355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ямпольский » Волшебный фонарь » Текст книги (страница 8)
Волшебный фонарь
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 00:00

Текст книги "Волшебный фонарь"


Автор книги: Борис Ямпольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

ЛЕСНОЙ ПАУЧОК

По всему лесу развесили они свои паутины, открытые и тайные. И у них тоже у кого как… У одного роскошный, сверкающий на солнце нейлоновый дворец с массой пристроек, флигелечков, входов и выходов. А у другого только одна западня – крепкий сферический купол с туго натянутыми тросами, брошенными на крепкий старый куст можжевела, и, господи боже мой, какая красота архитектурной простоты, какая инженерная точность, расчет и целесообразность, и никаких излишеств, никаких бирюлек, украшательских штучек; а вот у третьего – бедненькая, убогая, еле приметная в траве, какая-то грязная, несчастная, почти лежащая на земле паутинка, и в ней неподвижно висящий вниз головой крохотный лесной паучок.

Кейфует ли он на солнце, или спит, и только патрульные очаги возбуждения ловят приближающееся жужжанье мошек, или, может, умер?

Я тронул паутинку, он отскочил в угол, я опять тронул, он дальше – на выход. Потом посидел, посидел, подрожал немного, успокоился и, вихляя, перекочевал в центр и снова замер вниз головой.

Дрожит земля от близко проходящих поездов, гудят в небе реактивные самолеты, шумит, звенит, перекликается птичьими голосами лес, а он, молчаливый, одинокий в своей паутине, ждет, и ждет, и ждет.

Тоскливо ли ему вот так одному, все время начеку и начеку, или в азарте охоты некогда ему предаваться пустячным рефлексиям?

Затрушенный лесной паучок, ничего за душой не имеющий, кроме этой жалкой, пустяковой паутинки, а ведь у него своя долгая, многотерпеливая жизнь, свои какие-то одному ему известные интересы, расчеты, наверное, и ему холодно, и жарко, и голодно. Наверное, и он когда-нибудь смеется и плачет, а может, даже и интригует.

Их тут, в старом лесу, целая колония. Миллионное население.

Интересно, знают ли они друг друга, ходят ли друг к другу в гости на своих длинных ногах вечером, после захода солнца, когда спят мухи, и пчелы, и мошки?

Или каждый живет сам по себе, родится и умирает, не сдвинувшись со своей паутины? И в своей паутине сам себе владыка и сам себе раб.

НА БОЛОТЕ

По-летнему теплый день, душный, пахучий, цветет сирень.

В запруде тишина, покой. И вдруг где-то тренькнула лягушка, осторожно, робко, вопрошающе. Ей ответила другая, третья, и поднялся галдеж, трескотня, и закипело, забурлило болото.

Что это у них там – домашняя свара, сходка, дискуссия, ниспровержение основ или просто беспринципная драчка? И почему так вдруг, внезапно началось, и с таким ожесточеньем?

Постепенно начинаешь разбирать очаги. Вот одна строчит, как машинка, беспрерывно, ладно, а та, что спорит с краснобайкой, искренне визжит, прямо задыхается от возмущения, тонет и захлебывается, и я как будто слышу: «Ой, ой, больше не могу, что она говорит?» А та, опытная, циничная: «Ха-ха!»

Вот маленькая, плоская лягушка, сверкая мокрой, зеленой, скользкой спинкой, прыгает за толстой, надутой: «Нет, ты обожди, ты докажи, что права». А та: «Отстань, не хочу с тобой разговаривать». И ныряет, и пропадает.

А вот две выскочили из воды, страшные, мохнатые от тины, и, разевая рты, как псы бросились друг на друга, глаза вздулись, как пузыри, глаза – два фонаря.

И тут уже такое поднялось вокруг, что зазвенело в ушах. Мне надоело, и я ударил веслом по воде: «Цыц, кончено!»

И все сразу попрятались, набрали в рот воды, и молчок. Вот так-то!

Теперь тишь и гладь, только скользят водяные жуки. Неужели еще секунду назад кричали, спорили, дискутировали, и каждый высказывал свое, особое, возмущенное, просвещенное мнение?

Пока тихо, пока все затянуто ряской, и душно, и зной, они помалкивают, набрали в рот тины и где-то там молчат у своих кочек, под своими корягами, еле сдерживая раздражение и несогласие. Но стоит только кому-то опять подать голос, только одной, наиболее занудной, наиболее подверженной настроению и бунтарству, начать неопределенно, как бы про себя: «Так-с!», как другая рядом раздраженно: «Что так-с? Откуда так-с? Зачем так-с?», и сразу со всех сторон: «Ага! Ага!»

Зачем так жалобно кричат, захлебываясь в воде, в тине, чего хотят, чего добиваются с таким азартом? За себя ли только стоят или за всех, за правду и справедливость? В конце концов, и в болоте должна быть правда и справедливость, а то как же жить?

А может быть, я ошибаюсь, и это просто любовь? Может быть, они не спорят, не дискутируют, не возмущаются, а так громко, всесветно объясняются в любви? Может быть, этот лай и бульканье означают: «Иди, иди, зеленая, пучеглазая, роковая, ко мне»?

А сирень стоит над запрудой лиловым облаком, а лютики горят солнечным блеском, и гуси ходят по берегу и гогочут, и голосят петухи на деревне.

КУКУШКА В КОНЦЕ ИЮНЯ

Все утро сквозь сон звала меня кукушка. Откуда-то из темной глубины леса, из далеких, утерянных годов, неумолимо, и настойчиво, и неутешно звала меня кукушка голосом знакомым, и печальным, и обещающим. Будто это была та же кукушка, что куковала мне в то июньское, в то первое военное утро, когда из домика студенческого общежития уходил я этой лесной просекой на станцию, и она всю дорогу куковала и куковала, и я слышал ее, пока не отошел поезд.

А потом было все, что было.

А она все тут жила, все куковала и теперь что-то предрекала и обещала мне, не учитывая, что я уже почти все знаю.

А может, она и не рассчитывала на меня, может, она обращалась к тем мальчикам и девочкам, которых я вчера видел у колодца и которые сказали: «Вон лысый дядька идет!», – обещая им длинные и солнечные, как зеленый коридор леса, годы без войн, без лагерей, без мук.

Кукушка кричит звучно, глубоко, бесконечно, и это кажется голосом самого леса, голосом самой судьбы.

ЛЕТНИЙ ДЕНЬ НА РЕКЕ ЛИЕЛУПЕ

Солнце и тишина. Яхты вдали как чайки. Все время посвистывает – то ли пеночка на лугу, то ли пастушонок.

Мирно спят на воде широкие, спокойные листья кувшинок. Бутоны еще темно-зеленые, остро и строго торчат из воды, как солдаты на часах, лишь один подобрел, пожелтел и стал лилией на воде.

Шныряют в зеленой воде мальки. Вот застыл торчком малек-юноша, то распустит жабры, то сожмет. О чем это он думает, о чем беспокоится?

Над рекой с криком пролетают две чайки, и мне кажется, я ясно разбираю: «Ах, не надо!», «Отстаньте!», «Ах, бросьте!»…

А на берегу под старой ивой стоит мальчик в бескозырке.

– Вот я сейчас сделаю удочку, – говорит он сам себе.

Он находит на земле палочку и делает вид, что закидывает в реку леску.

– Сейчас рыбу будем ловить!

Несколько мгновений он тихо, внимательно глядит на воду.

– Ой, ой! Щука! – Он дергает вверх свою палочку. – Смотри, щука!

Течет жизнь, простая, ясная, добрая, понятная, жизнь, подсказанная всему живому солнцем, водой, ветром, синим небом.

Зачем же ее так усложнять, зачем делать из нее ад?

Где-то воет сирена, надрывным криком напоминая, что есть в мире тревога, несчастье, катастрофа. Дрожит земля от близко проходящего поезда, и гул разносится по земле до крайних ее пределов.

КАТАСТРОФА

Я случайно опрокинул в парке старую, ржавую, чугунную урну, дно которой оказалось куполом муравейника. И вдруг глазам моим представился город во время внезапной бомбежки.

Солнечный свет ослепил мирное муравьиное поселение атомной вспышкой, и тысячи тысяч рыжих муравьев, которые, наверное, до этого в темноте муравейника мирно спали, учились, пытали друг друга, в панике, толкаясь и бесцельно обгоняя друг друга, кинулись в разные стороны от эпицентра катастрофы. И теперь ни за что уже нельзя было узнать, кто учитель, кто палач, кто садовник, кто мудрец и кто глупец.

Но это только казалось с первого взгляда.

Присмотревшись, можно было увидеть, что все развивалось будто по заранее разработанному плану на случай войны и катастрофы.

Большинство муравьев ринулось, спасая какие-то белые зерна, очевидно, муравьиную молодь. Схватив в клещи, они бережно убегали с ними вниз, в разрыхленную землю, где, наверное, были бомбоубежища или бункера.

Через десять секунд уже не было ни одного белого зерна. Лишь последние муравьи, саперы или пожарники, рыскали в поисках раненых и пропавших без вести.

А через десять минут вообще уже никого не было. Изредка забегал разведчик и, порыскав, исчезал. Может, он замерял радиацию и возможность новой жизни на старом пепелище?

ЛЕВРЕТКА

Мимо дачи проходила женщина с голубой левреткой. Крошечная лукавая собачонка путалась в ногах, вертелась, суетилась, серчала и все принюхивалась и приглядывалась, к чему бы прицепиться, раскапризничаться и по-настоящему, в голос, завизжать.

– Микки, Микки! – покрикивала хозяйка.

Вдруг Микки увидела за забором огромного, величиной с теленка, дога. Тот стоял посреди двора недвижно, как статуя, и, казалось, никуда не смотрел и ничего не хотел.

Левретка тявкнула раз-другой, дог не двигался и не повел даже ухом.

Тогда Микки подскочила к воротам и завизжала.

Дог долго молчал, стоял на прямых, сильных, высоких лапах и с сожалением смотрел на левретку.

Но чем глубже он молчал, тем зловреднее, надоедливее лаяла левретка, она подпрыгивала, кидалась на забор, делала чуть ли не сальто-мортале, и, наконец, просунула под ворота свою красивую оскаленную мордочку, и залилась истерическим, ликующим лаем: «Я тебя, я тебя выведу из терпения».

Дог медлительно, по-царски, высоко переставляя ноги, пошел к воротам и с интересом удивления стал смотреть на левретку.

А Микки рыла лапами землю, она визжала дурным голосом, и голубая шерсть ее от волнения сама по себе закудрявилась, заряженная электричеством.

Дог подошел вплотную к воротам, разглядел ее и рявкнул только раз, и Микки подскочила и с визгом побежала за хозяйкой.

Дог стоял у ворот, молча провожая ее взглядом! «Шантрапа!»

В КОНЦЕ ДНЯ

Есть час в конце длинного летнего дня, после заката солнца, когда в тихом предвечернем лесу птицы вдруг начинают особенно бушевать, свистят, турлюлюкают, стонут, или вдруг кто-то охнет, скажет, ну почти по-человечески, словно торопятся до темноты досказать все, что не успели за длинный летний день, что надо сказать именно сегодня, а не завтра.

И сквозь все, сквозь все кукушка подает свое глубокое, тоскующее «ку-ку! ку-ку!» – вечное, неизменное, вопросительное, безответное…

И над гомонящим лесом лишь вороны летают молча, деловито, туда и сюда, словно закрывают день, и черные крылья их освещают блики заката.

А вдали, в вечернем сумраке, уже засветились первые огоньки деревень, и в опустевших полях слышно, как играет радио на станции.

НОЧЬ МАЙСКИХ ЖУКОВ

Вечером пришли мальчики из деревни Лукино и на заброшенной, заросшей бурьяном теннисной площадке ловили майских жуков.

Жуки вылетали неизвестно откуда, синие, фосфоресцирующие, неся на металлических крыльях отблеск луны. Они гудели низко над самой землей, встречались, расходились, и это было похоже на аэродром.

Я почти поймал одного, и вдруг он с силой вырвался, на лету сбил пушистый одуванчик, и тот во сне перестал существовать; жук покружился, погудел над травой, и зарылся в желтый венчик уснувшего на стебле цветка, и притаился. Я приближался тихо, на цыпочках, и вдруг набросил шапку на жука. Он возмущался неволей и не давался в руки. Наконец я схватил его. Он был тяжелый, будто литой из свинца, и от него пахло серой и по́том работы. И когда я взял его в руки и поднес было к лицу, он смело, дерзко, безбоязненно глянул мне прямо в глаза: «Ну, чего надо, чего цепляешься?» – и зацарапал жесткими, проволочными лапками: «Отпусти, да отпусти ты, у меня только одна ночь». Я выпустил его, и он, жужжа, полетел по своим делам.

Руки еще долго пахли дымящейся серой. Ночь была железной.

НЕБО

Я помню первый аэроплан «Илья Муромец». Неимоверный, с черно-желтым брюхом жук шел низко над крышами, наполняя грохотом весь наш маленький городок, тень его летела по крышам, дворам, садам, подымая в воздух ворон и галок, на всех улицах лаяли собаки, а мы бежали за ним и кричали, и видели авиатора в кожаном шлеме и мотоциклетных очках, и скоро аэроплан исчез за горизонтом, за той выпуклостью земли, куда мы еще никогда не ходили.

Потом помню, как я впервые увидел на параде строем летящие над Красной площадью, похожие на темные стрелки, реактивные «яки», звук догонял их, будто они тянули за собой гремящее небо. И долго к этому трудно было привыкнуть.

Но вот и они исчезли с глаз, и только где-то высоко-высоко с тихим рабочим рокотом прошивал седьмое небо еле видный серебристый челнок, оставляя за собой ярко-белый светящийся след.

Теперь, если в небе случайно появлялась акула «Дугласа», на котомром мы еще совсем недавно летали, он казался нам ужасно старомодным, медленны, грохочущим, как таратайка в облаках, и он раздражал нас.

А недавно я поселился в лесу, на берегу тихой речки, и в первый же вечер услышал таинственный гром, избушку сотрясла взрывная волна, зазвенели стекла, казалось, где-то за лесом взрывают скалы, но скоро от местных жителей я узнал, что это стартуют сверхзвуковые. И действительно, всегда за взрывом, в то же мгновенье, слышался характерный, распарывающий небо звук самолета, но в небе – ни контура, ни следа. Взрыв и высокое, мгновенно пропадающее жужжанье.

Скоро, я думаю, снова, как в раннем детстве, наступит время абсолютного молчания неба, время ракетной тишины.

АНТИЦИКЛОН

Всю неделю штормило море, беспрерывно дул ветер, неся желтые листья, лил дождь, и вдруг однажды под вечер стало тихо. Небо очистилось от туч, взошла луна, и ночью светились дюны.

Утро пришло тихое, теплое, туманное.

Впервые в жизни я видел такое обилие паутины. На старой, измученной траве, в изморози росы, сверкали паутинные сети, похожие в утренних лучах на зимние узоры.

Когда успели их выткать? Неужели этой осенней ночью? И как узнали местные пауки, живущие в глухом лесу, эти неграмотные лесовики, в отрыве от синоптиков, что с запада идет мощный антициклон, и теперь на целый месяц – тепло, и сушь, и снова полетят мухи, мошки, комары, оживут бабочки, пчелы, осы. Какой древний и могучий тайный инстинкт подсказал им, какие магнитные силы присутствуют в этом мире и лежат по ту сторону нашего ощущения?

Может, пройдут еще тысячелетия, пока поймем то, что понимает этот странный слабый зеленый паучок. Подняв свое пузатое тело, словно на ходулях, медленно передвигаясь на длинных, мягких, полусогнутых ногах, он ткет и ткет, повесив свою паутинку на двух былинках, на двух шатающихся безропотных былинках.

ПОСЛЕДНИЕ ЦВЕТЫ

Как печален бессмертник, бледный, без единой кровинки, жесткий, сухой, шуршащий под ветром, словно вырезанный из пергамента.

Он скорее говорит о белой зиме, о мертвой зиме, чем о лете и прошедшей весне, которая начиналась желтыми лютиками, розовым цветом персиков и такой темно-зеленой травой, что ночью под луной она казалась фиолетовой.

Так вот чем все кончается. Так вот как все кончается…

ОСЕННИМ УТРОМ

На освещенный солнцем, еще в инее утренней росы, подорожник села крупная, бронзовая осенняя муха и стала умываться.

Суетливо и нервно обхватывала она передними лапками голову: «Ах, башка моя разламывается!» Терла виски и закидывала цепкие лапки на затылок и сверху вниз массировала длинными сильными движениями, поматывая головой: «Ох, не буду же больше пить!» Потом она набирала росу, и казалось, булькала горлом.

Наверное, сильно набралась муха.

По какому же случаю? Какой суетный однодневный интерес праздновали вчера в этом старом, запущенном парке мухи, мошки и букашки, завершая этим осенним вечером свою краткую жизнь?

ЛАСТОЧКИ В АФРИКЕ

Зима. Тихий снежный день.

Желтые ласточкины гнезда на белом фронтоне лесного санатория словно брошенное древнее поселение.

Как печальны эти одинокие, бедные глиняные фанзы. Некоторые облупились, треснули, как яичная скорлупа, обнажив скорбную, нагую нищету жилища, темную, таинственную завязь рода.

Только сейчас на белом просторе пустоты я как следует разглядел подробности и архитектуру ласточкиного города.

Большинство гнезд, как и у людей, сгрудились вместе, в центре, на пятачке, некоторые построились просто впритык, гнездо к гнезду, как изба в две связи, – наверное, только в это лето выделилась новая семья. Лишь отдельные гнезда – совсем на отшибе, в темных скрытых уголках под карнизами. Бирюки? гордецы? выселенцы?

Какая жизнь тут была, какое кипенье! От зари до зари шум крыльев, клекот, писк, драки, наверное, и интриги были, и подножки, и карьеры.

А сейчас ничего. Тихо. Пустынно. Забыто.

Неужели снова будет весна, солнце, цветенье, из-за моря прилетят те же ласточки и снова будет жизнь?

Там, в Африке, среди попугаев какаду, вспоминают ли они свою родину, свои глиняные фанзы на белом фронтоне в сосновом бору?

КРИК

На закате солнца, на красной сосне, одиноко стоящей у поселка, кричит ворона хрипло, отрывисто, болезненно. Что с ней, черной, случилось, кого зовет своим безутешным, безнадежным криком?

Умер ли кто-то у нее, или разорили ее гнездо, или она сама вдруг почувствовала свой предсмертный час, или, может, это молодая ворона и ее зря обидели, оскорбили, пренебрегли ею и она кричит, пока не выкричится, сообщая всему свету: «Ой, как мне плохо!»

Но почему же никто ей не отвечает, почему не откликнется ни одна ворона, ни одна галка, ни на деревьях, ни на крышах, никто из этих по полю молча раскоряченно шагающих. Что, не хотят впутаться, вмазаться в историю?

Ворона все кричит и кричит, надсадно, раздирая уши.

Вдруг откуда-то вынырнула и появилась в небе другая черная ворона, с лету каркнула. И эта мигом замолчала, взмахнула черными крыльями, и они обе улетели.

И сразу стало тихо и слышно далеко вокруг – звон, свист, тюрлюлюканье, маленькие радости, просьбы, крошечные обиды и вздохи весеннего поля, на котором, как тень, лежал этот долгий, эгоистический крик черной вороны.

ГЛИНЯНАЯ ЛОШАДКА
ГЛИНЯНАЯ ЛОШАДКА

Когда-то, еще в далекие первые дни, она подарила ему раскрашенную глиняную лошадочку, нелепую и какую-то загадочную в своей нелепости. Он усмехнулся и поставил ее за стекло в книжный шкаф.

И все годы, пока она, одинокая, ходила к нему, беззаветно целовала его, курила эти свои едкие ароматные сигареты, и болтала суеверные глупости, и иногда бунтовала, зло и обидчиво плакала, и он пропускал все мимо ушей, – завороженная фигурка молча стояла в шкафу за стеклом, понурив голову, как бы застыв в своей терпеливой глиняной думе, а он так привык к ней, что никогда и не замечал.

И вот теперь, когда она ушла к другому, маленькая глиняная лошадочка вдруг ожила.

Сегодня, когда он встал, она вроде кивнула чуть приметно, а потом ему все казалось, что она зовет его, и стало так тоскливо, безвоздушно, что он задвинул ее за книги, чтобы не видеть ее и не думать о той. Но все равно и после этого он все время чувствовал ее, будто в темноте она ждала его, и тогда он взял ее в руки и впервые разглядел, и увидел, что у нее зеленые глаза и голубая сбруя, и есть грива и хвост, и, наверное, есть и свой норов, свое мнение обо всем, только она молчит, она всегда молчит.

И вдруг он, прошедший войну, плен, госпитали, переживший проработки и все на свете, от этой игрушечки почувствовал такую боль, какой еще не испытывал ни разу в жизни.

СТАРЫЙ ХОЛОСТЯК

Воскресенье. Глухое, светлое, снежное утро. И в такое открытое утро особенно ясно видно, что человечество живет семьями. Мимо окна все идут и идут празднично наряженные люди – мужья с женами – и ведут за руки заботливо и тепло одетых детей, а самых маленьких везут на саночках, и они что-то спрашивают, и взрослые с улыбкой им отвечают.

А он стоит у окна один, в пустой и необжитой новой квартире, и слышит, как топочет сверху дочка соседа, и вспоминает свое детство, и глаза его сухи.

И вся жизнь – как один день.

В двадцать лет ему иногда в шутку бросали: «Жениться пора!» После тридцати разводили руками: «Когда женишься?» А после сорока, как над малым ребенком посмеиваясь, спрашивали: «Не женился?» И все он отделывался шуточками.

Зимний праздничный день, длинный, солнечный, немой.

НА ОСЕННЕЙ АЛЛЕЕ

Старые люди бродят парами. Каждый в отдельности, они никому не нужны, никому не интересны, но друг другу они нужны, только они и нужны.

Они бродят парами, похожие друг на друга, как брат и сестра, и никто не знает, и сами они уже не помнят, какие когда-то, в ту первую их весну, они были разные, удивительно, эксцентрично разные, и все удивлялись: «Что их свело?»

Старые люди бродят парами, молча, все переговорено, все известно, и мысли, и слова у них одинаковые, и предчувствия – как у одного человека.

УТРО В СЕТУНИ

Ночью я приехал в домик в лесу, в котором жил некогда, в дни молодости. И когда утром проснулся, будто не было прожитых лет. Как всегда, как прежде, вдали за лесом слышен был гул проходящего поезда.

И этим ранним снежным утром с такой ясностью и очевидностью увидел, как все будет так же и после меня – тот же лес, тот же смутный зимний рассвет, и там за деревьями этот желтый дом с колоннами и маленькими узкими окошками, и эта зеленая беседка и скворечня; так же посвистит птичка, и тихо-тихо, осторожно, неслышно будет падать снег с темного неба, – ничто не изменится, от ужаса не закричит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю