355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ямпольский » Волшебный фонарь » Текст книги (страница 10)
Волшебный фонарь
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 00:00

Текст книги "Волшебный фонарь"


Автор книги: Борис Ямпольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

Он ругался с жилотделом и отделом снабжения, выцарапывая ордера, выбивая пропуска в столовую и закрытый распределитель, талоны на сапоги, белье, полушубки, на рис и яблоки. И если кто зашибал лишнее или ему изменяла жена, Капуцян занимался и этим, воспитывал и мирил.

Когда все уходили домой, Капуцян перебирался в типографию, ругался с метранпажем, с корректором, с наборщиками, а когда полосы сдавали на машину, он дожидался первого оттиска и снова все читал сначала; с визгом вылавливая «блох», и, наконец, расписывался и исчезал. Но этого уже никто не видел, потому что в это время все уже спали, досматривая третий или даже пятый сон.

Ах, Немо Ильич, Немо Ильич, есть ли у вас семья, жена, дети, есть ли дом, родственники, воспоминания, сны, желания, мечты? Или в голове вертятся только одни шапки, бабашки, клише?..

Людей этих могло родить, вызвать к жизни только то время, беззаветное, шалое, бессемейное, бесквартирное, время энтузиазма, самопожертвования.

ЗЮЗИН

Давным-давно, еще в тридцатых годах, в одном из госпароходств служил по финансовому обеспечению Зюзин Валентин Валентинович, тихий, деликатный человек.

Когда по служебному коридору проходил начальник отдела, об этом извещали кряканье и тяжелые шаги; когда пробегала машинистка Ядвига, то казалось, кто-то ударял в кастаньеты; когда появлялся толстый ревизор, слышалась одышка, будто раздували мехи, а когда проходил Валентин Валентинович Зюзин – ничего не было слышно, лишь его длинная безмолвная тень скользила по стенам.

Он был большой аккуратист, наш милый Валентин Валентинович. Все папочки, все карандаши, резинки, линеечки были на столе разложены в таком строгом порядке, что напоминали правильную мертвую геометрическую фигуру. И видно было, что это доставляет Зюзину неизъяснимое удовольствие – взять карандашик или резинку и аккуратно и неторопливо, скрупулезно сделать нужное дело и положить на точно заранее определенное, установленное для них место, откуда они уже не могли самостоятельно никуда двинуться.

И если кто-либо из коллег или посетителей, разговаривая с Зюзиным, по рассеянности что-то сдвинет на его служебном столе, Зюзин был очень недоволен, и хотя ничего не говорил, но выражал это хмыканьем и часто даже прекращением беседы.

Ну, а что касается кнопочек, скрепочек или канцелярских булавок, – они были плотно закрыты в коробках, как в сейфах, и мне всегда казалось, что если бы кто-нибудь без разрешения Зюзина прикоснулся к одной из них, то в пароходстве завыла бы сигнальная сирена.

У Зюзина был удивительно красивый почерк – он словно не писал, а рисовал. Я думаю, такой почерк может выработаться только тогда, когда вся тысяча граммов мозгового вещества не отвлечена ни на что постороннее, а занята только выведением букв. И когда Зюзин этими своими круглыми элегантными буквами написал свое первое любовное письмецо, его избранница была больше всего покорена нечеловеческой красотой почерка и показывала его подругам, как «штучку» искусства. И подружки в один голос говорили, что обыкновенная серая пешка не могла так написать, что от письма веет потрясающей интеллигентностью и изнеженностью.

Зюзин очень хотел семейного счастья, но девицы бросали его одна за другой, и он никак не мог свить себе, как он об этом мечтал, уютного, стабильного гнезда.

В чем была причина его жениховских крахов, никто из сослуживцев не понимал, да и он был обескуражен всем происходящим и ничего объяснить не мог.

Был Зюзин высокий, стройный брюнет, в роскошной морской фуражке с золотым крабом, с усиками щеточкой, совсем не провинциальными, а как бы даже столичными, не пил, не курил, хотя всегда посасывал короткую капитанскую трубочку, которая скорее попахивала шипром, чем табаком, очень вежливый, даже до приторности вежливый, и к тому же занимал приличную должность – инспектора с перспективой роста.

А вот поди же ты, какая-то пигалица с загородной Каменки, из маленького деревянного мещанского домика с жестяным петухом над крылечком, отвергала его ухаживания, и после утихомиривалась, и довольна была в браке с завхозом сапожной артели, пьяницей и курильщиком, который бил ее, а она ни гугу.

Уставали ли они от его аккуратизма, съедал ли он их своей мелочной пунктуальностью, доводил ли до изнеможения деликатностью, – ничего плохого они не могли о нем сказать, даже, наоборот, отзывались: «очень самостоятельный», только ненавидели люто и спокойно говорить о нем не могли.

Наконец все-таки Зюзин женился на очень молодой и очень красивой девице, потому что Зюзин хотя и был службист и аккуратист, но не был сухарем и понимал толк в женской красоте.

Она была в его вкусе – блондинка, полная, и играла на фортепиано и пела, и мамаша ее тоже была музыкантшей. Зюзин очень понравился мамаше. Она была из старых барынь, и ей Валентин Валентинович пришелся по вкусу своей старомодной учтивостью, положительностью, твердой ставкой и солидным рассуждением о жизни.

– Это не современный выдвиженец, – говорила мама, – ты будешь за ним как за каменной советской стеной.

И Зюзин переселился в рай.

– Когда она предъявила свои формы во всей откровенности, я ахнул! – вспоминал он после первые дни семейного счастья.

И он хотел, чтобы дома, в семейной жизни, все было как нельзя лучше – так же аккуратно и неподвижно, как на его служебном столе в финансовом отделе. Но молодая жена, хотя и была из провинции, очевидно, не хотела вести существования резинки или скрепки, и когда Зюзин уходил на собрание или на политзанятия и оставлял ее дома кошечкой на диване за чтением интересного романа, он, придя с собрания или политзанятия, вдруг не обнаруживал ее на том самом месте и искал ее по всему городу, по танцплощадкам или на бульваре, что не всегда приводило к желательным результатам. И Зюзин никогда не устраивал скандала, а терпеливо и убедительно доказывал ей, что так делать нельзя, непорядочно.

– Женщина есть связующее начало, – говорил Валентин Валентинович.

– Ты бы лучше закричал на меня, – говорила жена из провинции, – ну, затопай ногами, ударь меня!

Но Зюзин никогда этого не делал и даже представить себе не мог, что поднимет на женщину руку.

Валентин Валентинович ее очень любил, страдал и прощал все, даже то, что она однажды ушла от него к командиру торпедного катера, у которого были красивые бакенбарды. Но она скоро почувствовала, что она у торпедиста не за каменной стеной, и вернулась к Валентину Валентиновичу, и Зюзин ее принял и все простил.

Он только иногда говорил ей: «Ты – «вещь в себе», а мы вещь в себе отвергаем, решительно отвергаем, – кантовская философия, – слыхала?» Но жена это пропускала мимо ушей и поступала по-своему.

Война застала их далеко, в Измаиле, и Зюзин, как моряк пограничного порта, не успел даже попрощаться с женой, которую спешная эвакуация забросила куда-то далеко, в дальний, глухой угол Средней Азии.

Он долго не знал, где она, а она не знала, где он, и, наверно, не очень стремилась к этому, а когда Зюзин наконец разыскал ее, то стал посылать ей посылки и с ними длинные письма, написанные круглым, нечеловечески красивым, каллиграфическим почерком, которого не нарушили и не испортили ни внезапность нападения, ни бомбежки, ни окружения. И на эти письма она отвечала короткими, легкими надушенными записочками, в которых просила присылать американскую тушенку, потому что голодает.

Она не писала, что уже два раза была замужем. Первый раз за капитаном из запасного полка, но его скоро забрали на фронт, и он пропал без вести – на самом деле или только для нее, второй раз – за пронырливым деятелем пуговичной артели промкооперации – «пуговичным королем», и теперь не только не чувствовала голода и разрухи войны, но ей казалось, что на всем свете масленица. Но «пуговичный король» вскоре оказался за решеткой, и она не стала носить ему передачу, а стала усиленно просить в письмах Валентина Валентиновича присылать ей свиную тушенку не в маленьких, а в больших пятикилограммовых банках.

Когда война закончилась и Зюзин после продолжительной службы в оккупационной администрации вернулся на родину, жена его была замужем в третий раз – за кавалерийским полковником, который вывез из Саксонии целый замок с мебелью, коврами, картинами и хрусталем. Но именно за это полковника разжаловали и отдали под суд трибунала, и он ей стал не нужен.

Она срочно разыскала Валентина Валентиновича и попыталась к нему вернуться. Но на этот раз Зюзин, хотя и продолжал ее любить, не принял ее и, несмотря на то что слезы раздирали его мягкое, деликатное сердце, глухим и твердым голосом сказал:

– На вечной мерзлоте отношений здание любви не выстроишь.

Зюзин стал жить один и по своей брезгливости не питался в столовых, а сам себе, в крохотной коммунальной комнатке, готовил на плитке обед, бывало, и сам стирал, и потом долго и тщательно гладил, и аккуратно ставил заплатки на рубашки и кальсоны, не говоря уже, что собственноручно пришивал пуговицы, на что был большой мастер, и однажды пришитая им пуговица во веки веков не отрывалась.

Бывшая жена его, тем временем поселившаяся в Одессе на берегу моря и чудесным образом сохранившая красоту и свежесть молодости, официально и неофициально выходила замуж поочередно за трубача государственной оперы, директора гастрономического магазина и, наконец, за вольного художника, которому она позировала натурщицей. Но и в первом, и во втором, и в третьем случае она не порывала письменной связи с Валентином Валентиновичем, который иногда летом приезжал на Черное море в отпуск и приходил к ней в гости, а она знакомила его со своим очередным мужем, и он с ним играл в преферанс.

Зюзин к этому времени занимал видную интендантскую должность и у себя в ведомстве считался финансовым тузом. По его убеждению, финансы сами по себе были важнее пароходов, капитанов, рейсов, фрахта, брутто-нетто, потому что без финансов никто не может прожить и дня, а без пароходов и даже моря может, и приходящих к нему по делам он обычно встречал одной и той же фразой: «Что, финансы поют романсы?»

И вот в это самое цветущее время Зюзин неожиданно вышел в отставку. Случились какие-то недоразумения с начальством, какие-то служебные неприятности, в которых он никак не был виноват, и он был списан.

Зюзин никогда не был лентяем, он всю жизнь служил и делал все с усердием и вкусом педанта, всегда был на людях, в аппарате, среди служебных дел и передряг, и вдруг одиночество, безлюдье, тишина оглушили его, сделали каким-то растерянным, жалким.

Длинный, худой, изнуренный бездельем, обидой, ревностью, он похож был на тень Дон Кихота, слоняющегося по улицам города. Открывшийся вдруг неслужебный мир, чужой, звучный, пестрый, живущий не по уставу, пугал его необходимостью непривычно самостоятельных решений, и он это все откладывал и откладывал, пока наконец не почувствовал крайнюю необходимость чем-нибудь заняться, все равно чем, но загрузить извилины мозга.

Жизнь его теперь состояла из бесчисленного количества пустяков. То Валентин Валентинович сортирует свой коллекционный фарфор – дрезденский и севрский, тонкий, прозрачный, звонкий, розовый на свет, и на узком листе четким, административно-учетным почерком все аккуратно перепишет – чашечки, блюдечки, кофейники, селедочницы, и от одного этого – удовольствие на лице, будто напился и наелся и гостей угостил. То вдруг затеет каталогизацию своих книг, а у него была подписка и на Жюля Верна, и на Пруса, и на Шолом-Алейхема, и на Павленко, и на Большую советскую энциклопедию, и на Малую медицинскую энциклопедию; нарежет карточек, на каждую книгу особую карточку с номером, и еще на книгу наклейку с этим номером. То начнет проверку личного архива – справок, характеристик, наградных документов, – все это у него давно собрано, тщательно, бумажка к бумажке, не раз проверено и умиленно прочитано, но не мешает еще раз обозреть свой жизненный и служебный путь. Тут же у него и скоросшивателем прошитые заявления, рапорты и жалобы, отправленные им по начальству и в разные учреждения, с которыми ему приходилось иметь дело. И это тоже любовно перечитывается, кое-что сейчас карандашиком подчеркивается, как самое важное и замечательное, удачно выраженное, хотя никакого значения ни для одного человека в мире, в том числе и для него, автора, это уже не имеет.

И, задумавшись над бумагами, он мечтает, как бы он сейчас, с его опытом и сноровкой, сформулировал бы это еще точнее и убедительнее.

У Зюзина появилась потребность переписки, и он приобрел машинку «Беби», научился печатать и уже не писал, а печатал письма – в журнал «Крокодил», в Центральное телевидение, в газету «Известия», в Комитет по делам кинематографии и даже в Комитет по религиозным культам, где излагал всякие свои соображения и наметки и иногда даже жалобы на кинокартины и книги, которые ему не понравились. И бумаги эти получались очень строгими, официальными, по виду даже чрезвычайными, и обязательно печатались в двух экземплярах – один оставлялся для архива. И на каждое письмо его отвечали. Он завел папку, куда аккуратно подшивал письма и ответы на них, и если ответы эти почему-либо не удовлетворяли, он писал новые письма и вскоре получал и на них ответ. Так что по некоторым вопросам завелась даже настоящая переписка, – и это давало Зюзину ощущение деятельности и пользы его жизни на земле.

На все лето Зюзин уезжал на юг, питался фруктами и приезжал в Москву загорелый, свежий, полный приятных замыслов и далеко идущих планов. Постепенно от избытка сил он почувствовал необходимость в какой-то внеличной, общественной жизни и обратился в районный комитет, чтобы его использовали на лекционной работе, и на своей машинке «Беби» напечатал подробнейший конспект «Защита от атомного нападения».

Вскоре он стал читать лекции. Ему поручали мелкие организации: контору Вторчермета, ЖЭКи, артель слепых. И все было хорошо, прекрасно, и он снова чувствовал себя не только лично, но и общественно счастливым и полезным.

Зюзину было уже за пятьдесят, но непрожитая, неизрасходованная жизнь давала себя знать, – он проявлял пылкость чувств и все чаще заглядывался на молодых девушек. Пройдет этакая модерная девчушка на каблучках, вся как струнка, а Валентин Валентинович скажет:

– Какая конфигурация форм! Я бы, кажется, каждую клеточку ее организма целовал.

Иногда, когда ему было особенно тоскливо, он решался на самостоятельное знакомство. Вдруг тихо подойдет сзади, длинный, костистый, носатый, и так вежливо, над самым ухом, скажет: «Душечка, зачем ходить пешком, ведь можно использовать транспорт!»

Девушка дико посмотрит и метнется в сторону. Если же сдержит первый испуг и что-то такое пробормочет: «Ах, я устала от троллейбусов» или: «Приятно пройтись пешком», Зюзин откашляется и приступит к разговору, и всегда сначала выяснит общественное положение:

– Душечка, а какого профиля у вас работа? Вы с каким уклоном работаете?

И уже только после скажет:

– Я замечаю, в ваших глазах лучится принципиальность.

А та посмотрит на его длину, на его худобу, на его нос и хихикнет. Но он это относил не за свой счет и говорил: «Если я понравлюсь, я понравлюсь таким, какой есть, со всеми своими родимыми пятнами».

Если же все-таки знакомство состоялось и он приглашал девушку в кафе, то был очень обходителен и выражался утонченно.

– Выпейте, пожалуйста, углекислой воды, – говорил он, наливая нарзан.

В это время Зюзин даже был поэтом:

– У вас чудной формы губы, вам нужно платье из поцелуев…

А когда надо было расплачиваться, он из кошелька выуживал монетки, осторожно, словно золотую рыбку, и видно было, как дрожали его пальцы. И это очень не нравилось, и больше с ним не встречались, хотя он был симпатичный и гостеприимный.

Зюзин твердо решил снова жениться, и к нему даже ходили свахи. Он приобрел изящный, с золотым обрезом блокнотик с таким же изящным, золотым миниатюрным карандашиком, которым четко записывал таинственные телефоны и какие-то загородные адреса. Он долго присматривался, выбирал. Но у одной были «серые глаза, как суконки», другая «с точки зрения античной красоты – сплошной брак». Он даже съездил на Урал «разыскивать свою точку», как он выразился про жизненную судьбу. Там жила одна генеральская вдова, и на вдову он произвел колоссальное впечатление своей учтивостью и высоким стилем-выражений. «Нож берет интеллигентно. «Разрешите, говорит, я обезоружу вас ножом».

Когда она перечислила все кусты черной смородины и красной смородины и перешла к розам и фиалкам, сердце его не выдержало, он весь порозовел и стал ей целовать пальчики. Так что семейное счастье, казалось, он скоро приобретет.

Но Зюзин приехал расстроенный.

– Бюст у нее правильный, оформление хорошее, два мешка денег, но мелковзрывчатая, и вообще не нравится мне ее извилистый подход к жизни.

Однажды на юге он серьезно влюбился.

– У нее море такта, – рассказывал он. – И потом лицо – воплощение человеческой добродетельности, и главное ее достоинство – она средней упитанности.

Но, потерпев и на этот раз фиаско, он наконец решил и сказал: «Наступил такой возраст, что разум сдерживает порывы».

С тех пор Валентин Валентинович ушел весь в себя. У него даже появилась философия: «Я уже время это выжил, когда жил для общества. Теперь мне осталось жить для себя, доставлять себе удовольствия, как могу».

И вся его деятельность, пунктуальность, систематичность обратились исключительно на самообслуживание. В золотом блокноте появились адреса и телефоны магазинов, имена и отчества директоров и завсекции, сроки завоза товаров.

Зюзин был записан во все очереди – и на машину «Москвич», и на холодильник «Саратов», и на телевизор «Рекорд», и на чешский мебельный гарнитур. Он даже состоял в некоторых комиссиях, в тех текучих, внезапно возникающих и так же внезапно распадающихся комиссиях, держащих в своих руках списки, эти замызганные, писанные и переписанные писарским умелым почерком списки, по которым на рассвете где-то в подворотне делают перекличку, и в тишине и гулкости там как солдаты отвечают: «Есть!»

Зюзин был занят целый день, кому-то звонил, кто-то ему звонил, ссорился, пробивал, уславливался, – машина вертелась, была приличная видимость деятельности, заботы, нагрузки.

И вот в его комнатушке появился холодильник. И он его буквально забил, чтобы зря не пустовал, не пропадал холод ни на одной полочке, ни в одной сеточке, и любил открывать дверцу холодильника и смотреть, любоваться в искрящемся свете обилием бутылок, сыра, копченостей. Это вызвало в нем недостающее ему чувство благополучия и постоянства семейной квартирной жизни.

Потом появилась угловая чешская тахта, «хельга», немецкие бра, торшер на три цвета, синтетический ковер.

Зюзин приобрел пылесос «Ракету» и забавлялся им, как ребенок. Особенно радовал его пульверизатор.

– Пылесос, понимаешь, на одном конце засасывает, из другого выходит ветер, туда вставляется пульверизатор, ну прямо прекрасно как работать, а то клопов, черных тараканов развелось – жуть!

Увлечения его менялись. Он по очереди занимался фотографией, магнитофонными записями и даже коллекционированием карандашей. Он задумал заняться теннисом, приобрел даже ракетку, мячи и теннисные туфли, но дальше этого не пошло. Начал как-то посещать футбольные матчи и бросил. Стал ходить в гости на пульку, но и это его не завлекло. Одно время он активно приобщался к искусству, ходил в оперетту, в цирк и иногда даже в Большой театр и потом рассказывал: «Смотрел «Фауст» Гуно. Триумф! Настроение! Одна Вальпургиева ночь чего стоит!» Но скоро устал от яркого зрелища, от впечатлений, от чужих приключений и стал больше сидеть дома и занялся кулинарией. Она захватила его целиком. Он купил поваренную книгу и, все время заглядывая в нее, готовил блюда, и было очень интересно – получится или не получится, и день проходил. В это время он говорил: «О-о! Сегодня я сотворил заливное из потрохов!» Или: «Давно я мечтал фаршированные помидоры сделать». Или сообщал: «Вчера сварганил цыпленка-«табака». Трудно было моему утомленному организму, но все время я пил «Ессентуки» двадцатый номер и справился».

Зюзин вдруг стал полнеть, у него появилась одышка, и всем знакомым он говорил: «Я теперь живу своим методом, только здоровье берегу, в своей жизни ставлю главную цель – как можно дольше прожить».

Но чем он больше берег здоровье, думал о продлении жизни, тем хуже себя чувствовал. По ночам он просыпался весь в поту и слышал пульс в висках, в затылке, в кончиках пальцев.

Постепенно он весь ушел в свой пульс, в свои колики, в свой страх и предчувствия и уже ни о чем не мог разговаривать, кроме как об анализах и болезнях. То ему казалось, у него астма, и он задыхался; то язва желудка, то тромбофлебит… Он стал читать медицинскую энциклопедию и с ужасом открыл у себя симптомы почти всех болезней.

Теперь в золоченой записной книжечке, вместо адресов и телефонов свах, директоров магазинов и зрелищ, появились адреса и телефоны поликлиник и разных врачей – аллопатов, и гомеопатов, и тибетской медицины, и даже знахарей, адреса всяких частнопрактикующих китайцев, делающих на дому иглоукалывание. И в иглоукалывание, как в лечение от всех болезней, он почему-то особенно поверил, но держал в резерве на случай, если уже ничего не поможет. Все-таки оставалась какая-то надежда, иллюзия – обратиться к китайцу и сразу выздороветь.

И вот как раз в это время пришел день получения «Москвича». Машина сияла малиновой краской и была похожа на выезд короля Сауда. И оттого, что он хозяин ее и она молчаливо подвластна ему, стоит ему только захотеть – и она взревет и помчится со всей мощью своих сорока лошадиных сил по дороге, он почувствовал к ней необычайную благодарность и нежность и силу в себе, будто это ему придали дополнительные сорок лошадиных сил.

Он не решился вести ее сам от магазина, а нанял для этого механика, который повел ее по улицам через всю Москву до Юго-Запада, где он получил недавно однокомнатную квартиру в панельном доме. И он сидел рядом с шофером и все время чувствовал – в гуле мотора, в вибрации, в сверкании стекла и стали, что это его, его, а когда стал накрапывать дождь и заработали дворники, это словно его сердце крыльями летящей птицы расходилось и сходилось, расходилось и сходилось.

Машина стояла теперь в металлическом рифленом гараже, и он ее берег, жалел, как живое существо, вытирал тряпочкой и замшей до блеска. Но не ездил. Он боялся аварий, всяких непредвиденных случаев, боялся ее запачкать, забрызгать, стереть краску. И если ему нужно было куда-то срочно, он вызывал такси.

Теперь Зюзин только ожидал весны. Зимой он купил спиннинг, купил немецкие удочки, крючки, поплавки, всякие баночки для червей, для наживки, даже резиновые сапоги, – все самое лучшее, первосортное, импортное, и все говорил о рыбной ловле, все строил планы, подумывал о байдарке, как поместит ее на крышу машины и поедет на озеро, в лес, мечтал о жизни в шалаше на берегу Селигера, о костре, как будет варить уху.

Но пришла весна и прошла, а потом прошло и лето, наступила осень, а Зюзин как-то не собрался на заре на рыбалку.

И внезапно однажды ночью, проснувшись, Зюзин ни с того ни с сего стал печатать на своей маленькой новенькой «Беби» завещание и расписал все свое имущество. Клавесин с желтыми клавишами он отписывал молодой девушке-учительнице, с которой только один раз встречался; телевизор и спиннинг – своему фронтовому другу; автомобиль завещал продать и заказать памятник на могилу. Были расписаны магнитофон, ковры, посуда, одежда – со скрупулезностью и памятью удивительной, – очевидно, болезнь совсем, ни чуточки, ни наичуточки не затронула тот сектор мозга, где хранилась копилка его вещей, очевидно, это были самые сильные, самые жизнеспособные клетки, рассчитанные на мафусаилов век.

А бывшая жена его не дремала, она была где-то там начеку, связанная многими незримыми нитями с его жизнью, с его стоящей в гараже новенькой машиной, с его холодильником «Саратов», с его магнитофоном «Днепр», с его машинкой «Беби». Знала каким-то образом о его самочувствии, болезнях, намерениях. Она не писала ему писем, не приезжала, не подавала признаков жизни. Но интерес ее к нему доносился как бы телеволнами, и он ненавидел ее. Зная, что она ждет его смерти, он говорил: «Она теперь самый ненавистный мне человек».

Но в хирургическом изоляторе, в один из темных осенних дней, чувствуя приближение неминуемого, он не выдержал и написал открытку своей бывшей жене: «Евгения, прощай! Наверно, больше не увидимся».

И когда буквально через день, словно открытка доставлена была ракетой, она неожиданно появилась в палате и запахло ее духами, он сразу понял свой просчет. И может, впервые в жизни зло встретил ее и сказал:

– Явилась, как ворон на падаль.

Теперь она не уходила отсюда ни днем ни ночью, она дежурила у его постели, плакала, размазывая слезы по лицу, и целовала его подушку, оставляя на ней следы помады.

Однажды, когда Зюзину стало очень плохо, она исчезла, и, когда он ночью очнулся, он не нашел под подушкой ключей от квартиры, привязанных цепочкой к кровати. Но ему уже было все равно – в эту ночь открывали для него другие Врата.

А та, которая была некогда его женой, всю ночь, не смыкая глаз, рылась среди его вещей, искала ценности. Она была уверена, что этот аккуратист, скрупулезник, педант, службист, этот скупой рыцарь, прослуживший столько лет финансистом в оккупационных войсках, не тративший никогда ни одной лишней копейки, обязательно имеет бриллианты, золото, жемчуга. Она рылась в ящиках, чемоданах, выкидывала старые-старые безделушки, какие-то фарфоровые слоники, статуэтки, удивительные разноцветные перья тропических птиц, коллекции старинных монет, коллекции карандашей и говорила: «Идиот! Идиот!..» Потом полетели фотографии, водопад фотографий каких-то чужеземных соборов, вокзалов, памятников, каких-то парков, прибрежных скал, чужих людей, которые казались ей ненавистными и уродливыми. Затем пошли конспекты, аккуратно сложенные стопочками, написанные мелким, мельчайшим, невыносимо правильным круглым почерком, подробнейшие конспекты по «Вопросам языкознания» и «Экономическим проблемам социализма».

На самом дне лежали аккуратно перевязанные бечевкой старые желтые письма, ее письма, тщательно и по годам подобранные, начиная с самых первых, когда он уехал с Сахалина на юг, в Сочи, и она ему писала трогательные, надушенные духами записочки. Но и это не тронуло ее сердце. Только мельком взглянув, она бросила их на пол: «Идиот!»

Вдруг она нашла магнитофонные ленты и стала их прослушивать – может быть, найдет того злодея, у которого бриллианты. Всю ночь пели песенки, шумели гости, будто издалека доносились пьяные выкрики, хихиканье, и учтивый, трезвый голос Зюзина. И она все повторяла: «Идиот! Идиот!»

Когда Зюзин умер, она предъявила старое свидетельство о браке. Никто не опротестовал его, потому что ни родных, ни друзей, ни близких у Зюзина не было, и завещание его было объявлено недействительным.

В крематории, в том высоком и чистом храмовом зале, среди стеклянных шкафов с урнами, собрались восемь человек, в том числе и она, и когда капитан дальнего плавания, председатель комиссии по похоронам, спросил, будет ли кто прощаться, все посмотрели на нее, но она не двинулась с места. Единственный его фронтовой друг хотел выйти, но удержался, чтобы не подумали, что он хочет получить наследство.

Так и ушел Зюзин за зеленую шторку вниз, в геенну огненную, ни с кем не простившись.

Недавно друг его осведомился об урне. Ее не было. Против фамилии Зюзин стояла птичка, значит, урну взял кто-то. Наверное, это она взяла ее и выкинула в окно поезда «Москва – Одесса» на полном ходу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю