355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ямпольский » Волшебный фонарь » Текст книги (страница 12)
Волшебный фонарь
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 00:00

Текст книги "Волшебный фонарь"


Автор книги: Борис Ямпольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)

– А где ты сейчас работаешь?

– По музыкальной части, – небрежно ответил он. – Мельпомена. Слыхал? Но есть идея перейти в юридическую практику. С точки зрения мирового пульверизатора. Холодильник, между прочим, могу устроить – «Ока». Справку врачебную можешь сделать, что нужен холодильник для лекарства?

– Какого лекарства?

– Матка боска, ну ты вроде хворый.

– Кстати, это бывает.

– Тогда две справки. Схватываешь?

Прощаясь, он вдруг печально сказал:

– Это, между прочим, правильная наука – диалектика, все течет, все изменяется. Салют! Соединимся по бильдаппарату.

После этого Марат нанес мне визит. Звонок был, словно горит дом.

Только я открыл двери:

– А какие у вас потолки – два семьдесят? Паркет югославский?

И, еще не сняв пальто, в шапке прошел по комнатам, заглянул на кухню, открыл дверь в ванную:

– А плитку надо бы розовую или голубую, унитаз же изысканно – черный. Сориентировался? Главное, друг, декорум.

Через десять минут он уже принимал ванну, и слышно было, как он под шум воды мурлыкал: «На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы»…

Я пошел в гастроном, а когда вернулся, Марат, завернутый в мохнатую простыню, стоял на кухне у открытого холодильника и жадно пил молоко прямо из бутылки. У меня было ощущение, что это я пришел к нему в гости.

Закурив кубинскую сигару и пуская фигурно дым кольцами, Марат в моем халате и шлепанцах отправился осматривать книжные полки.

– Толстой, Гоголь, Салтыков-Щедрин, все классики. Наивно.

Мельком он взглянул на фотографию Чехова в 1900 году и заметил, что тот в новом хорошем костюме в полоску и сидит в плюшевом кресле.

– Жили, не жаловались.

Увидев альбом Ренуара, Марат возликовал.

– А, Ренуарчик? Крутые бабец, правда? Фламандская полнотелость, а?

Потом подошел к столу:

– Что на станке?

И, взглянув прямо мне в глаза, медленно произнес:

– Каждый врет на своем участке?

Потом, выпив и закусив, развалившись в кресле, он меня учил:

– Есть три ставки – хватай высшую! Есть три девки – валяй лучшую!

Теперь он меня мучил каждое утро, ровно в восемь трезвонил телефон.

– Ну как, стимулы есть? – бодро спрашивали из утренних пространств. – Ну, не буду мешать тебе работать, рубай!

Иногда он предлагал:

– Кооперируемся. Хрюкну в девятнадцать ноль-ноль по среднеевропейскому, устроим небольшой фестивальчик. А может, варфоломеевскую ночку?

В ответ на бормотанье он говорил:

– Хочешь быть моральнее других?

Но понемногу и Марат стал линять, появилась одышка, косолапость. Недавно при встрече еще издали закричал:

– Как пульс? Голова свинцовая? Вот тут, в затылке, давит, да? – допытывался он.

– Да вроде нет.

– А где же, в висках? Так это мигрень. – Он был разочарован, будто я его обманул. – Я больше не верю врачам. Я плюнул на врачей. Я дошел до Анохина, академика, он мне сказал: «Живите, как хотите, входите в свой стереотип жизни, уговорите себя, что у вас нет давления, и его не будет. Запрограммируйте себе давление сами!» Теперь я волнуюсь по квадратам, – разъяснил Марат. – Вот надо менять права – я волнуюсь по этому квадрату, потом надо делать путевку в Карловы Вары, – я перехожу на этот квадрат, а если одновременно волноваться по всем площадям – инфаркт миокарда!

Марат оценочно взглянул на меня:

– Бегаешь от инфаркта?

– Ну, минут десять, – лениво сказал я.

– Десять? Бонжур с приветом! – Он захохотал. – Я только десять минут стою на голове по системе йогов. Чудесно. Амброзия! А потом открытый бассейн «Москва». Пощупай, – он согнул руку, надувая бицепсы, – пловецкие мускулы! Вот только не сплю, – грустно заметил он. – Жизнь уже сделана, игра сделана, ставок нет.

Марат неожиданно вытащил из кармана флакончик фиолетовой жидкости.

– Цюрих, Швейцария. Смазываешь волосы, седина нежно уходит и серебрится, все цесарочки сходят с ума.

В последний раз я встретил Марата на похоронах.

Он опоздал на гражданскую панихиду и пришел, когда под музыку выносили гроб. Толстый, облезлый, в замшевой дубленке и «иван-царевиче» из нерпы, которая, казалось, фосфоресцировала, с бутылками шампанского, рассованного по карманам, он сказал бурно и радостно:

– Старуха бьет по нашему квадрату.

Подошел потом к другой группе, и так же радостно:

– Идет бомбардировка, бомбы ложатся все ближе к нашему сектору.

И потом еще радостнее:

– Идем к финишу!

ДОЛГОЖИТЕЛЬ

Лада, бойкая столичная радиожурналистка двадцати двух лет, в лимонной водолазке и брюках «эластик», с конским хвостом, перехваченным анодированной короной, словно Санчо Панса, боком, ехала на капризном ослике коварной обрывистой тропинкой в дальнее, безвестно затерявшееся в горах село, имея срочное задание «Последних известий» проинтервьюировать старейшего жителя планеты.

Нелепый серый ослик, ужасно самостоятельный в своих мыслях и действиях, то и дело останавливался посреди дороги и тогда превращался в собственную задумчивую статую, которую никакие крики и мольбы не могли сдвинуть с места, потом вдруг, точно его укусила змея, начинал скакать и брыкаться, пытаясь скинуть в пропасть свою амазонку, и так же вдруг успокаивался и сонно и печально брал крутизну за крутизной, идя сквозь темные ореховые и абрикосовые рощи, по алым лугам, через бурные ручьи, протоки высохших рек.

Неожиданно в ущелье, как ребенок, больной корью, захныкал шакал. Ослик вздрогнул, вскинул уши и пустился галопом через камни и пни; Лада обхватила его за шею, прижавшись лицом к теплой доброй шерсти ишачка; в изящных, продолговатых глазах его был ужас и благородство.

Когда этот странный библейский ослик, плутая в туманах, где горные пейзажи расплывались, как в испорченном телевизоре, настропалив уши-звукоуловители, наконец вскарабкался на древнюю гору и девушка увидела дым вселенной, и сквозь дым, словно в иллюминаторы ТУ-104, открылась потусторонняя фиолетовая равнина и дороги, по которым, как муравьи, ползали автомобили и арбы, ей показалось, что все, что было там, далеко и давно, на милой земле, – пижонская суета сует и не имеет и никогда не будет иметь никакого значения по сравнению с этой спокойной, молчаливой горой, и бесконечно высоким синим небом, и пророческой тишиной, которой миллионы лет.

– Разрешение на беседу есть? – спросил секретарь сельсовета, парень одних лет с Ладой.

– А что, это военный объект?

– Объект не объект, а документ давай.

Бдительно изучив командировку приезжей и наглядевшись на ее светлые волосы, на ее государственные футляры с аппаратурой, секретарь, у которого оказалось новейшее имя Гелий, с административным пылом повел ее узкой немой горной улочкой к дому аксакала.

– Мы его заботой окружили, – сообщил он, – постановление вынесли, будет еще долго-долго жить.

– А как его отчество? – спросила Лада.

– Отчество? Нет отчества. Мехти-баба.

– А как вы его официально величаете?

– Официально? Тоже Мехти-баба.

– Ну хорошо, отец у него был?

– Наверно, был.

– А как его звали?

– Никто не помнит.

– Комик, – сказала Лада.

По дороге она прикидывала в уме грандиозное вступление к исповеди долгожителя: «Он современник Кулибина и Наполеона, Чарльза Диккенса и Миклухо-Маклая. Он родился, когда шлюпы Беллинсгаузена и Лазарева еще не открыли Антарктиды…»

Долгожитель Мехти-баба, в косматой, лихо надвинутой на лоб рыжей папахе и новой чешской ковбойке, босой сидел у своего дома на поролоновом коврике под тутовым деревом и пил кирпичный чай. Старинный, тонкий грушевидный стаканчик армуди он ловко держал кончиками пальцев и осторожно, не торопясь, деликатно и смачно отхлебывал и потом, интегрируя наслаждение, по-беличьи цокал. Сахар у него был под языком.

Он посмотрел поверх стаканчика на приближающихся гостей и одобрительно кивнул. Парня этого с ученым именем он знал. Он еще играл в чехарду с его прапрадедушкой, и этот тоже, как две капли, такой же носатый и болтун, сейчас как мулла будет бубнить красивыми, праздничными словами. А светлую девушку в солнечной рубашечке и синих, узких, приятно натянутых брючках он видел впервые. Красивая девушка, ничего не скажешь. Княжна! Ай-я-яй, Мехти-баба, всегда хорошо жить на свете.

– Здравствуй, дядя Мехти, – сказал секретарь Гелий.

– И тебе здравствуй, – сказал долгожитель и важно отхлебнул чай.

– Как живешь, дядя Мехти?

– Хорошо живу.

– Функционируешь? – ввернул секретарь словечко, скорее для Лады, чем для старика.

– Да, да, – согласился долгожитель.

– Вот девушка из радио.

– Радио? – улыбнулся он. – Знаю радио. Хорошо.

– Человек специально откомандирован, чтобы ты, дядя Мехти, поделился опытом, – сказал секретарь.

– Опытом? – откликнулся долгожитель и вздохнул. Он выпил только первый стаканчик, а кипящий, красномедный, с пупочками восточный самовар обещал долгое, нелимитированное наслаждение. – Пусть красавица выпьет чай.

– Спасибо, – сказала Лада. – Я уже пила растворимый кофе.

– Кофе? – сказал долгожитель и поцокал языком. – Ц-ц-ц… Чай лучше.

Сорока на дереве тоже зацокала, как бы соглашаясь с аксакалом, который медленно, со вкусом продолжал пить чай, поверх стаканчика наивно поглядывая на девушку розовыми глазками.

Ветер запутался в листьях шелковицы и затих. Храпела собака у ног долгожителя. Паук, не таясь, на глазах у всех оголтело ткал свою паутину. И Ладе казалось, что проходят века и она видит само сотворение мира.

Прибежал кудрявый мальчонка в одной рубашке и, ковыряя пальцем в носу, сообщил:

– Дядя Мехти, у Расула родился ягненок.

– Белый или черный? – спросил долгожитель, не прерывая своего занятия.

– Черный.

Долгожитель покачал головой.

– Ц-ц-ц… Белый лучше.

Через несколько минут прибежала, сверкая глазами, девочка.

– Дядя Мехти, Али в лавке купил новую кепку.

– Большую или маленькую?

– Маленькую.

– Ц-ц-ц… Большая лучше.

Беззвучно и кротко летали мотыльки, по тропинкам ползали ужи, в зарослях жалобно, с древней настойчивостью просила о чем-то птичка. Долгожитель, слушая ее, улыбался и медленно пил стаканчик за стаканчиком. Наконец он утерся полотенцем.

– Теперь можно, – разрешил секретарь сельсовета.

– Дядя Мехти, вы здесь живете давно? – спросила Лада.

– Давно, – откликнулся долгожитель.

– А где вы еще были? В Москве?

– Нет, Москве не был.

– А в Ленкорани?

– Ленкоран не был.

– А где были?

– Вот тут были, – отвечал долгожитель, пошевеливая пальцами ног.

– Всегда-всегда? – удивляется Лада.

– Всегда тут был.

– И на поезде не ездили?..

– Не ездили.

– И трамвай не видели, и автомобиль, и велосипед?

– Вертолет видел, – неожиданно сообщил долгожитель.

– Сто пятьдесят семь лет и все тут и тут, – ужасается Лада.

Мехти-баба с радостной улыбкой смотрит на девушку и ничего не отвечает.

– И не скучно? – допытывается Лада.

– Зачем скучно?

– Но ведь так неинтересно жить?!

– Зачем неинтересно? Солнышко встает – интересно. Дождь идет – интересно. Беркут пролетит – интересно. Очень интересно жить.

– А правда, для долголетия полезно кефир пить? – консультируется Лада.

– Правда, правда, – соглашается долгожитель, – можно и не пить.

– А ионы играют роль?

– Играют, играют, – на всякий случай говорит долгожитель.

– А в чем же все-таки секрет? – копает Лада.

– Секрет? Нет секрет, – сообщает долгожитель.

– Наверное, ежедневный труд? – подсказывает Лада.

– Труд? Ц-ц-ц, – цокает он языком. – Труд – очень хорошо.

– Дядя Мехти, говорят, вы ни разу не болели?

– Нет, не болели.

– Ничем-ничем?

– Чирь был, недавно, – вспомнил долгожитель.

– За сто пятьдесят семь лет один фурункул?

– Один, – молвил он, причмокивая.

– А вы считаете, причина – в генах? – поинтересовалась Лада.

– Считаю, считаю, – сказал долгожитель.

Лада включила магнитофон и холодно-торжественным дикторским голосом произнесла:

– Расскажите, пожалуйста, Мехти-баба, нашим радиослушателям, как вам удалось прожить сто пятьдесят семь лет.

– Зачем удалось? – обиделся долгожитель.

Лада нажала «стоп».

– Вы меня не так поняли, – мягко сказала она. – Мы бы хотели, чтобы вы поделились мудростью долголетия. Вот какая у вас схема жизни?

– Схема?

– Да, режим.

– Режим?

– Ну, когда встаете, когда ложитесь спать.

– С солнцем встаю, с солнцем ложусь, – простодушно ответил долгожитель.

– Вот и чудненько, вот и умница, – сказала Лада, как малому ребенку. – Так и скажите. Ладненько? Включаю. Расскажите, пожалуйста, Мехти-баба, нашим радиослушателям о режиме своего дня, когда встаете, когда ложитесь.

Старик молчал. Магнитофон подмигивал зеленым глазом. Лада ждала, кусая губы. А старик умильно глядел то на нее, то на вертящуюся технику.

– Делись опытом, – сказал секретарь сельсовета.

Мехти-баба кивнул головой, но даже и не думал говорить.

– Мудростью делись, – требовал секретарь. – Есть директива.

Старик все кивал.

Наконец Лада выключила магнитофон. Долгожитель очнулся и покачал головой:

– Очень интересно.

Вдруг интервьюируемый засыпает. Все почтительно стоят вокруг и молчат. Аксакал посапывает во сне.

– Феноменально! – говорит Лада.

– Сейчас встанет, – успокаивает секретарь сельсовета.

И действительно, через несколько минут долгожитель открыл глаза, оглянулся, сурово посмотрел на секретаря, встал и ушел куда-то за дом. Скоро он вернулся, веселый, довольный, готовый к новой жизни. Он сел у порога дома, где стояли две корзины; одна доверху была наполнена початками кукурузы, другая – пустая. Старик темной, цепкой, как древний корень, рукой брал початок, обрывал листья и очищенный кидал в пустую корзину. Он тихо увлекся привычным делом, забыв про гостей, только и слышен был сухой треск обрываемых листьев.

Пахло айвой, свежим каймаком, кизячным дымом, мирной, беспредельной жизнью.

На пороге соседнего дома появился аксакал, тоже в чешской ковбойке, очень похожий на дядю Мехти, может, его младший брат, а может, и старший.

– Мехти, – сказал он зевая, – что бы это значило: мне снились фазаны.

– В небе или на земле? – осведомился Мехти-баба.

– На земле.

– Ц-ц-ц, в небе лучше.

Вокруг бродили куры, дремали собаки, молча жили черепахи. Было тихо и хорошо.

ТИШАЙШИЙ

Майское утро. Из дачной калитки, выкрашенной нагло-оранжевым цветом, вышел Поликарп Поликарпович Тишайший, пустяковый старичок, похожий на опрятную ящерицу. На нем свежеглаженый, щепетильный парусиновый костюмчик, галстук «собачья радость», какие носили щеголи в 20-х годах, и новая серая венгерская соломка с фатоватыми дырочками.

Очутившись один на пустынной улочке имени Фридриха Энгельса, Поликарп Поликарпович сладко всхрапнул, алчно втягивая в свои широкие пожившие ноздри майское благорастворение, словно там, откуда он только что вышел, ему не давали свободно дышать дефицитным кислородом. Теперь он сконфуженно зажмурился от великолепия и всецело предоставил себя в распоряжение природы.

Стуча крепкой кавказской палочкой, идет Поликарп Поликарпович по асфальтированной дорожке кооперативного поселка, мимо тихих и словно необитаемых дачек, оглядываясь по сторонам, в рассуждении, с кем бы покомментировать текущие злободневные темы, и мучаясь звонкой пустотой. И почему-то кажется, что никогда не был он маленьким мальчиком, юношей, а родился вот такой готовый, настырный, с въедливым лимонным личиком, в каждой морщинке которого притаилось лукавое, якобы придурковатое простодушие.

– А, салют, Морис Фомич, – закричал он неподвижно сидящему на трухлявой скамеечке у ворот отечному мужчине с оливковым лицом и в новых ботинках.

Вокруг цвели лютики, порхали бабочки «адмирал», звенели пчелы, а он словно отсутствовал, словно в ладье уплывал в своих новых ботинках в иной, сюрреальный мир.

– Что, болеешь, Морис Фомич? – бодро спросил Поликарп Поликарпович. – Язва, говоришь? Н-нет, не верь эскулапам, не язва у тебя, Морис Фомич. Язва нынче помолодела, пошла в детский садик. Рачок у тебя, Морис Фомич, и не думай, не раскладывай.

Больной зашевелил губами. Отвечал ли он или шептал давно забытую осмеянную им в молодости молитву, никто не знал.

– А жить-то все-таки хочется, – добродушно продолжал Поликарп Поликарпович, – ты ведь давал дрозда, не философствовал. Вот если бы деньги, что на луну – на космос истратили, да на рак бросили, тогда бы и тебя вылечили, новенький был бы, альфа-омега! Ну, будь здоров, будь здоров.

И, поигрывая палочкой, Поликарп Поликарпович легко пошел дальше, на стук молотка.

– Все дачку латаешь, Федор Устинович, – вскричал он, остановившись у калитки. – Латай не латай, это жучок ее точит. Аклимался жучок, только жиреет от химии. Ох, развенчают твою дачку, Федор Устинович, до фундамента развенчают. Будешь жить, как Робинзон Крузо. Ну, бог в помощь, бог в помощь.

Два пса по обе стороны забора носились, как в зеркальной проекции, и лаяли, беспрерывно возбуждая и взвинчивая друг друга на озлобление. Поликарп Поликарпович кинул в них палку и зарычал, как третья собака. Псы остановились и с сожалением посмотрели на старичка.

– Ну, чего дискутируете? – сказал Поликарп Поликарпович. – Все равно околеете.

Тут внимание Поликарпа Поликарповича привлекло странное стрекотание. Сначала он подумал, что это птичка. На открытой, увитой плющом веранде сидел человек с суровым ежиком, в кимоно, и выстукивал на «Беби» одним пальцем.

– Писали – не гуляли, – сказал Поликарп Поликарпович. – Здравствуй, Евгений Борисович, пишешь? С утра пишешь? Мемуарчики? Все равно, Евгений Борисович, в красном уголке будешь лежать. Нет, в конференц-зал не положат. И не воображай. Ну, рисуй, зарисовывай бытье и сознание, не буду тебе мешать. До свиданция.

Вдруг он увидел: через дорогу, через серый асфальт, одиноко преодолевая пространство и время, двигался блестящий черный жук. Поликарп Поликарпович остановился и сказал:

– А ты, жулик, куда едешь? Думаешь, там лучше? – И хотел поддеть его палкой, но жук каким-то тайным локатором уловил приближающуюся опасность, и хотя говорят, кто ползать рожден, летать не умеет, гудя крыльями, стукнул в поля венгерской шляпы, глядя своим нарисованным обличьем прямо в лицо Поликарпу Поликарповичу так, что Поликарп Поликарпович даже завизжал.

Навстречу ему по аллее шел плешивый толстяк с хитрым румяным лицом, популярный автор Всеволожский, который недавно издал трехтомный исторический роман из жизни и деятельности египетских фараонов.

– А, Василий Орестович, – обрадовался Тишайший. – Почтение золотому веку нашей литературы. Еду я надысь в трамвае, девушка читает книгу. Смотрю – роман «Рамзес» Всеволожского. Спрашиваю – хорошая книга? Нет, говорит, дрянь книжка, читать невозможно. Вот, Василий Орестович, какая нынче молодежь пошла, нигилисты, ничего в литературе не понимают и диалектики не соображают.

Тишайший выходит из поселка в поле. Вокруг ни души. Кричат вороны. Старый тополь на ветру шумит всеми ветвями, сверкает молодыми листьями. Поликарп Поликарпович подходит к нему, стучит палочкой по стволу, прислушивается.

– Труха, брат, труха. Не жилец.

БАЛЕРУН

– Разрешите присесть за столик человеку, у которого не удалась жизнь.

У него красивое миниатюрное личико змеи, бледное и напудренное, тонкая, лукавая талия, рысистые ноги жуира.

– Подснежников! – извещает он, садясь и томно кладя ногу на ногу.

Некогда он кончил прославленное хореографическое училище, танцевал в академическом оперном театре, и, когда выбегал на сцену, перезрелые театралки наводили на него перламутровые бинокли, и мучнистые руки их, как у пьяниц, подрагивали.

Потом он оказался вдруг в заштатной областной оперетте, где играл венских графов и баронов, а в современных пьесах летчиков-испытателей и капитанов 1-го ранга, затем долго кочевал с дикой эстрадной камарильей по районным городкам и номерным совхозам, выбивал чечетку, а теперь на этой захудалой, забытой богом и ЦК профсоюзов узловой станции ведет уроки мастерства по системе Станиславского в балетной студии при Доме культуры железнодорожников.

– И все через труляля! – говорит он.

Мы сидим за зеленым пластмассовым столиком в буфете бывшего 1-го класса, я в ожидании поезда, а он зашел на огонек, как делал уже, наверное, не раз, и изливает проезжему душу.

При своих двадцати шести годах он уже пять раз женат, и это – только законно.

Про жен своих, жуируя ногой, рассказывает:

– Первая была совершенно шедевральная девица, на высшем уровне Венеры, дочь полного адмирала. Выйдет из ванны, вся пахнет ореховым маслом. Наяда! Поклонение волхвов! Звали ее Зюля, Зюлейка, черная, как цыганка, уникальные ресницы, а фигура! А формы! Кариатида! Сколько у нее кавалеров-женихов было! Один сын министра ухлестывал, фирменный кар, дача на Николиной горе. Апломб! Адмирал и адмиральша во сне видели, чтобы они поженились – одного ранга, одной номенклатуры! А я на себе обкрутил – смог же! Я еще тогда учился, бедный был, на стипендии, они меня в дом не пускали, они меня не признавали и третировали, как могли, а я терпел – моя возьмет! Она со мной по коммунальным комнатушкам таскалась, совмещенный санузел терпела, а почему? – ноги мои обожала. Мы поехали на юг. Я ее целовал на девятой волне. Это был единственный поцелуй в мире. И вдруг в один день сломалась, как кукла, увели, урвали ее у меня. Ну зачем ей золотая клетка! Она мои па любила, она мою глупость ценила, мою дурашливость, легкое понимание жизни…

Не надо плакать! Кто знает фактическую суть своей судьбы! – Подснежников вытирает платочком слезу. – Жизнь подобна неоновой вывеске, постепенно гаснет то одна, то другая буква. Абсент? – он глазами показывает на бутылку, и я наливаю ему стакан крутого портвейна. – Марочный? – Подснежников смотрит вино на свет. – Черта с два в этой собачьей дыре марочный. Сироп! Бурда! Бальзам пенсионера.

Он удрученно прихлебывает вино и продолжает:

– Вторая – зубной техник, какая-то без лица, без физии, даже неинтересно повествовать. Да я и ничего не помню, только шум бормашины и звук ломаемых зубов. Хряск! Я с ней прожил только один квартал.

Ну, а третья была экономист-бухгалтер, сальдо-бульдо, в искусстве ни бельмеса! Корпуленция коровы и белая, не блондинка, а ну совершенно белая, кругом. Тесто, и все. Я как с тестом и жил, спокойно.

А она вдруг ни с того ни с сего врезалась, стала ревновать, не оторвешь ни днем ни ночью. Роман страстей!

Подснежников нежными глотками пьет вино и деликатно утирается бумажной салфеткой.

– Я ведь только переночевать хотел, передохнуть, станция Северный полюс – среди холода и льдов и непогоды семейной жизни, штормов и шквалов, которые меня обступили, лечь в дрейф, продрейфовать зиму, а потом перебазироваться на Большую землю, к новым горизонтам и зовам. А она нет, вцепилась как вирус.

«Я тебя на весь Союз ославлю, я Рубикон перейду».

Ох, и пережил я миги, творческий застой. Одна голая постель в фокусе всей жизни. У меня от нее дрожь в ногах появилась. Стою на пальцах и качаюсь, как маятник. Ну, думаю, Жоржик, фиаско! Биологическая смерть!

Я как понимаю семейное счастье: обоим прелестно. А если любовь в одни ворота? Один на Олимпе удовольствия, а другой в душегубке, – что, терпеть? Христианское смирение? Мы, между прочим, отвергаем толстовство. Так я понимаю диалектику или нет? Материализм, теорию отражения? Я, конечно, может, в провинции застрял, оброс шерстью, но только с новейшей точки зрения все равноправны, все на свой лимит счастья имеют право по конституции.

Подснежников залпом, жадно выпил стакан до дна и всхлипнул:

– Аморалка, говорят, а какая же это аморалка? Не утрируйте факт, когда дышать нечем, – семейный Освенцим. Еще один вздох – и шок! И вот побёг, побёг чрез проволоку, через прожекторы общественного мнения, побёг в пространство, в неизвестность, на свободу, к чертовой матери. Как заяц петлял по всей стране, чтобы не нашла, не стравила.

А она всесоюзный розыск объявила, якобы я у нее десять тысяч увел старыми деньгами. А я ведь, если хотите знать, без шапки, в тапочках, с молочной бутылкой из дома ушел, как бы за кефиром, ацидофилином, и на станцию, и в первый проходящий тамбур.

И ведь дурехи, сколько баб было – до ужаса любят, смотрят на мои па и плачут: «Уйдешь ты от меня».

Он победно усмехается и машет рукой.

– Сколько их было – из «сыров», из тех безумных девчонок, постриженных «модерн сквозь слезы», что шумной толпой дежурят у артистического выхода, под снегом, под дождем, в полночь, в ожидании своего кумира. Ведь и я был кумир. Идол! Иисус Христос! Не верите? О-ля-ля! – Он привстал и крутанул ножкой, словно сделал па. – Одну я смутно помню до сих пор. У нее были прекрасные очертания. Соус пикан! Цвет волос – леггорн. Будь здорова, курочка!

На минуту он пригорюнился.

– А четвертая была своя – «мундштук», не солистка, не корифейка, даже не кордебалетка, а из миманса: день работала итальянской мадонной, день – невестой-индианкой – лицо, руки и ноги в чернилах. Эта любила яркие платья, яркие зеленые и красные чулки, Экстравагантно расфрантится, при виде ее даже междугородные автобусы тормозили.

И я жил как на ярмарке уцененных товаров. Устал, скучно, тошно. Не уважаю, в смысле презираю.

И все деньги, деньги… А я что – ногами деньги печатаю, я ногами чечетку выбиваю, и не по первой, и не по второй, а по десятой тарифной ставке: не народный, не заслуженный, не деятель искусств, левак, дикарь, частник – чечеточник под шатром.

Господи, на каких только сценах не скоморошил! Положат доски на самосвал, и давай чечетку выбивать – под испанца, под мексиканца, а потом и под кубинца, – это сейчас модно; в широкополой шляпе, с шарфом, в наших родных туфельках «Мособувь» на микропоре, под гитару с голубым бантом – Дон Диего, Дон Педро, Дон Поддонок… Разрешите, еще ляпну, не обесточу вас?

Подснежников решительно берет бутылку и, булькая, до краев наливает стакан.

– Была еще одна незаконная, так, между прочим, проходная, мимолетная, остановка по требованию на жизненном пути для отдыха и приведения финансового и морального уровня в порядок.

Эта была деляга, завларьком, хищница, наша советская хищница. Эта деньгами прельщала, удобствами, уютом, всякими темными перспективами.

«Я тебя в холе буду держать, в цельном молоке купать, одними дефицитными продуктами кормить, как только дефицит – ты их получишь». Дура, как будто от этого они слаще или горше. А если у меня характер купца Калашникова, если я больше всего люблю горох и фасоль. Да иди ты к черту со своей краденой сгущенкой и колбасой салями. Уйди, ларьковая крыса, не выношу запаха мешковины и дешевой карамели!

Рывком он подымает стакану алчно глотает портвейн.

– Бальзачок как сказал: «Лучше жить в клетке со львом и тигром, чем со злой женщиной». Умнейший мужик! Жизнь, говорил, есть Человеческая Комедия.

Он с ненавистью отстраняет от себя бутылку, приободряется.

– А теперь – заре навстречу – жена инженер-химик, кончила Менделеевку, научный работник, диссертантка. Вот это положительный человек, вот это наш советский человек, законный, по штатному расписанию, со своей материальной базой, своей финансовой дисциплиной, со своим, не чужим умом. Море интеллигентности. Газеты читает, книги, журналы, во всем понятие имеет, а политически подкована – ужас! Она еще лауреаткой будет, вот увидите!

Да! По уму мужчина, по телу – женщина, а я наоборот, и вот закон тяготения противоположностей – эту, представляете, люблю, и уважаю, и жизнь отдам. У этой наш порядок. Дисциплинка, будь спок! На стене в квартире у нас на новых обоях висит плетеный арапник. Если провинился, не пришел вовремя, на минуту опоздал – где шлялся? Снимай штаны. Ложись! Десять – пятнадцать ударов.

Какой-то треклятый философ проповедовал: «Если женщина на тебя обиделась и повернулась спиной – похвали ее спину, и она простит тебе обиду». Дикость! Средневековье! У этой по-научному норма дозирована за каждый проступок. Вот явился на днях, на рубашке след помады. Ложись! «С ней живешь, параллельно со мной?» Двадцать пять ударов. Бьет и приговаривает: «Ах ты кошачья морда!»

– Кричишь? – спрашиваю я.

– Конечно, кричу. Еще бы. До волдырей доходит. Сидеть после больно. Это вам не поцелуй Чаниты.

– И терпишь?

– А что делать? – Он смотрит на меня ярко-синими глазами нестеровского отрока. – Иначе нельзя, слезы, истерика, валидол. А так весь запал в это уйдет. Побьет и нервно успокоится, и потом чувствует себя виноватой и подлизывается: «Фунтик, карунтик, таракашечка моя…» И опять Подснежников на коне… О-ля-ля! Хлеба, зрелищ и женщин!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю