355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Читра Дивакаруни » Принцесса специй » Текст книги (страница 11)
Принцесса специй
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:18

Текст книги "Принцесса специй"


Автор книги: Читра Дивакаруни



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

Я посмотрела на его лицо. Маленькая честная складка между бровей. Его глаза кажутся темнее, как будто за это время научились всему тому, чего до сих пор сторонились: чувствовать боль других, желать каждым своим вдохом и выдохом (ведь этого уже достаточно, чтобы изменить нас навсегда), каждым своим мускулом, каждой косточкой, каждой клеточкой мозга, каждой частичкой сердца – одного – избавить кого-то от боли.

Это лицо человека, решила я, которому можно доверять.

И все же я уточняю:

– До заката.

– Обещаю. А теперь сделаешь кое-что для меня?

Мое «да» выскакивает само собой, ведь я, Тило, так привыкла выполнять просьбы. Тогда я непривычно осторожно добавляю:

– Если смогу.

– Постарайся быть счастливой, о'кей? По крайней мере, пока мы не вернемся.

Я молчу. Смотрю на дверь Харона, вспоминаю каменное выражение на его лице, когда видела его в последний раз.

– Пожалуйста, я так хочу видеть тебя счастливой, – умолял Равен, сжимая мои руки в своих.

Ох, Американец, как ты умеешь играть на струнах моей души! Ты знаешь, что я соглашусь сделать для тебя то, что считаю не вправе сделать для себя. Все ли женщины таковы?

– О'кей, – отвечаю я и чувствую, как растворяется вся тяжесть, скопившаяся внутри.

Мы спускаемся по ступенькам. Здесь, на темной лестничной клетке, я оставляю груз своей души (сейчас я перестану думать об этом) до вечера, пока не вернусь.

Вот и место привала. Он наполняет стакан прозрачно-золотистой жидкостью цвета неба над нами, протягивает мне. Некоторое время я довольствуюсь тем, что только смотрю. Как у некоторых людей в самых, казалось бы, простых, неосознанных действиях сквозит благородная утонченность. Для меня это удивительно, ведь я сама никогда не отличалась никакой утонченностью, даже когда была в своем молодом теле.

Когда я отпила (еще одно правило Принцессы нарушено), вино прокатилось по жилам холодом, потом жаром, пятнышки света, скопившиеся в уютном пространстве под веками, замерцали. Он взял мой стакан, повернул его и тоже отпил – так, что губы коснулись того места, где только что касались мои. Мой рот наполняется терпкой сладостью, страхом и предвкушением. В голове у меня легкость и парение. Это вино или он?

Сегодня у меня каникулы, решила я, ни больше, ни меньше, как у тех туристов, что жизнерадостно порхают, как бабочки, повсюду. Каникулы от себя самой. Отдых у океана, что листом плавленого золота простирается до самого горизонта и навевает слезы.

Кто не согласится со мной, что даже я имею право на такой день, один единственный раз в жизни.

Равен опускается на колени прямо на землю, несмотря на свои брюки от Bill Blass, и выкладывает все, что приготовил для нашего ленча: булку хлеба длиной с его руку, нарезанные ломтики сыра в толстой белой шкурке, деревянную плошку, до краев наполненную земляникой, каждая ягодка формой похожа на поцелуй. Мне все это кажется невероятной экзотикой, но, когда я признаюсь ему в этом, он со смехом отвечает, что вообще-то это самая обычная еда. Я знаю, что это правда. И все же, когда я беру в руки ягодку, мне кажется, что это какой-то алый самоцвет, совершенный по форме в своей светящейся округлости, и, когда я пробую ее, меня переполняет ее чистый, неземной аромат. И вдруг я понимаю, что таким же странным должно казаться Равену все то, что привычно окружает меня в магазине: кориандр, гвоздика, чана [86]86
  Чана – мелкий (турецкий) горошек.


[Закрыть]
– и на меня нашла тень неизъяснимой и неясной, как дымка, печали.

Стоп, Тило, сегодня ты отдыхаешь и от своих мыслей тоже,

Итак, я полностью переношу внимание туда, где нахожусь, где волны Тихого океана невидимо бьются о берег где-то внизу, а над нами крики кружащихся чаек, – в это место, которое я запомню как никакое другое. Где я откидываюсь назад, в этот миг величественная, как какая-нибудь императрица (да, я), чтобы опереться о ствол кипариса, который тысячи лет гнули ветра, и направляю свой взор на просоленные морем купальни, поблескивающие на воде, как мираж.

– Построены, – поясняет Равен, – каким-то глупым мечтателем.

– Как я, – говорю, улыбаясь.

– И я, – он тоже улыбается.

– О чем ты мечтаешь, Равен?

На миг он смутился. Как будто робость овеяла его крылом, что так редко в мужчине.

Затем на его лице появилось новое выражение, от которого мое сердце затрепетало. Потому что это лицо говорило: у меня больше нет от тебя секретов.

Я мечтала об этом с того самого момента, когда впервые увидела тебя в тот облачно-хрустальный вечер. И до сих пор.

Равен, ну разве не глупо, что мне сейчас страшно, мне, Тило, хранящей так много чужих секретов – и мужских, и женских. Но я боюсь, что, когда узнаю твое желание, ты перестанешь отличаться от других, от всех тех, кто приходит в мой магазин. Ты получишь мою помощь и через это деяние будешь потерян для меня навсегда.

Возможно, так будет лучше. Мое сердце снова будет принадлежать только специям.

При одной мысли об этом мой ум засуетился, строя безумные планы, как найти способ помешать тебе говорить. Но я уже слышу твои слова: они обращаются в золотые крупинки в этом воздухе, полном соленых брызг.

– Я мечтаю о рае на земле.

Рай на земле! Эти слова заставляют меня вспомнить остров с вулканом, вокруг – куда ни кинешь взгляд – зеленоватый простор океана, манящие листья кокосовых пальм. Между пальцев ног забиваются теплые крупинки песка, остро посверкивающие серебром, как слезы в моих глазах, которым я не могу дать волю.

Равен, можешь ли ты знать…

Но он поясняет:

– Высоко-высоко в горах сосны и эвкалипты, влажный запах деревьев, коры и шишек, а воды в ручьях такие свежие и прохладные, что когда отхлебнешь – кажется, будто до этого ты никогда не пил настоящей воды.

Мой Американец, вот и в очередной раз ты показал, как несходны наши миры, даже в наших мечтах. Он продолжает:

– Нетронутая природа, суровая и прекрасная одновременно. Где можно жить словно бы первобытной жизнью, бок о бок с медведями, тянущими морды к ягодам, с антилопами, замирающими на мгновение, чтобы прислушаться. Горными львами, устремленными за своей быстроногой добычей. В белом небе кружат черные птицы. И ни одного мужчины или женщины, кроме…

В моем взгляде вопрос.

– Я тебе все расскажу, – говорит Равен, отбрасывая назад радужную волну волос, – но я должен начать с того момента, когда все это родилось – моя мечта и моя война.

Ты и война – Равен, с твоими спокойными нежными руками, твоими чуткими губами. Не могу себе представить.

Когда я это подумала, солнце померкло. Стая ворон, хлопая крыльями цвета листьев дерева ним, пересекла небо над головой. Их унылые крики пали на нас, как предостережение.

В напряженных уголках рта у Равена собрались тени. На его лице обозначились угловатости и темные провалы, вся мягкость ушла. В это мгновение передо мной было лицо человека, который способен на все.

Тило, ты совсем не знаешь его. А между тем всем ради него рискуешь. Это ли не апофеоз глупости?

Высокий гул, как от самолета-бомбардировщика, возникший у меня в ушах, перекрывает слова Равена. Но я уже знаю, о чем он поведет речь.

О комнате умирающего.

– Представь себе эту комнату: полумрак, – говорит Равен, – руки матери на моих плечах, в стремлении защитить меня, и этот старик с разваливающимся телом, но пламенеющим духом. Я, мальчишка в воскресном костюме, попавший как между двух огней: нить противостояния между ними искрит током, как провод под напряжением.

Старик попросил:

– Эвви, оставь нас с мальчиком на минутку, – и когда все тело матери собралось в единое «нет», он добавил: – Прошу тебя, у меня совсем мало времени.

В его голосе звучала такая живая мольба, что я не понимал, как мама могла бы не уступить. Мое сердце кольнула беспомощность в надорванном тоне человека, не привыкшего просить об одолжении.

Но мама стояла и глядела в темноту, как будто ничего не слышала. Точнее, наоборот: как будто она слышала эти просьбы уже не раз и устала от них. И первый раз за всю свою жизнь я увидел, что ее лицо сделалось черствым, недоверчивым и даже уродливым.

Думаю, старик тоже все это увидел. Его тон изменился, стал тоже жестким и формальным. И хотя голос его был не громок, он прогремел в этих стенах рокотом водопада.

– Внучка, – проговорил он, – я надеялся, что не придется этого говорить, но увы. Я прошу этого в качестве возвращения долга за все те годы, что ты жила со мной, за все, что я дал тебе, а ты все уничтожила, покинув нас.

Так я узнал, кто он был для нее и для меня.

– Все, чего я хочу, – продолжал он, – это чтобы у мальчика был выбор. Как был у тебя.

– Он еще слишком мал, чтобы его принуждали к такому выбору, – возразила моя мать сдавленным голосом. Я чувствовал, как к горлу ее подползает страх. Моя мама боится, – подумал я в изумлении, потому что для меня это было совершенно невероятно.

– Когда ты предпочла пойти по другому пути, разве я тебя принуждал? – спросил старик, он делал паузу после каждого слова, как будто преодолевал крутые склоны. – Нисколько. Я позволил тебе уйти, хотя тем самым ты вырвала у меня сердце. Ты же знаешь, я не причиню никакого вреда твоему мальчику.

В окружавшей нас тишине я слышал дыхание слушающих нас людей. Вся комната вдыхала и выдыхала, словно одно огромное легкое.

– Ну что же, – наконец сказала она, убирая руки с моих плеч. – Можешь поговорить с ним. Но только я останусь в комнате.

– Как только мама сняла руки, и сделала шаг назад, – продолжал свое повествование Равен, – это было как будто она забрала с собой весь свет. Нет, позволь, я объясню понятнее. То, что ушло с ней, – был свет повседневности, в котором мы все делаем наши ежедневные дела и который освещает нашу дневную сущность. Но то, что осталось, когда она отступила, не было тьмой, это был тоже свет, но другой, мерцающий красноватый свет, и его можно воспринимать только каким-то особым зрением. И слова. Комната была полна слов, только требовался другой слух, не мой, чтобы их слышать.

Старик не пошевельнулся и не проронил ни слова. Но я чувствовал, как он тянет меня к себе, чувствовал руками, ногами и в самом центре груди. Это было теплое влечение, как будто я и он сделаны из одного материала, земли или воды, или металла, а теперь, когда оказались недалеко друг от друга, притягиваемся, как подобное притягивается к подобному.

Я пошел к нему, а между тем ощущал, как будто что-то тянет меня назад. Мамина воля. Ведь она так старалась отгородить от меня эту часть своей жизни с помощью лакированной мебели и шторок с цветочками, хотя даже тогда я смутно догадывался, что дело заключалось не в самих вещах, а в том, чтобы быть обыкновенной, быть американкой. Ты понимаешь?

…Равен, в чьих глазах я вижу отголосок отчаянного желания твоей мамы, я понимаю гораздо больше, чем ты мог бы предположить. Тило, которая в детстве так хотела быть непохожей на всех, теперь, повзрослев, мечтает о самой обыденной жизни – с кухней и спальней, свежеиспеченным хлебом, с попугаем в клетке, с любовными ссорами, поцелуями и помадой.

О, ирония желаний, заставляющих нас мечтать о мерцании воды за самыми дальними дюнами. Достигая ее, мы понимаем, что это ничуть не лучше, чем жаркий песок, на котором мы томились до этого днями, месяцами, годами. Вот тебе тема для размышлений, Тило, в то время как ты проваливаешься в историю Равена, как в колдовской колодец, затягивающий доверчивого путника: знаем ли мы, что хотим на самом деле? Знала ли мама Равена? А ты, Тило? Ты, что однажды взяла на себя смелость стать Принцессой, но была бы ты счастлива, будучи просто женщиной?

– Шаг за шагом, – рассказывал Равен, – я приближался к нему и неожиданно почувствовал, что с каждым шагом тяготение к нему становится сильней, а к ней ослабевает. Пока наконец я не остановился прямо перед ним и не услышал слова, которые были вплетены в песню, обволакивающую меня своим теплом, как звериная шкура. Нет, я не знал языка, но значение слов почему-то было мне понятно. Добро пожаловать. Наконец ты пришел. Мы ждали так долго.

Старик протянул ко мне руки, и, когда я положил свои ладони на его, почувствовал мягкость под мозолистой кожей. Это напомнило мне руки моего папы. Только эти были старые, костлявые, морщинистые, с кожей, испещренной пятнами и собирающейся складками на запястьях – и ничего в них не могло объяснить этот неожиданный всплеск счастья во мне.

Они схватили меня с силой, какой я не ожидал, и комната вдруг вспыхнула образами: группка людей – мужчин и женщин – на берегу реки, в знойном мареве выкапывают какие-то корни, режут лозы, чтобы плести корзины. Склонились над телами больных, руки воздеты к небу. Сидят у ночных костров, поют песню процветания, бросают в огонь зерна, и те сыплют искрами, когда загораются.

Постепенно я стал понимать, что он показывает мне свою жизнь и жизнь тех, кто был до него, кто передал свою силу следующим поколениям. Я почти чувствовал, как ноют их спины, как ликование проносится топотом диких коней в их сердцах, когда обреченный на смерть вдруг открывает глаза. И понимаю, что если хочу этой жизни, она станет моей.

…Мое дыхание учащается по мере его рассказа. Как волнующе-страшно улавливать эти параллели между его судьбой и моей. Думать, что Равен тоже был посвящен некой особой силе. Гадать, почему он пришел ко мне.

И надеяться.

О, мой Американец, может быть, я нашла наконец человека, который сможет понять, что значит жить жизнью Принцессы, что это за прекрасная, но страшная доля…

– Я стоял перепуганный, не зная, что делать, – говорит Равен. – Но понемногу рассмотрел, какая кожа вокруг его глаз коричневая, морщинистая и добрая, словно древесная кора, как светятся эти глаза, как будто в самой их глубине зажжены маленькие огоньки. Мой прадедушка, – пронеслось у меня в голове, – и эти слова были как прохладный бальзам, положенный на пылающий лоб.

Затем я увидел другие лица на стене за его головой, – ощущение будто стоишь перед несколькими зеркалами. Черты смещающиеся, подвижные – моего прадедушки и не его, мои и не мои. И вот он дотягивается до своей груди и что-то из нее вынимает. Это его сердце! – думаю я, и в один устрашающий миг мне представляется, как он протягивает его мне, багровое и окровавленное, все еще яростно стучащее.

Но это была птица, большая и прекрасная, пепельно-черная, глянцевая, словно облитая маслом, она тихо сидела в его древних руках и глядела на меня красными бусинками своих глаз.

Он кивнул на мой молчаливый вопрос:

– Да, ворон. [87]87
  Равен – ворон (англ.).


[Закрыть]

Я слышал вокруг себя барабанный бой и тоненький, воздушный напев свирели. Он протянул ко мне птицу, и я потянулся к ней. Теперь пространство вокруг заполнилось другими картинами – из моего прошлого: я играю на площадке в бейсбол с друзьями, сижу за столом и делаю уроки с отцом, хожу по магазину с мамой, толкая для нее тележку, и, когда она поворачивается к кассе, ее улыбка сияет, как роса на солнце. Я понимал, что все это моя жизнь, – все, от чего я должен буду отказаться, если выберу другой путь. Я снова вдыхал влажный цветочный запах дыхания матери, когда она целовала меня в лоб. Я снова чувствовал страх в ее пальцах перед тем, как она меня отпустила, и знал, что между нами уже не может быть все по-прежнему, если я выберу путь таких людей, как прадедушка. На сердце навалился груз ужасающего горя, которым будет для нее такое решение, и я внезапно заколебался».

Какое решение я бы принял? Не знаю. Когда я снова и снова прокручиваю эту сцену в памяти, то пытаюсь разгадать, что бы случилось, если бы не…

Он остановился и посмотрел на меня с проблеском какой-то надежды в глазах. Но я не знаю, как заглянуть в сферу несбывшегося, и вынуждена с сожалением покачать головой.

Между нами падает его долгий тяжелый вздох:

– Я все время твержу себе: это – прошлое, что случилось, то случилось. Но ты ведь знаешь, как это бывает. Одно дело – рассуждать здесь, – он постучал себя по голове, – а другое – что в это время здесь, – и он коснулся рукой груди и рассеянно потер ее, как будто чтобы облегчить давнюю боль.

Равен, сегодня вечером я положу на подоконник своего окна амританьян, мазь, что как ледяное пламя или пламенный лед. Чтобы твоя боль вышла из тебя вместе с потом и чтобы она отпустила тебя. Ведь порой память боли очень мучительна, и из ее тисков мы, человеческие существа, часто не в силах вырваться.

– В решающий момент, – продолжал он, – вот что произошло. Из дальнего угла комнаты голосом тихим, но настойчивым, как всегда, когда я собирался сделать что-то опасное, мама крикнула: «Нет». Вполне возможно, что это вышло невольно, потому что, когда я обернулся посмотреть на нее, она похлопывала ладонью по губам. Но все уже было кончено. Услышав, я инстинктивно подался назад. Небольшое движение, но его оказалось достаточно. Птица издала протяжный крик и поднялась в воздух. От хлопанья ее крыльев взвился ветер. Она стремительно взмыла вверх. Я было испугался, что она врежется в потолок и поранится, но она прошла сквозь него и исчезла. Только перо от нее опустилось, кружась, в мою руку. На ощупь оно было невероятно мягкое. И тоже растворилось в моей ладони бесследно. Когда я поднял глаза, то увидел, что мой прадедушка стал падать вперед, и двое людей подбежали, покачали головами и бережно положили его на спину. Остальные столпились у его постели и запричитали, а я онемел, пораженный чувством вины. И потери, потому что видел доброту в его лице и держал это перо в руке, шелковистое, как ресницы.

Мама потянула меня к двери со словами:

– Пойдем, пойдем, нам пора.

Я сопротивлялся. Я был сильно напуган: мне казалось, что, без сомнения, это я его убил – чувствовал, что должен подойти к его одру, последний раз прикоснуться к его руке. Но я не мог спорить с силой взрослого человека.

Равен посмотрел на меня невидящим взглядом.

– Впервые я действительно ненавидел ее.

…Я вижу память об этом в его глазах. Странная его ненависть: не дикая и неистовая, как можно было бы ожидать от ребенка, а как будто он вмерз в лед озера и оттуда смотрит на все другими глазами – ледяным, отстраненным взором…

– Я перестал вырываться, так как видел, что это бесполезно. Вместо этого я подскочил к ней и дернул ожерелье у нее на шее. Оно лопнуло с таким громким треском, что я думал, все обернутся, но, конечно же, это было только мое впечатление. Она, задыхаясь, резко втянула воздух и поднесла руку к шее. Жемчужинки покатились в разные стороны, мелкой дробью стуча по полу и стенам.

– Из-за тебя, из-за нас умер прадедушка, – крикнул я и с этими словами повернулся и зашагал к двери. Под моими ногами перекатывался жемчуг, гладкие скользкие шарики. Я тяжело ступал, желая раздавить их, но они ускользали, и, оглянувшись, я увидел, что темный пол усеян ледяными слезинками.

При моих словах по лицу матери прошла судорога, которая сменилась потерянным выражением, как будто все мускулы внезапно опали. Какая-то часть меня, ужаснувшись, хотела сейчас же прекратить вести себя подобным образом, но какая-то новая моя сторона, полная ненависти, не могла успокоиться:

– Он хотел дать мне что-то особенное, – а ты все испортила.

Иногда я думаю, если бы не эти мои слова, сказала бы мама что-нибудь вроде: «Прости меня, детка, я не хотела, так получилось». Может быть, и нет. Обвинить легче, чем оправдать, не так ли?

– Да, – согласилась я, – всегда.

– И она сказала другое, тоном таким ясным и рассудительным, что, только зная ее так хорошо, как я, можно было услышать за ним еле сдерживаемую ярость: «Он все равно был уже при смерти. Мы здесь ни при чем. Мне очень жаль, что тебе пришлось это увидеть. Это моя ошибка. Зачем только я позволила этому идиоту уговорить меня прийти. А что касается «чего-то особенного», пусть все это племя мумбо-юмбо пудрит мозги кому-нибудь другому».

Мы уже вышли из комнаты в кухню, где теперь скопилось еще больше народу. Мужчины с бычьими шеями в джинсах с засохшей на них грязью – кто попивает из бутылок, кто ест куски поджаренного хлеба, макая их в подливу на бумажных тарелках. Женщины сидят, как колонны, раздавшиеся, с тучными бедрами. Если они и подумали что-нибудь о стройной женщине в одежде с перламутровыми пуговицами и мальчике в костюмчике, если даже и слышали нашу перебранку, то на их лицах это никак не отразилось. Когда мы шли мимо них, одна из них задрала подол своего платья, чтобы вытереть им нос своему ребенку.

Мама остановилась.

– Вот оно, – вот от чего я хотела спасти тебя, – и я не понял, имела ли она в виду все в целом или эту волосатую женскую ногу, выставленную напоказ столь бездумно, эти уродливые складки плоти и жира. – Смотри внимательно, – сказала мне мать с отвращением в голосе – и запомни навсегда. Вот во что превратилась бы твоя жизнь, если бы ты – или я – сделали так, как он хочет.

Мы сели в машину.

…Солнце повисло низко над Тихим океаном, как гигантский темно-оранжевый гулаб-джамун, приготовленный волнам на съедение. Мы с Равеном убрали остатки нашего пикника. Я смотрю, как он стоит спиной ко мне и крошит остатки хлеба чайкам, как неловко опущены его плечи, потому что нелегко ему было поднимать со дна всю эту историю, где он давно ее похоронил, переживать ее вновь, оживляя словами. Мне хотелось сказать так много: какой печалью и изумлением наполнила мое сердце его история, как я польщена, что он доверил ее мне, как, слушая его, я вбираю в себя частичку его боли, которую надеюсь излечить. Но чувствую, что он не готов услышать от меня все это.

И, кроме того, история еще не закончена.

Но Равен поворачивается ко мне с решительной улыбкой.

– Ну, хватит прошлого на сегодня, – заявляет он, как будто только что водворил его туда, где ему и положено находиться, до следующего раза. Если только такое возможно. – Не прогуляться ли нам немного по пляжу? У нас как раз есть еще немного времени пройтись вдоль берега, – перед тем как придет пора возвращаться. Если ты хочешь, конечно.

– Да, – отвечаю, – хочу. – А глубоко во мне под печалью и желанием утешить – так противоречиво наше сердце – зашевелилась эгоистическая надежда, почти к стыду моему: вглядеться. Позвать. Змеи.

Безосновательная надежда приносит только разочарование. Так сказала бы Мудрейшая.

Но я не могу перестать об этом думать. Что-то такое в воздухе: дух благословения, незаслуженных даров изливается на землю вместе с густыми потоками дымчато-золотистого света. Если змеи когда и придут ко мне, то сегодня.

В самом конце. Когда наступит время возвращаться. Я направляю к ним свой зов.

Мы идем по холодному рыхлому песку, чувствуя, как он проваливается под ногами, облепляет наши лодыжки.

О, океан, как давно это было. Каждый шаг – воспоминание, боль старых ран. Как в той древней легенде о девушке, что хотела стать лучшей танцовщицей во всем мире и обратилась за помощью к колдунье. Та сказала, хорошо, но каждый твой шаг будет – словно ты ступаешь по острым ножам. Если ты выдержишь боль – то произойдет по-твоему.

Мама, кто бы мог подумать, что этот вкус соленых брызг на моих губах и то что я бреду подле человека, которого не должна любить, вызовет во мне тоску по тем наивным временам, когда ты решала все за меня.

– Есть моменты в нашей жизни, – говорит Равен, – ты точно должна это знать, – несколько драгоценных моментов, когда нам дается шанс все исправить, загладить все, что мы натворили в приступе гнева. У меня был такой момент, и я упустил его.

Мы возвращались, медленно шагая по своим собственным следам. Морской воздух, как наркотик, обостряет все мои чувства. Я ощущаю все с кристальной ясностью: то, как водяные капельки на мгновение взметаются в воздух, когда волна разбивается об утес, как растут крошечные розовые цветы в трещинах между скал, абсолютно голых на первый взгляд, и больше всего – как оживает сожаление в голосе Равена, по мере того как он вновь дает себя захватить подводным течениям памяти…

– Это были несколько секунд, когда в тот день мы возвращались домой, и машина остановилась на красный свет. Мама сняла руки с руля и устало потерла глаза. Я смотрел на изгиб ее длинной шеи, теперь такой обнаженной и беззащитной, и во мне пронеслась мысль: обнять ее, назвать ее по-детски волшебно «мамочка», и все сразу вернется на свои места. И не надо будет больше никаких извинений или обвинений.

Пусть кожа коснется кожи, и все решится без слов, когда ты уткнешься лицом в ее шею, в этот такой родной аромат.

Но что-то удержало меня, и я не смог сдвинуться с места, так и оставшись в каменно-тупой неподвижности. Может, это было что-то подростковое: когда ты начинаешь переживать свою отделенность от родителей, чувствуешь себя один на один со своими страданиями. А может, просто детская злоба: пусть ей будет так же больно, как мне. А потом загорелся зеленый свет, и она снова взялась за руль.

…Я представляю, как они едут вместе – кровно связанные друг с другом, непреодолимо и от этого еще более мучительно, мама и сын. Я чувствую комком в горле всю горечь слов, которые скопились у них внутри. И я знаю, что с каждой милей высказать их все трудней. Потому что с каждой милей они отдаляются друг от друга, как и от того благословенного краткого мига, который был им дарован. Несмотря на то что их дыхания смешиваются, а ее локоть задевает его, когда она тянется переключить передачу. Расстояние между ними увеличивается, пока не становится слишком велико, чтобы можно было его одолеть даже за жизнь.

– После того дня я стал другим человеком. Как будто мой устоявшийся мир резко перевернули, и он лишился определенностей. Мы по-прежнему занимались обычными делами: моя мама возила меня к дантисту, или мы в магазине выбирали одежду к школе. Я взглядывал на нее, чтобы что-нибудь сказать, но внезапно перед глазами мелькало кадром воспоминание о той темной комнате и искажало все вокруг меня. Я мог стоять и тупо смотреть на джинсы Levi’s, о которых грезил месяцами, или на табличку дантиста в приемной, которая гласила: «Зачем вам чистить зубы все трудиться – почистите лишь те, что могут пригодиться» – и в прошлый раз, когда я здесь был, показалась мне очень смешной. Но отныне все это не имело никакого значения.

…По мере того, как я его слушала, страх все более накрывал меня своим темным крылом. Если только малейшее соприкосновение с истинной силой сказалось в нем таким чувством утраты, то что должно статься со мной, Тило, которая поставила на карту всё, чтобы стать Принцессой? Как я смогу перенести, если специи все же оставят меня?

И, Тило – всем, что ты себе позволяешь сегодня, не подталкиваешь ли ты их к тому, чтобы отринуть тебя.

Мне хочется остановить Равена. Сказать: «Хватит, отвези меня обратно в мой магазин». Но я не могу прервать историю. К тому же Харон ждет.

Завтра, сказала я специям, желая быть искренней. С завтрашнего дня я буду послушной.

Крики чаек над нашими головами – как хриплый смех…

– Моя мать тоже изменилась. Что-то ушло из нее в тот день в машине, – какая-то внутренняя целенаправленность, какая-то страстность, которая, возможно, вся вылилась в это роковое «нет». Она вела себя как обычно: весь дом был дотошно прибран и сиял – но делалось это уже не с той ревностной верой. Если раньше она любила радио – и оно все время было включено у нас в доме, – то теперь, когда я приходил из школы домой, я видел, что она сидит у окна в полной тишине и смотрит через дорогу на пустую площадку, заросшую длинными, покачивающимися сорняками. Может быть, путешествие к своим истокам заставило ее осознать, что, несмотря ни на что, она не сумела сделать главного – перечеркнуть в своем сердце ту сторону своей жизни.

Но все это я обдумывал уже гораздо позже. А в то время, констатируя краткое замешательство, когда она торопливо вставала, чтобы приготовить мне бутерброд, становилась опять матерью, я думал – вина. И с той особой жестокостью, на которую только способны дети к своим родителям, я думал: «Хорошо. Она этого заслужила». И придумывал способы, как наказать ее еще сильнее.

Одним из таких способов было сидеть и смотреть на нее. Просто сидеть и смотреть неподвижным взглядом, как она хлопочет по дому: моет полы, протирает мебель – но там, где прежде в ее движениях я видел природную грацию и так восхищался ею, теперь видел только вымученное усилие. Усилие, направленное на то, чтобы как можно больше отличаться от тех женщин, которые были там: с сальными волосами, с выводком детей, толпящихся вокруг них и с хныканьем дергающих за подол выцветших платьев. Женщин, переставших следить за собой и за тем, как они живут, – чего она решила никогда не допускать в своей жизни. Я притворялся, что занят уроками, а сам следил, как она помогает отцу разбирать счета – ее пальцы проворно бегали по кнопкам калькулятора. Я сидел в углу комнаты с книжкой, а сам наблюдал, как она разливает чай в чашечки из сервиза для своих друзей из церкви, предлагая всем по очереди песочное печенье собственного приготовления так непринужденно, будто она пекла его каждый божий день. Но я ждал, что маска вот-вот спадет, мускулы не выдержат – и выражение потускнеет. Но, конечно, такого не происходило.

Хотя определенно это ее нервировало. Если мы были одни, она спрашивала: «Что с тобой, тебе что, нечем заняться?» И когда я кивал, ее глаза омрачались тенью – вины, как я думал тогда, хотя теперь осознаю, что это была только беспомощность, – и часто выходила из комнаты. В присутствии других она посылала мне безмолвный упрашивающий взгляд: пожалуйста, уйди. И когда я безучастно смотрел сквозь него, она начинала неловко ставить посуду или проливать чай.

Ее друзья говорили: «Какой у тебя тихий, вежливый мальчик. Вот счастливая ты, Селестина: если бы наши были такими». И я скромно опускал голову в подтверждение их слов и улыбался тихой, вежливой улыбкой. Но из-под ресниц кидал взгляд на нее. Я знал, что она читает в нем мой безмолвный вопрос: «Что бы сказали твои друзья, если бы узнали, откуда ты и кто ты на самом деле. А что бы подумал папа?»

Равен подавленно улыбнулся:

– Ты, вышедшая из своей индийской культуры, наверное, не можешь себе представить, как возможно такое поведение детей по отношению к своим родителям.

Меня почти насмешила двойная ирония таких слов. Мой Американец, как ты романтизируешь мою страну и людей. И больше всех – меня, ту, что никогда не была почтительной дочерью ни по отношению к своим настоящим родителям, ни к Мудрейшей. Я приносила проблемы всюду, куда только ни являлась. Придет ли когда-нибудь день, когда я смогу рассказать тебе обо все этом?

– Что ты знаешь об индийской культуре, – заметила я отчужденно.

– Но все-таки скажи мне, ты, наверное, думаешь, каким бесчувственным я был, каким неблагодарным и гадким сыном. И была бы права.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю