И что же ты ела?

– Я… я съела яблоко.

– Брат, не надо с ней так, – вступается Фарназ. – Она же всего-навсего ребенок.

– Скажи-ка мне, девочка, – продолжает бородач, – у вас на кухне что, пол грязный?

Глаза Ширин расширяются. Она с ужасом смотрит на мать. Ее туфли, брючины внизу и впрямь в грязи.

– Ширин-джан, – говорит мама, – ты ведь играла в саду, да? Так и скажи. Ничего страшного в этом нет.

– Да, – отвечает Ширин. – Я… я выходила поиграть.

Сощурив глаза, бородач еще некоторое время разглядывает девочку.

– Зачем тогда обманываешь? Нет, у нее явно что-то на уме.

– Брат, ради бога! Вы же пугаете ее.

Бородач кивает, но как-то неуверенно. Ширин садится на кровать, складывает руки на коленях. Фарназ замечает, как исхудала дочь. Ест ли она, спит, делает уроки? Если Исаак не вернется, как жить дальше? Может ли она, Фарназ, быть хорошей матерью, не будучи женой?

Несколько часов спустя солдаты переходят в гостиную, сдвигают всю мебель в один угол и закатывают ковер. Достают ножи и распарывают подушки диванов, просовывают руки в разрезы в надежде отыскать зашитые в них улики. Сбрасывают с верхних полок и выкидывают из ящиков безделушки – фарфоровый сливочник, медное блюдо, старинное серебро – и сносят в угол, будто собираются устроить аукцион. Фарназ видит серебряный чайник, который пропал некоторое время назад, и благодарит солдат за то, что они нашли его.

– Сколько счастья из-за какой-то серебряной безделки, – качает головой бородач. – Нет, таких, как вы, не исправить.

– Мы с мужем купили этот чайник в Исфахане, сразу после свадьбы, – объясняет было она, но тут же одергивает себя. Разве можно передать, какую радость испытываешь, когда в чужом городе, с чужим мужчиной покупаешь первые вещи для своего дома – чайник и двенадцать стаканов? Фарназ вспоминает, сколько времени она провела на базарах, блошиных рынках и в антикварных магазинах разных стран, собирая все эти вещи по одной, учитывая и цвет, и форму, и историю каждой, рассматривая на свет, разглядывая, нет ли трещин или сколов, оборачивая полотенцами, чтобы увезти домой. Серая с фиолетовым отливом ваза, приобретенная у венецианского стеклодува, стоит на подоконнике, собирая лучи дневного солнца и отбрасывая их уже преломленными на пол. Фарназ хорошо помнит тот сырой, душный майский день, речные трамвайчики покачивались на воде, туристы садились в гондолы, а они с Исааком шли в свой отель на побережье, и в сумочке у нее лежал кусочек Венеции. В каждой такой вещице, верилось Фарназ, жива душа места, в котором они побывали, и того человека, который сделал или продал ее. Долгими днями, в тиши дома, когда Исаак уходил на работу, а дети в школу, Фарназ сидела в залитой солнцем гостиной и рассматривала свои сувениры один за другим: стеклянную вазу, напоминавшую о венецианской Франческе; медное блюдо – память о стамбульском Исмете; серебряный чайник, подаренный Фирузом из Исфахана. В окружении этих сувениров Фарназ чувствовала себя не одинокой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю