Текст книги "Волшебный фонарь"
Автор книги: Борис Ямпольский
Жанры:
Природа и животные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
И что-то там щелкнуло, куда-то пошел ток, где-то зазвонил, задребезжал звонок телефона, и на том конце подняли трубку, и я услышал сначала дыхание, одышку, наверно, больного и одинокого человека, и кряхтящий, заспанный и почему-то ужасно знакомый старческий голос спросил:
– Кто это?
– Перепелкина! – твердо сказал я.
– Что? Что? Какого Перепелкина? – взывал тот чужедальний голос.
– Простите, ошибся. – Я тихо положил трубку и почему-то почувствовал, что там еще долго дрожащей рукой среди ночи держали трубку и взывали: «Кто это? Кто это там?»
Я потушил свет. Чужой город стоял и слушал у окна.
Я пытался заснуть, но не смог и вышел на балкон. Как одиноки эти сиреневые колокольчики ночью, когда ветер перед рассветом. Они, казалось, обрадовались тому, что я вышел к ним, и смотрели на меня, ожидая чего-то. Они дрожали от ветра, им было холодно, неуютно, тоскливо, одним в ночи, осенью. Листья облетели, некоторые цветы уже потеряли лепестки, остались один-два лепестка – как уныло, как зря прошла жизнь, и надо еще вытерпеть эту долгую, ветреную ночь с осторожными тенями.
Незнакомый, неродной город, уходя в туман, играл белыми мерцающими огнями, огни как бы перебегали с места на место и что-то затевали.
Вдруг так ясно видишь, что все живет своей, не касающейся тебя жизнью.
Вот так в какое-то мгновенье отстраненности в чужом городе, когда ничто тебя не связывает с этими огнями, вдруг всплывает, обнажается в резкой, безжалостной истине вся жизнь, и видишь, сколько было несуразностей, сколько зазря прожито дней, сколько можно было сделать, добиться, если бы каждый день, каждую минуту добиваться. Сколько пропущено, ах, сколько пропущено! И даешь слово, клянешься беречь теперь каждый день, каждую минуту.
Течение времени остро чувствуешь в юности, в самой ранней юности особенно, и когда впереди столько лет, все торопишься, все переживаешь и тоскуешь. Это после как-то незаметно отпускает пружину, легче начинаешь переносить бремя времени, постепенно как бы глохнешь.
Уехать, уехать немедленно, сию же секунду, иначе я задохнусь в этом душном, в этом пустом, нелепом номере, где она была и куда она больше никогда не придет.
И уехать далеко-далеко, и стать человеком. Почему-то нам всем тогда казалось, что только далеко-далеко можно стать человеком.
Я срываюсь среди ночи и, даже не зажигая электричества, со стуком кидаю в тощий чемоданчик мыльницу и бегу сонными, храпящими коридорами.
– Уезжаю! – еще издали крикнул я дежурному.
И был жаркий, гудящий вокзал, и касса, и кассир, о чем-то меня спрашивающий, и я, откуда-то издалека ему отвечающий, и перрон, пахнущий семечками и сладкой паровозной гарью.
На каменных ступенях, в каменных закоулках мужики, бабы, ветхие старухи, малые дети и среди них заблудившиеся одиночные попы, всюду мешки, хомуты, люльки, какое-то поспешное переселение народа. Кто они и зачем они, как и я, оказались вдали от дома, сейчас, в эту августовскую ночь, когда так ярки звезды, когда вся Россия убирает рожь? Зачем оказались на чужом асфальте?
Я не понимал, что это такое. Я и не задумывался над этим, тогда я не вглядывался в человеческие лица, не видел глаз, не понимал цыганского табора деревенских беглецов. Я весь был в своей жизни.
Жажда работать в полярной ночи, в Каракумах, на Камчатке раздирала меня, и я еще не знал, куда податься.
Утро встретило меня где-то за Белгородом, светлое, солнечное. Все, что было вчера ночью, в темноте одинокого номера и на балконе с мертвыми от тоски и страха колокольчиками, казалось чужим сном.
Поезд весело гудел, и мимо бежали желтые, сжатые поля, черные пары, стада на зеленых живописных склонах, белые церкви, проходили мимо глинистые откосы берегов, синяя вода, и вся моя жизнь была там, впереди, куда стремился и летел поезд.
ВОЛШЕБНЫЙ ФОНАРЬ
РАЗНЫЕ ГОДЫ
ОДНА НОЧЬОба они были в Москве первый раз. Он, легкоатлет из Ростова, приехал на соревнования, а она, молодая учительница, – проездом из Риги на Урал, где жили ее родители.
Они встретились случайно и долго гуляли по улицам, проголодались и пошли в ресторан «Кристалл», а когда вышли, была уже ночь.
У него был номер в гостинице в Лужниках, а ей негде было ночевать, еще днем она объездила все гостиницы, но все было забронировано за делегациями.
И они пошли в Нескучный сад, вниз к Москве-реке, по траве, под молодыми деревьями.
Они сели на скамейку и долго целовались и потеряли ощущение времени.
– Это со мной в первый раз, ты вот не веришь, что это со мной в первый раз, – говорила она.
Он не отвечал, он молча, и упорно, и поспешно целовал ее, перехватывал и ломал ей руки, и закидывал ей голову, и целовал в губы, и она уже не могла говорить и худенькими руками охватывала его за шею и задыхалась в поцелуе.
Над рекой все время мелькали огни метропоезда, и темная вода отражала блики, а потом, в какую-то утерянную обоими минуту, вдруг стало совсем тихо и одиноко, и Ленинские горы, и Москва-река с цепочкой метро-моста, и где-то там, наверху, гудящая магистраль – все было фантастично, нереально и расплывалось, и казалось, что они глубоко-глубоко, на дне колодца, и жизнь гудит где-то вне.
Там, за рекой, во тьме, где мигала, мерцала, переливалась огненная ряска, угадывался великий город с его улицами, площадями, башнями и антеннами, с миллионами жизней и судеб, и он жил своей таинственной, роковой ночной жизнью, а они жили своей, независимой от него и ни от кого, краткой, мотыльковой, только им принадлежащей.
Она долго глядела, всматривалась в свете звезд в его лицо и с удивлением спрашивала: «Слушай, где ты был всегда, почему я тебя не знала?» – а он в ответ приближал губы, и мир со звездным небом и печальными земными огнями опять вертелся, как глобус.
Ночь была их, и все принадлежало им: и полночный гул, и зарево над городом, и легкая, призрачная мгла, плывущая над рекой, и ветерок, шелестящий в молодой листве, и ночная роса, которая чувствовалась на ее губах горькой дождевой каплей.
И вся их жизнь, судьба, будущее, – все было в их власти, и они могли с ними делать все, что хотели.
Стало прохладно, и он отдал ей свой свитер и болонью, и она заснула на его плече. А он сидел в одной рубашке и курил, изредка взглядывая на нее, которая стала вдруг ему роднее и ближе сестры, матери.
Она спала тихо, кротко, уютно под звездами и листьями этой ночи, охраняемая великим и вечным чувством.
Над рекой поднялся туман. И в это время внизу, под трибунами водной станции, кто-то прыгнул в воду и поплыл саженками на середину реки, и хорошо было слышно шлепанье ладоней по воде, девичий голос прокричал: «Игорь, вернись, Игорь!», – а Игорь в ответ закричал: «О-го-го!» – и стал нырять и отфыркиваться, и все, и даже дыхание этого Игоря было слышно так ясно, чисто, резко, передаваемое самой мглой, словно это было совсем рядом.
И время шло, звездное небо двигалось к утру и излучало таинственный гул, или это был распространенный и как бы растворившийся в воздухе титанический гул далекого города.
А он курил сигарету за сигаретой и смотрел на левый берег, где в дымчатой бесформенной мгле постепенно возникал город, и когда он стал розовым, радостным и послышались сигналы машин, он ее разбудил и сказал:
– Смотри, уже утро.
Они поднялись в гору и пошли по голубому открытому проспекту к университету, и долго искали эти красные автоматы газированной воды, и наконец набрели в каком-то каменном закоулке на целую батарею, один из них светился и тихо призывно гудел, но не было стакана. Он кинул монету, внутри что-то сильно щелкнуло, зашипело, она подставила руки и жадно и весело пила, и он кидал монету за монетой, пока она напилась, а потом умылась и брызнула водой на него.
Мимо летели зеленые огоньки ночных такси, они, как светлячки, появлялись из тумана и исчезали в тумане. Потом туман стал подыматься, и явились поливочные машины, и над улицей была радуга.
Они шли, держась за руки, и казалось, никогда не были так счастливы за всю жизнь, и казалось, что они вечно знакомы, и казалась дикой мысль, что они могут расстаться, отпустить друг друга на минутку, могут быть друг без друга в этом мире, где розовые облака, синие улицы и бессмертие жизни.
…Так было и у меня когда-то давным-давно. И ни я, ни она еще не знали, что больше мы уже никогда в жизни не встретимся.
ТОПОЛЬКогда я вошел в новую пустую квартиру, единственный, кто встретил меня, был старый заснеженный тополь за окном, он остался от деревенской усадьбы, которая была на этом месте, и теперь, заглядывая во второй этаж, будто сказал мне: «Здравствуй», – и от белых прекрасных ветвей его в комнату лился свет, чистый, непорочный, неподкупный.
Он был со мною всю зиму. В ту долгую, грозную для меня зиму болезни он один никогда и никуда не торопился. Я всегда его видел в окне, и своей холодной и неизменной снежной белизной он успокаивал меня.
Потом пришла весна, и однажды утром, после теплого ночного дождя, в окно заглянуло что-то зеленое, дымчатое, еще неопределенное.
Каждую весну повторяется одно и то же, и каждый раз это как чудо, и к нему нельзя привыкнуть. Я долго стоял и смотрел и не мог наглядеться.
Теперь за окном будто поселился кто-то живой, шумел и вдруг замолкал, а во время ветра тихонько и кротко постукивал в окно.
Он жил всеми своими листьями, тысячами тысяч листьев, подставляя их солнцу, луне, ветру, дождю. Он радовался жизни вовсю, каждую минуту, каждую секунду своего бытия. А я, раздумывая над своей жизнью, хотел бы научиться у него этой постоянной радости на воле под небом.
На его ветви прилетали птицы, они свистели, пели свои короткие городские песенки, может, тополь им рассказывал обо мне, и они заглядывали в окно и ухмылялись.
Какое это было долгое чудесное лето в тот первый год жизни в новой комнате, с живым тополем у самого окна, какие были бесконечные закаты, и светлые ночи, и легкие сны! Лишь иногда мне вдруг снилось, что я почему-то потерял новую комнату и снова живу в старой, темной и чадной, узкой, как гроб, с голой электрической лампочкой на длинном шнуре.
Но я просыпался, и тополь глядел в комнату с чистыми, свежими стенами, и предрассветный зеленый шум сливался с ощущением счастливого пробуждения.
Потом пришла осень, листья пожелтели, и в комнате стало тихо, грустно.
Начались осенние ливни и бури, по ночам тополь скрипел, стонал, бился ветвями о стену, словно просил защиты от непогоды.
Я видел, как постепенно облетали листья с ветвей, сначала с верхних, потом с нижних. Листья струились ручьями, устилая балкон, и некоторые прилипали к стеклам и с ужасом глядели в комнату, чего-то ожидая.
И вот уже на тополе не осталось ни одного листочка, он стоял голый, черный, словно обгорелый, и на фоне синего неба видна была каждая черная веточка, каждая жилочка, было торжественно тихо и печально в природе, негреющее солнце светило по-летнему, и в этом ярком, бесполезном свете кричали петухи. И, как всегда, вспоминалось детство и думалось: кто ты? зачем прожил жизнь?
Потом еще раз была весна, и все было сначала, и жизнь казалась бесконечной.
Но однажды утром я услышал под окном звук, будто тополь мой визжал.
Я бросился к окну. Внизу стояли скреперы и дорожные катки, которые пробивали новую улицу, и рабочий электрической пилой валил стоявший посреди дороги тополь.
И вот сверху я увидел, как дрожь прошла по всему его зеленому телу, он зашатался, мгновение подумал и рухнул на новую улицу, перекрыв ее во всю ширину шумящей зеленой обвальной листвой.
И открылась мне краснокирпичная, скучная, голая стена дома на той стороне улицы, и с тех пор я вижу только ее и кусочек неба.
Часто вспоминается мне мой тополь. И все кажется, что он не исчез с земли, а где-то растет в лесу, на поляне, шумит всеми листьями и ждет меня к себе.
ГИПЕРБОЛИЧЕСКИЙ ДИАГНОЗ– Ну-с, молодой человек! – сказал врач. Он весело открыл историю болезни, вынул из бумажного кармашка хрустящие листки свежих анализов и стал их проглядывать. И вдруг я увидел, что у него подрагивают пальцы. – Так-с! – сказал он и взглянул на меня. – Как вы себя чувствуете?
И пока я подробно рассказывал свои ощущения, он снял телефонную трубку и кому-то там сказал:
– Пожалуйста, зайдите ко мне.
В комнату вошла молодая изящная сестра в ярко, до стекловидности, накрахмаленном халате. Врач молча пододвинул к ней листки анализов, она прочла, и они переглянулись.
– Доктор, что со мной?
– Ничего особенного, надо лечь в больницу и исследоваться.
– Напишите гиперболический диагноз, – посоветовала сестра. – Я вызову «скорую». Ложитесь, – приказала она мне.
– Зачем?
– А иначе не возьмут.
Они вошли в комнату, стремительные, будто все еще летели с сиреной, в белых халатах и белых шапочках.
– Ходить можете?
– Конечно, – с радостью сказал я.
Сестра строго посмотрела на меня и отвернулась.
Сопровождаемый белыми ангелами, я пошел. Встречные поспешно уступали мне дорогу, и спиной я чувствовал их взгляды, и казалось, все знают, что со мной, один я ничего не знаю, а может, никогда и не узнаю.
Я вышел на солнечное крыльцо; отвлеченно сиял день, вокруг уже ничто для меня не существовало и реально не жило – ни этот знакомый дом с разноцветными балконами, ни старый, шумящий тополь, ни ларек на колесах, где я покупал раков и польское пиво «Сенатор»; существовали только вот эти несколько шагов по асфальтовой дорожке к длинной светло-кремовой машине с красным крестом, белыми занавесками и мрачным, все уже на своем катастрофическом веку повидавшим шофером, грудью лежащим на баранке.
Несколько прохожих, и среди них один знакомый мне мальчик, смотрели, как я влезал в машину. Мальчик был удивлен и испуган. Я помахал ему рукой, но он даже не улыбнулся.
Ревела сирена, и я слышал, как шуршали шины. Это везли меня.
В приемном покое больницы сестра очень внимательно прочитала сопроводительную бумажку, похожую на ордер, расписалась, и врач «скорой помощи», не взглянув на меня, ушел. Меня сдали и приняли.
Я сидел на скользком клеенчатом лежаке и ждал.
Я мог еще уйти отсюда в раскрытые ворота, сесть на трамвай, на троллейбус или пойти пешком по длинной горячей летней улице в кино, или в гости, или на собрание. Как все это было теперь далеко, неправдоподобно и незначительно.
Пришла нянечка и сунула мне под мышку градусник. Потом, пока я сидел с градусником, явилась сестра, села за стол, покрытый заляпанной чернилами простыней, положила перед собой бланк истории болезни и стала спрашивать фамилию, адрес, национальность. Я медленно вползал в новую, далекую, чуждую жизнь.
В это время в комнату вошел высокий, худой человек в очках и устало, как бы вскользь спросил, что со мной. Это был дежурный врач.
Он задавал мне вопросы, я отвечал, а он кивал головой и записывал, что ему надо и как ему надо. Потом он встал и как-то сонно, незаинтересованно ощупал мой живот, велел показать язык и, уже не глядя на меня, сел и стал писать неразборчивыми, похожими на латинский шрифт закорючками что-то свое, из себя, уже не связанное с моими ответами.
– Доктор, что у меня?
– Я не колдун, исследуют.
– А если что найдут, нужна операция?
– Это по вашему желанию, – вяло ответил он.
Он положил ручку, и сестра повела меня в соседнюю комнату, более темную и хаотичную. Здесь и воздух был другой, какой-то тюремный, насильственный, беспощадный.
Тут уже ожидали две плотные, грубые грудастые бабы, похожие на надзирательниц. Одна из них сказала:
– Раздевайтесь.
Дверь в коридор была настежь открыта, и там беспрерывно проходили люди.
– Ну, раздевайтесь, чего вы?
Вторая няня села за стол и взяла ручку.
Первая брала у меня одежду и профессионально ловко выворачивала карманы, и из них посыпались монеты, хлебные крошки, какие-то старые квитанции, записки со случайными телефонами, и диктовала второй:
– Брюки… рубашка верхняя… рубашка нижняя… носки… туфли мужские…
А я смотрел на горку моих бумажек, похожую на горку пепла. Наконец опись была закончена. Я стоял посредине комнаты голый, двери были распахнуты, окно открыто, и во дворе цвела сирень, продувал свежий, милый, весенний ветерок.
Первая баба куда-то пошла и принесла рубашку и кальсоны с большими дегтярными штампами. Я натянул на себя сиротское белье.
Теперь меня повели в коридор, где у стены стояла длинная больничная каталка.
Я лег, меня накрыли простыней и оставили.
Весь мир с его длинными, грохочущими улицами, полями и облаками сузился, сгустился в этот темный, тоскливо пропахший необратимым несчастьем, карболочный закуток.
Я лежал на каталке у стены, люди проходили мимо, поглядывали на меня.
Мне казалось, что меня забыли и что я уже в морге.
Через полчаса пришел санитар в белой шапочке, с потухшим мундштуком в зубах и спросил:
– Поедем?
– Поедем, – согласился я.
Он пошел в комнату, получил на меня накладную, вернулся и, уже не глядя на меня, думая о чем-то своем, тошном, ежедневном, покатил меня по длинным белым коридорам, не снижая хода у дверей, так, что они распахивались у самых глаз, и было чувство, что это головой моей он открывает двери, заворачивая вправо, влево и по пандусам вверх, вниз, вдвигая в белые грузовые лифты, и снова по бесконечным белым коридорам, заставленным койками, мимо больных в синих халатах, на костылях, желтых, заостренных, обиженных жизнью лиц, провожавших меня уже потусторонним взглядом, мимо открытых перевязочных, похожих на медсанбат после боя, мимо сестры, капающей лекарство в мензурку, человека с глухим лицом рабочего-котельщика, сосавшего из подушки кислород, мимо королевского выхода профессора с белой свитой…
Я въехал в большую белую палату, и меня переложили на свежую, белую, только что застеленную холодными простынями приподнятую постель.
…Луна стояла в окне палаты, и стены, и простыни, и тумбочки – все было до ужаса белое, и в этой белой замороженной тишине я остался наедине с собой.
Я вспоминал детство, отца, мать, сестер, брата – всех, кого давно уже не вспоминал, и безнадежное позднее раскаяние овладевало мной.
И я подумал, что в мире есть закон любви и внимания – сколько ты, столько и тебе. И все в конце концов отольется!
«Если все кончится хорошо, я буду другой, я буду совсем другой, – жалобно и настойчиво уверял я кого-то, – совсем, совсем другой».
Минул год. Давно забыта та больничная ночь. И редко вспоминается странная клятва, будто это было в другой жизни, с другим человеком.
ТРОИЦКОЕВ первый теплый день я поехал от Химкинского речного вокзала по каналу на «Ракете». Я один сошел на маленькой голубой пристани села Троицкое, и, когда ушла «Ракета», я оказался в милом мире детства.
Так же голосили петухи, каркали вороны, медленно разворачивая темные крылья над голыми осинами, на школьном дворе кричали мальчишки, и весенняя земля пахла пасхой.
Я проголодался и зашел в сельмаг, купил колбасы и сухарей и пошел к роще на берегу канала. На опушке под березами стоял в выжидающей позе серо-коричневый кудрявый барбос. Он уже знал, что у меня колбаса, будто ему позвонили из магазина и сказали, и теперь он дрожал всеми кудрями, или мне это только показалось, а он просто стоял, скучая, среди вечной природы и ждал, твердо зная, что кого-то дождется.
Увидев меня, кудряш сошел с тропинки в сторону и пошел следом за мной на кривых терпеливых ногах. Я оглянулся, и он остановился и сконфуженно помигал: «Ничего, что я за тобой увязался?» Я пошел дальше, и он за мной. Я снова оглянулся, и он снова остановился, и тут мы глянули друг другу в глаза и поняли, что знакомы друг с другом вечно.
– Тришка, – сказал я, – Тришка, так тебя зовут?
Он махнул ушами: «А не все ли равно, зови как хочешь».
И теперь мы двинулись рядом, как старые-старые приятели.
Он забегал вперед, шуршал в кустах, нюхал какие-то следы и, взвизгивая радостно-деловито, возвращался назад: «Можно, все в порядке».
Я сел на скамейку у воды, развернул пакет, а он уселся в вежливом отдалении и так неназойливо, как бы наедине со своими собственными воспоминаниями, облизывался, вне всякой связи с моей колбасой.
Я глянул ему в глаза, он отвел их, он не хотел быть нахалом.
Я кинул ему кусок колбасы, он тут же ее проглотил, и сел, и, облизываясь, умильно глядел на меня. Я подмигнул ему, и вдруг он вскочил: «Что ты, ты неправильно меня понял», и зашел мне за спину и сел там тихонько.
Я все время чувствовал его за спиной, и кидал ему туда кусочки колбасы, и слышал, как он, шурша в прошлогодних листьях, находит их и жует. Наконец я кинул ему целлофановую шкурку, он и ее проглотил, потом полетел пакет, он попридержал его лапой, и основательно вылизал, и бросил ветру, а потом взглянул на меня и улыбнулся.
Я встал и пошел, и он за мной. Теперь у меня уже не было колбасы, и не пахло колбасой, он это видел, чувствовал и знал лучше всех на свете, он шел рядом, и мы поглядывали друг на друга, и оба были довольны.
Вдали зашумела идущая обратным рейсом «Ракета». Я пошел через мостик к маленькой пристани, а он, оставаясь по ту сторону мостика, стоял на крепких кривых своих лапах и сквозь курчавую, свисавшую на глаза шерсть долго глядел мне вслед – друг мой, брат мой.