355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ямпольский » Волшебный фонарь » Текст книги (страница 15)
Волшебный фонарь
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 00:00

Текст книги "Волшебный фонарь"


Автор книги: Борис Ямпольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)

ПРАЗДНИЧНЫЙ ОБЕД

За столом собралась вся семья – старшая дочь с мужем, сыновья с женами, внуки, гости.

Во главе стола – маленькая женщина с лицом калорийной булочки и взбитыми радиоактивными волосами.

Некогда она училась на юридическом факультете, потом вышла замуж за ответственного работника, бросила юриспруденцию, народила детей, воспитала их в высоком духе, переженила и теперь активно влияла на новые семейные очаги.

– Женечка, – обращается она к одной из невесток, – попробуй, Женечка, феноменальный плов, который приготовила наша Аллочка, я тебя уверяю, проглотишь вилку вместе с пловом, и я не удивлюсь. Наша Аллочка могла бы сделать феерическую карьеру. Когда она была еще совсем крошкой, ее погладил по голове сам Гольденвейзер. Но Аллочка благородно подарила свою жизнь Дим Димычу, на алтарь науки. Расскажите нам, что вы там изобрели, Дим Димыч, в своем почтовом ящике?

Дим Димыч, зять, худущий, желчный, как похоронная свеча возвышающийся за столом, отводит глаза и молчит.

– Он у нас очень скромный, Дим Димыч, очень, очень. И это хорошо, я вам говорю, хорошо. А что, лучше иметь зятя нахала, говоруна? Ха! Ради бога. Избавьте. Я ретируюсь.

Витюшенька, – говорит она младшему сыну, толстому мужчине с усиками, – Витюшенька, скажи что-нибудь остроумное. Наш Витюшенька очень, очень остроумный, а наш папа, Лев Семенович, был еще остроумнее. Наш папа, Лев Семенович, был очень красивый, очень, очень, еще красивее Витюшеньки. Витюшенька красивый, но Лев Семенович был еще красивее, он был ниже ростом, но толще, толще, и очень красивый и остроумный. И вы знаете, на кого он был похож? На Олега Стриженова. Как это ни парадоксально!

Магдалина, – обращается она к другой невестке, – твой муж Витюшенька гроссмейстер, не какая-нибудь пешка. Ты должна за ним тянуться, ты должна регулярно читать шахматный листок и разбирать композиции и быть полноценной помощницей своего мужа.

А вот когда наш Юрочка, – она обращает лицо к старшему сыну, – был еще вундеркиндом, он был неземной, он говорил: «Мама, а трава голубая?» Никто, никто не видел этого, все думали, что трава зеленая, а он увидел ее голубой и лиловой, – помнишь, мой мальчик, мой ангелочек, как ты увидел траву лиловой?

Ангелочек, багровый от коньяка, в одышке сопит над тарелкой, поедая крабы в майонезе.

– Перестань, мама, я тебя умоляю.

– Что значит умоляю? Я разве говорю неправду? Я ведь говорю святую высшую правду. Пусть все знают, как у тебя устроены хрусталики глаз. Это не военная тайна.

Аллочка, доченька, расскажи гостям, как вы с Дим Димычем провели праздник Первое мая в своем кооперативном доме композиторов. Какой прекрасный дом. Единственный! Он весь звучит музыкой, каждая квартира – это храм музыки. Кто еще живет в вашем доме, кроме вас? Шостакович?. Нет, не живет Шостакович? А Святослав Рихтер живет? И Матвей Блантер живет? В одном подъезде? И уже, наверное, живет доцентка Леман-Крандиевская!

Леман-Крандиевская! Моя подруга, моя лучшая, самая старая, самая милая, роскошная подруга. Она заболела и просила купить и принести ей в больницу двести грамм сыра датского, триста грамм колбасы любительской и два сырка сладких. Я пошла в магазин и купила, как она просила, двести грамм сыра датского, триста грамм колбасы любительской и два сырка сладких, и еще от себя банку варенья, по своей инициативе. И она очень, очень обрадовалась мне, хорошо приняла, и тут же заплатила за двести грамм сыра датского, триста грамм колбасы любительской, два сырка сладких, а за варенье нет. Мелочная!

Сенечка, возьми элегантно пирожное эклер, – говорит она мальчику с жадными глазами. – Наш Сенечка тоже из ряда вон выдающийся. Он учится в школе с английским языком обучения. Сенечка, деточка, скажи по-английски: «Я люблю родину».

Ах, дети, мои дети, вы даже не понимаете, какое счастье выпало вам жить в нашу эпоху.

ЭТОТ СЛАБОТОЧНЫЙ КОЗЮЛЬЧИК

Только в моей новой квартире установили телефон и монтер сказал: «В ажуре!», как аппарат немедленно зазвонил. Никогда в жизни я не слышал такого сильного, длительного, упоенного звонка. Пустой, еще пахнущей краской и лаком гулкой квартирой овладел глагол жизни, и властный, не терпящий проволочек бас потребовал в трубку:

– Козюльчика!

– Такого не держим.

– Как это не держим? Это СМУ? – диктаторски произнес бас.

– Нет, и уже не будет, теперь это частная квартира.

– Частная? – грозно переспросил бас, и казалось, в руках он держит молнию.

– Да, частная, представьте себе, частная, – сказал я с удовольствием и легкомыслием новосела.

Через минуту телефон снова задребезжал и робкий женский голос еле задышал в трубку:

– СМУ? Будьте любезны, нельзя ли пригласить к телефону Козюльчика?

– К сожалению, нет Козюльчика, это частная квартира.

– Частная? Извините, – жалобно-горько протянул голос, и мне стало жаль ее и себя.

Но только я положил трубку, опять аппарат затрезвонил, и так, что посыпались Искры.

– Да что это за кавардак? – закричал голос сквозь шумовой фон работающего предприятия.

– Не орите!

– Как не орать? А что, на колени перед вами становиться?

– Да вы куда звоните?

– В СМУ, в данный момент звоню в СМУ, Козюльчику, вот куда я звоню.

И еще много дней и ночей, месяц за месяцем, беспокоил меня этот слаботочный Козюльчик. Меня приглашали «на троих» и, ничего не желая слушать, ругали за «безлюдный фонд», посреди ночи требовали какие-то колосники и справлялись, как я лечу щитовидку, и передавали пламенный сибирский салют от дяди Эдуарда Кукушкина.

Теперь, снимая по звонку трубку, я бесстрастно, безлично, как метроном, сообщал:

– Частная квартира, это частная квартира.

Телефон тотчас же снова звонил, и взволнованный голос хотел выяснить, как, и что, и почему, но у меня не было желания разводить байки, и беспощадный магнитофонный голос повторял:

– Честная квартира, это частная квартира.

Иные верили сразу и исчезали навечно, отыскав по каким-то другим каналам нужного им Козюльчика. Но другие перезванивали и второй раз, и третий, чтобы окончательно убедиться. А некоторые так и на третий раз не верили и говорили:

– Сейчас же бросьте разыгрывать, вы на работе, позовите немедленно Козюльчика.

Козюльчик как бы угнездился в этом маленьком бежевом аппарате и показывал мне рожки.

Наконец мне все это надоело и однажды я ответил:

– Козюльчик умер.

– Как это умер? Он обещал нам алебастр.

– Вот, после обещания и преставился.

– Не может быть! А кто же отпустит нам алебастр?

– Умер… Умер… Умер… – загробно повторял магнитофонный голос.

И были оптимисты и пессимисты.

Оптимисты отвечали: «Все там будем!» – и бросали трубку, а пессимисты молчали, и в долгом молчании была быстротечность жизни, а потом они осторожно давали отбой, и гудки были тонкие, плаксивые, уходящие в вечность.

Минул год. Никто больше не спрашивает Козюльчика.

И мне почему-то грустно без него.

Козюльчик, где ты?

ЗАБАЛЛОТИРОВАЛИ

На маленькой станции в вокзальной забегаловке сидят двое, номенклатурные деятели районного масштаба в кепочках и черных прорезиненных плащах, и пьют перцовку, закусывая «Джермуком». У одного жалкое, потерянное лицо, у другого вялое, равнодушно принимающее действительность.

Чуть не плача говорит жалкий:

– Я двадцатый в списке, а был бы шестнадцатым, прошел…

– Шестнадцатый шестнадцатым, двадцатый двадцатым, а все равно не на уровне, не к моменту, – упрямо откликается второй.

– А ты знаешь, – загорается вдруг жалкий, – надо было Шанина гробить, а Шмонина поддержать.

– Все равно, уже твое прошлое молодецкое прошло, – вякает второй, – жми до пенсии.

Ему не терпится выпить, он поднимает стакан, чокается:

– Вива Куба!

Жалкий покорно поднимает граненый стакан с перцовкой, пьет залпом и с отвращением запивает горьковатой водой и, глядя на пустые стаканы, со слезой говорит:

– Не жалеем себя, Семен.

ЗОЛУШКА

В сумерках по пляжу ходили санаторные парочки. Девушка с длинным тонким носом Буратино говорила своему спутнику:

– Я, как Золушка, потеряю туфельку, а вы, как принц, ее найдете, хорошо?

Он, в широких тяжелых штанах из жатки и фисташковых сандалетах мелитопольского покроя, в мелких дырочках, не отвечая, уныло топал за нею.

А она все время капризно покрикивала:

– Будьте принцем, я хочу, чтобы вы были принцем.

Взошла холодная балтийская луна.

Она остановилась и сказала:

– Я хотела бы иметь платье из белых лотосов. – И, подняв к нему лицо, попросила: – Ну, скажите мне что-нибудь солнечное…

Он обнял ее огромными ручищами и замычал.

«ВСЕСИЛЬНЫЙ СОЛИДАР»

Замучил сапожник пятого разряда сапожно-ремонтной мастерской города Моршанска. Каждую неделю присылает новую поэму.

«Дорогой товарищ поэт!

Я, конечно, сапожник, сижу и забиваю гвозди молотком, но в голове моей шевелятся отдельные мысли, которые хочу передать потомству. И вот, сидя за сапожным инструментом, я выдумываю жизнеутверждающие оптимизмы – заветы трудящимся.

Я, конечно, имею дело с дратвой, с варом, это мой хлеб, но хочется высказать идеи для счастья человечества и всей системы.

Голова моя облысела, хотя не так стар. Виною тому Отечественная война, трудности пропитания».

К письму приложена поэма «Всесильный Солидар» об интернациональной дружбе и фотография. У автора вид философа, который хочет познать жизнь и объединить весь мир. Перед ним аккуратно разложены сапожные инструменты.

ЗОЛОТЫЕ РЫБКИ

Когда-то я жил на Арбате и соседкой моей была девушка из семьи знаменитых русских цирковых дрессировщиков. В комнате ее, у окна, стоял большой, похожий на подводный грот, аквариум, в котором среди красных водорослей и перламутровых ракушек, в зеленоватой сказочной воде жили золотые рыбки.

Это нам кажутся все рыбки одинаковыми. А для нее каждая была личностью со своим характером, своим норовом, были рыбки кроткие, ленивые, были шалуны и капризули, были всеядные и рыбки-гастрономы. И каждую она нарекла, как человека, именем.

Длинная, стремительная вертихвостка была Василий. Толстая сонливая рыбка была Тарас. Маленькая, юркая, хищная, на лету хватающая корм, была Валентин.

Для них тоже все люди были на одно лицо, только хозяйка их была другая, и в темноте они узнавали ее силуэт, ее фосфоресцирующее лицо, а на ее певучий голос откликались. И стоило только ей позвать: «Василий, Василий!..», как Василий тотчас же бросал суетные дела свои, подплывал к стеклянной стенке и глядел выпученными глазками: «В чем дело? Я тут!»

Каждый день ранним, ранним утром, когда квартира еще спала, и вечером, после работы, она кормила свою золотую гвардию и из-за двери слышалось: «Василий… Василий… Ап!.. Тарас… не зевай! Валентин… брось свои хулиганские штучки!..»

Однажды зимним вечером, во время очередного кормления, она зачем-то внезапно открыла дверь в кухню, и от дверей, грохоча сапогами, отскочил пузан в габардиновой гимнастерке с широким военным ремнем.

– Вы, конечно, извините, – сказал управдом, – но поступили сигналы. У меня режимная улица, а у вас без прописки живут каких-то два Василия, один Тарас и один Валентин.

НА ПОХОРОНАХ

Дальнее кладбище за городом. Холодный дождь со снегом.

Шофер черного похоронного автобуса, сгрузив гроб, тут же разворачивается и собирается уезжать. Плачущие родственники уговаривают его подождать до конца похорон.

– Не могу. У меня наряд.

Ему суют три рубля.

– Не имею права срывать план.

Ему дают пять рублей.

– Меня деньги не интересуют.

Дают красненькую.

Он прячет ее, скомканную, в карман и тут же начинает бешеную деятельность.

Он опускает гроб в могилу, командует: «Вира! Майна! Потише. Чуть-чуть. Порядок. Амба!» Он утешает: «Мамаша, не убивайтесь, все там будем…» На обратном пути рассказывает анекдоты армянского радио.

В ПАРИКМАХЕРСКОЙ

– Вывесили на кухне стенгазету: «Не шумите в квартире», а если настроение такое? – сказала молоденькая мастерица, работая ножницами.

– Это чтобы после одиннадцати часов и не драться, не скандалить, – пояснил клиент в кресле.

– Ну так бы и написали – не драться и не скандалить, а то – не шумите. А где же шуметь? Если с мужем ругаться, что, на улицу выходить?

– А вот у нас соседи ужасно плохо живут, – сказала другая, пожилая мастерица, – но все молчком, все у себя в комнате, порознь спать лягут, а выйдут на кухню, он ее – Анечка, а она ему – Димочка. Вида не показывают.

– Это силу воли надо иметь, – откликнулась начавшая разговор молоденькая парикмахерша, и в глазах ее были слезы.

ТАЯ И ТОЛЯ

Лет пятнадцать назад моими соседями по коммунальной квартире были Тая и Толя.

Тае было пять лет, а Толя старше ее на четыре месяца. И всегда они цапались. Утром, только выйдут из своих комнатушек, коридор тотчас же поделят пополам, проведут мелом линию: «Это моя, а это твоя. Не ходи на мою половину».

Весь день только и слышно:

«Не трогай нашу скамью для корыта», «А вот я трону ваш шкафчик».

Где бы Тая ни стояла, Толя пройдет и обязательно заденет ее, хоть чуточку, и скажет: «У, гадюка!»

А когда Тая ложилась спать, Толя начинал греметь железками. И на жалобу Таиной матери мать Толи говорила: «Толечка, перестань, барыня легла спать».

Недавно я узнал, что Толя и Тая поженились. Регистрация состоялась во Дворце бракосочетаний Бауманского района.

ВОР ПЕТЯ

Милютина, профессора музыки, в бане обокрали. Забрали все подчистую, даже подтяжки, и по номерку получили пальто на вешалке. Милютин, в простыне, босиком, пошел к автомату и позвонил домой, чтобы принесли одежду.

На следующий день в квартире раздался телефонный звонок.

– Вы Милютин? Мы вас по недоразумению обидели. Все вернем. Мы слышали вас в филармонии.

– Вы ходите в филармонию? – спросил Милютин.

– Да. Много народу бывает. Самая работа идет. Мы вам все вернем, правда, уже часть продана, но деньги вернем.

– Ничего не надо, – сказал профессор. – Верните записную книжку и старые часы.

– Хорошо. К кино «Арс» придет мальчик и все принесет. Только вы его не задерживайте, это ни к чему, мальчик ничего не знает.

Пришел мальчик.

– Вы Милютин? Вот вам передали.

К вечеру позвонили по телефону.

– Это Петя говорит. Ну, принес мальчик?

– Да.

– А то мы его сейчас проверяем на работе.

Потом стал изредка названивать:

– Говорит Петя. Как живете, профессор?

Однажды позвонил:

– Говорит Петя. Приходите, профессор, на свадьбу. Будут цыгане.

– Нет, не могу, много работы.

– Товарищ Милютин, ну что работа, жить надо!

НА ТЕРРЕНКУРЕ

– Познакомились мы с ним на терренкуре, в Кисловодске, – рассказывал литератор Н. – Он был всегда в должности, сколько себя помнит, еще с юности. И вид, и походка, и рассуждения особо значительные, чрезвычайно уважающие себя и непререкаемые. Сейчас после очередного пожара он был в опале, но не особенно унывал и в уверенности, что скоро позовут, ходил по золотым дорожкам, отдуваясь.

После терренкура зашли мы на почту, я получил бандероль – только что вышедший из печати сборник рассказов.

Его первый вопрос, как только он взял книгу в руки:

– Сколько вы получаете за этакую книжонку?

Хотелось мне ответить: «…А вы за работенку?», но я сдержался и сказал:

– Ну, я не помню, тут есть и старые рассказы.

– Нет, а все-таки, а все-таки.

– Ну, тысячи две, не больше.

– Две тысячи? За это? Нет, все-таки, как хотите, я ведь очень уважаю писателей, но вот за рубежом, – партия ведь послала меня на загранработу, – писатели все служат, они не могут прожить на гонорар. И у нас, по-моему, писатели должны где-то работать, тогда они и жизнь будут знать.

– А вот вы бы днем – каталем, – сказал я, – а вечером на дипломатических раутах.

– Ну, вы не утрируйте! Вот Пушкин ведь работал в Иностранной коллегии, и Лермонтов был в армии, а Толстой был помещик. Если бы у нас все писатели работали на заводах, ну, в многотиражках или замначальника цеха, вы представляете, как это было бы хорошо. И как это обогащает! Поработали, а потом, прийдя домой, описали. Это было бы прекрасно.

– Но ведь тогда бы они получали и зарплату и гонорар!

– Ну, это можно было бы сбалансировать, – пообещал он.

ПРИЕМНЫЙ ПОКОЙ

Артист принес «тенора» – канарейку. Он привык, утром «тенор» поет, а вчера тот вдруг замолк, надулся, нахохлился, как солист, которому не дали ставки! Оказалось, воспаление голосовых связок. Прописали одну каплю пенициллина.

Мальчик принес в корзинке ежа. Разбили бутылку, и ежик накололся. Его направили к хирургу.

Две девочки притащили завязанную в платок черепаху, она что-то проглотила. На рентген!

Маленькая старушка пришла с судком и попросила свидания с лиловым шпицем, – он стал лысеть и его срочно положили в больницу.

Шпиц вышел сердитый, неразговорчивый и какой-то отчужденный, но, увидев судок, тотчас же, рыча, уткнулся в него, а старушка умильно приговаривала:

– Ешь, ешь, проголодался на рационе.

НОВОСЕЛЬЕ

Эстрадный куплетист, вечный бродяга и одиночка Лепа Синенький получил комнату и пригласил на новоселье своего друга, знаменитого украинского актера Б.

Комната большая, гулкая, совершенно пустая, пахнущая холостяцким сиротством, и только по голым, с рваными обоями стенам развешаны бумажки: «Вешалка красного дерева», «Козетка»…

Б. сразу входит в игру, барски скидывает с себя шубу и осторожно вешает ее на воображаемую вешалку. Он останавливается у «Трюмо красного дерева», он прихорашивается, он сдувает пылинку с лацкана, он настраивает свое лицо – оно хмурится, оно важничает, оно улыбается, – он как бы подбирает маску и, остановившись на томно-вежливой улыбочке, вступает в апартаменты, шаркает ножкой, раскланиваясь с хозяевами, с ним и с ней, отвечает на приветствия, с кем-то знакомится, капризным голоском повторяя: «очень приятно», «ужасно приятно».

Теперь он знакомится с «библиотекой» хозяина. Навешанные друг над другом бумажки сообщают: «Шекспир», «Шиллер», «Бабель».

Он идет вдоль стен и разглядывает картины: «Рубенс», «Рембрандт», «Боттичелли».

– Но вкус какой! – говорит он.

Наконец он подходит к «козетке» – расстеленным на полу газетам «Радянське село» и лениво, салонно укладывается, заложив ногу за ногу, закуривает воображаемую трубку, пускает дым кольцами, принюхиваясь к табаку «Золотое руно».

Теперь подыгрывает хозяин. Он молитвенно открывает дверцу «Бара красного дерева», он зорко вглядывается в его роскошную золотую глубину, в глазах его рябит от обилия иностранных этикеток, разнокалиберных фигурных бутылок, но вот он наконец увидел то, что ему нужно, – ту единственную, ту заветную, испанскую, древнюю, XVII века, королевы Изабеллы, или Святого Франциска, или кого-то там еще, кто был в Испании или где-то там в другом месте, – в истории он не так крепок, – он любуется бутылкой, игрой света, переливами, букетом, он приглашает гостя полюбоваться, понюхать… наливая в грубые грешные граненые стаканы «Московскую особую».

Они чокаются.

– Ну, Лепа, наживай дальше! – говорит Б.

Жадно, одним глотком, они опрокидывают горькую, потом деликатно берут с газеты кружочек любительской колбасы, обнюхивают его и, сжевав, смеются и смеются, и уже, сами того не замечая, постепенно снова входят в игру, в вечную игру, вечный спектакль нашей единственной на этой земле жизни.

ПУТЕШЕСТВИЯ

МОЕ ОКНО НА ЧЕТВЕРТОМ ЭТАЖЕ
1

На этот раз все началось задолго до того, как я ожидал, тотчас же за сибирской станцией со смешным и нежным названием Усяты. В давние времена, которые я помнил, лет тридцать пять назад, надо было ехать еще часа два пустынной местностью с кочкарником на унылых болотах. А теперь сразу же за выходным семафором по холмам пошли гигантские тени терриконов, словно землетрясение выбросило на горизонт новый горный хребет. Значит, пока меня тут не было, возникли эти черные холмы отработанной породы, изменилась география местности, преобразился лик земли.

И вот уже вдали встали знакомые желто-опаловые дымы.

И холмы, покрытые мелким, низким, корявым березняком, и ржавые мхи болот, и опушка леса – все кажется знакомым, и уходящая в глубь леса тропинка защемила сердце: «Ты нас забыл, оставил, а мы все здесь», и одинокий на затерянных путях мокрый вагон тоже кажется старым знакомым и смотрит на тебя, будто хочет поговорить, поделиться своей тоской.

Гулко побежали трубопроводы, черные, расходящиеся станционные пути, гудят гудки, поют рожки, мелькнуло кладбище отработавших свою жизнь слепых локомотивов, длинные пустынные улицы красных теплушек.

И за каким-то поворотом, на полном ходу, под непрерывное гудение сирены, под стук колес, стук буферов, под шибкий ход, в котловине, полной легкого и прозрачного фиолетового тумана, вдруг открылся от края до края, со всеми башнями, трубами и эстакадами, в черных, янтарных, кирпично-красных дымах, завод и поплыл навстречу, будто гигантской кистью нарисованная на фоне гор и неба живая, огнедышащая картина.

А когда поезд остановился, стал слышен отдаленный гул.

Что за странность! Когда вы приезжаете на место, где когда-то жили, тотчас же все, что было тогда, сплавляется с днем нынешним в одно, а что было между этим, не существует.

Все так же, все так же черно и густо дымил широкогорлыми трубами ЦЭС, похожий на заплывший в середину материка океанский лайнер; все так же спокойно, сонным белым дымком курились свечи доменных печей; и вдруг страшный реактивный рев огласил окрестности, возникло бурое вихревое облако, напоминая то давнее, молодое время; и казалось, доменные печи сейчас сдвинутся и пойдут по горам и долам гулкими железными шагами; и все так же горело пожаром небо над коксохимом, и в блеске открытых печей клубился ядовито-желтый дым и медленно светлел, растворяясь в нежный цвет весенней травы, и вдруг, охваченный снизу пламенем, стал розовым, и облако с алыми отблесками огня оторвалось, медленно поднялось к небу и, как равное, пристроилось к тучам и вместе с ними величаво и равнодушно уплывало за гору, туда, где живут тучи.

Сколько ни глядеть, не наглядеться, как на горы: та же мощь, и спокойствие, и вечность…

2

А вокруг все изменилось.

Сразу за вокзальной площадью открылась широкая незнакомая улица многоэтажных домов с массой серых балконов и лоджий, однообразная и какая-то нежилая своим однообразием, и казалось, что это не самый город, а только серый макет, и в ярком солнечном свете разноцветные вывески – «Аптека», «Игрушки», «Книги» – выглядели странно и как-то чуждо, словно взятые напрокат из старого, обжитого города.

Я еду неизвестными гористыми улицами, между двумя рядами будто косо поставленных домов. И эти многоэтажные, бесконечно пересекающиеся улицы, просторные площади и скверы с гипсовыми горновыми и дискоболами – все будто во сне, и не узнаешь местности, и все себя спрашиваешь: «Где это?»

Но вот мелькнул путепровод через грифельную речушку, и я сразу узнал все. И зыбко и призрачно, как в свете старого-старого фильма с участием батька Кныша, увидел свое: одинокие березы, растрепанный ветром кустарник и самоварные трубы буржуек, дымящие над буграми «Копай-города», который весь в земле, только по дыму и можно определить землянку или просто нору с несколькими картофельными грядками, огороженными колючей проволокой.

Там, где я теперь стою, и где магазин «Синтетика», и дальше, где агентство «Аэрофлот», и еще дальше, где красные, монолитные кварталы новой городской больницы, – неужели это то же место, где был орешник, болотные тропинки? Эти трогательные тропинки, где в следы наливалась вода и я шел от реки, от водной станции металлургов, с красным от загара лицом, вольный, весь напоенный солнцем, ветром, гулом горной реки, любовью к ней и ко всему на свете.

А по насыпи бежала «кукушка» и кричала тонким, детским, беспомощным голосом, и, пыхтя, медленно полз поезд, составленный из стареньких зеленых и желтых вагончиков, который, не доходя до реки, останавливался, и пассажиры шли уже дальше низиной пешком к большому парому, переправлявшемуся на ту сторону, к топольнику, сквозь голые фиолетовые ветви которого виднелись зеленые купола церквей и белые казенные здания маленького, темнобревенчатого провинциального городка.

3

Чем дальше в центр, тем улицы становятся оживленнее, звенят трамваи, с гулом идут по своим маршрутам городские автобусы.

Город как город.

Как и всюду, маленькое завихрение у кино: «Нет ли лишнего билетика?» А у ателье «Химчистка» – тихо и пусто: «Лимит на сегодня и завтра исчерпан». И шумная толпа у ресторана «Иртыш» – сегодня привозное бочковое пиво. У парикмахерской с плакатом в витрине «Шестимесячная завивка с двухмесячной гарантией» – тихая терпеливая очередь в разноцветных беретах и высоких сапожках на микропорке.

И те же витрины книжного магазина – знакомые запыленные брошюры «Гнездовой сев хлопка». И в кафе «Чайка» тот же, в бронзовом багете, роскошный натюрморт «Банкетный стол», с рябчиками и ананасами и ирисами в вазах, а на зеленых пластмассовых столиках – треска и странно желтый, будто из затвердевшей глины, шницель.

Город как город. Но этот город мой, хотя он и вырос без меня. Всюду я нахожу знакомое, родное, памятное. То это какой-то дом среди других домов на новой улице: «Этот еще был тогда», то поворотный круг трамвая – «И тогда он тут поворачивал»…

И как удивительны эти старые, таежные, затемнившие улицу тополя.

Неужели это те самые коричневые слабые прутики?

…Был ветер, и лицо обжигал колючий песок. Мы сажали у края нового тротуара в маленькие лунки твердые голые хлыстики, порывистый ветер гнул их к земле, им было холодно, неуютно, и они дрожали, и никто не верил, что они когда-нибудь вырастут…

И вот они выше четырехэтажных домов и, отдыхая, положили тяжелые, шумные голубые ветви на крыши; они как бы срослись, сроднились с этими красно-кирпичными коробками соцгорода, по-родственному заглядывая в окна, и понимая их жизнь, и сочувствуя ей трепетаньем, пробегающим по листьям.

А я стою и смотрю, и смотрю… Когда же они успели так вырасти?

Всегда, когда мы приезжаем на старую, знакомую землю, нас больше всего удивляют деревья, тенистые рощи и парки, возникшие на памятных нам пустырях. Вот, значит, сколько прошло времени, если вырос уже лес; и время живо касается нас, шелестом листьев говорит, как много лет прошло, а мы и не заметили, словно не годы труда, горечи, утрат, а легкое течение реки, не оставляющее никаких следов.

А я иду в толпе по улице, жадно вглядываясь во все, читаю вывески.

«Индпошив», «Бытремонт» – все на этой улице кажется совсем иным, не будничным, ежедневным, а чем-то более высоким, необыкновенным, так удивительна для меня эта жизнь, возникшая как бы из ничего. Иногда начинает казаться, что этого нет на самом деле, что это все вокруг «играют в город».

Милиционер-женщина, в красивой щегольской фуражке на перманенте, крикнула в мегафон: «Гражданин, вернитесь! Нет перехода!»

Я стоял на перекрестке, вглядываясь в толпу с ревностью старожила, уехавшего из родного городами старался по лицам прохожих узнать, давно ли они здесь живут, временно или постоянно.

И вдруг в какой-то миг я все стал понимать, будто открылось волшебное зеркало и в нем я увидел прошлое этих людей и те далекие годы, когда тут все начиналось среди болотных кочек, на которых росла морошка.

Вот этот – с раскосыми глазами, в новом шевиотовом костюме и новой шевиотовой кепке, который важно, неторопливо гуляет под руку со своей грузной, расфранченной женой и раскосым, как он, мальчиком в каскетке, – да ведь это сын того, в полосатом ватном халате и заячьем малахае, одного из тех, которые вылезли тогда, в темный зимний лютый, день, из теплушек эшелона на запасном пути и пошли в своих халатах и малахаях, в ватных мягких сапогах странной, темной, как бы похоронной процессией с вокзала на шоссе и расселились в землянках и потом долго-долго мелькали в своих халатах и малахаях по котлованам, по траншеям Водоканалстроя.

Я видел, как постепенно сменили они малахаи на кепки. Идет такой, в разодранном, черном от земли, угля и пота халате и новенькой, еще жесткой, еще не привыкшей к голове крохотной кепочке. Потом я их видел уже в костюмах и в этих синих, грубых, шуршащих прорезиненных плащах, которые продавались в закрытом распределителе ударников. И они переселились в бараки, а потом в каменные дома соцгорода, и выписали к себе родственников – целые роды, целые колонии – оттуда, из круглых юрт в степи.

И вот это, должно быть, сын одного из тех, а маленький – уже внук, и оба они родились в этом городе, и это кровный, навеки памятный и единственный на всей великой земле город их детства.

Теперь я стал узнавать и стариков.

Суровые, сдержанные, в чисто выстиранных синих рубахах, они сидели в садике между домов соцгорода и уже с утра играли в шашки и, хитро оглядывая выцветшими от огня глазами мизерное поле боя, тяжелыми, темными, как обожженная глина, руками, привыкшими к лопате и лому, осторожно и раздумчиво передвигали самодельные фишки, сердито проходя в дамки…

4

Я иду старой дорогой и узнаю знакомые, хотя и перекрашенные в розовое и желтое бараки с вывесками и без вывесок. И мне приятно узнавать эти постройки, вспоминать, какие они были раньше.

Я долго бродил и вглядывался, пока наконец не нашел то, что искал. Как будто вот этот барак. Но теперь на окошках были занавески. У крылечка играла гармонь и пели частушки. Я заглянул в окна, но уже не увидел клетушек, где были партийный, производственный и культбытовой отделы, а в кабинете ответственного редактора теперь стояли высокие кровати…

А напротив, в длинном сером бараке был книжный магазин. По утрам, когда привозили книги, мы бегали сюда. И я помню в белых мягких обложках «Историю молодого человека XIX века» – «Вертер», «Кинельм Чилингли», и серые коленкоровые книги нового собрания сочинений Бальзака, и светло-кремовый с коричневым корешком Стендаль, и как мы вслух читали «Трактат о любви».

Чумазые городские петухи с серыми от мазута гребнями бессмысленно роют шпорами шлаковую почву у трамвайной остановки. Дети бараков плавают в зацветшей луже на надутой автомобильной шине. Проезжает старый, грубый, суриком крашенный трамвай, с прямыми, вдоль окон, скамейками, громоздкий, неуклюжий, и в бараках звенят стекла.

А я помню первый трамвай. Огромный, он появился среди темных землянок, на два этажа выше всей улицы, живой и неожиданный, как прибежавший из тайги сохатый. Трамвай двигался сквозь толпу медленно, осторожно, и кричащие, возбужденные, глядящие в окна пассажиры словно возвращались со свадьбы.

И когда стемнело и он, освещенный, веселый, звенящий, проходил мимо, то почему-то казалось, сейчас вокруг вспыхнет свет многоэтажных домов.

Все только начиналось. Начинался город. Начинались семьи.

Мальчишки, убежавшие из дому, мальчишки, все отрицавшие – и бога, и семью, и привязанности, – вдруг влюблялись и оседали, давали корень новой семье.

От трамвайного круга, где 3-й номер поворачивает к лесобирже, иду по знакомой тропинке, – несмотря на четверть века, удивительно сохранилась старая тропинка, – иду к гортеатру, теперь он кажется мне меньше и какой-то он жалкий, сиротливый.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю