Текст книги "Волшебный фонарь"
Автор книги: Борис Ямпольский
Жанры:
Природа и животные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Грустный, я стоял у окна и смотрел на улицу. Накрапывал будничный осенний дождик. И вдруг каким-то вторым боковым зрением я заметил, как из-под шедшей кофейной «Волги» вихрем брызнуло птичьими перьями. Машина эта вскоре затормозила и невдалеке остановилась. Из нее вышел лысый человечек, с треском захлопнул дверцу, натянул берет и танцующей походкой направился через заросший бурьяном пустырь к массивному, построенному в эпоху украшательства ателье мод.
А там, где прошла машина, из стаи разлетевшихся голубей на месте остался один, он хило, боком заковылял, потом сделал крылом несколько кривых взмахов, несколько отчаянных порывов взлететь, упал грудью на асфальт и стал как крапчатая тряпка. Ветер нес по дождевому асфальту мелкие перья, словно серый известковый помет.
По тротуару прошел толстяк в велюровой шляпе и даже не взглянул на голубя, за ним проследовал старик с опущенной головой, расфранченная дама скосила глаза на голубя, но тоже спокойно прошла. И много людей шло мимо в болоньях, в пальто, с сумочками, авоськами, портфелями, и редко кто случайно взглядывал на голубя: «Это что такое?» Но никто не остановился.
Только один борцовый парнишка в синтетической куртке схватил голубя за крыло, кинул подальше в бурьян и пошел, вытирая руку о куртку. А на мокром асфальте осталась бурая лужица крови. Люди шли и шли, милиционеры, девочки, старухи. И никто не обращал внимания на бурое пятно. А тот лысый, приехавший в ателье мод, вернулся с аккуратным пакетом, суетно погрузился и на своем кофейном автомобиле уехал.
Ветер унес перья, и лишь одно длинное белое перо долго еще лежало, кровью приклеенное к асфальту. И мне все виделись отчаянные усилия, с которыми пытался взлететь голубь, не понимая еще, что он убит.
БРЕТЁРЫУтром на дальней улице Бескудникова, у новых серо-панельных домов, встретились на прогулке старые бретёры, некогда известные всей центральной Москве, герои бульварного кольца; один коротконогий, похожий на легавую, в иноземной куртке и миниатюрной вязаной шапочке, и другой – в тяжелом пальто, крупноформатный мужчина, с розовым сладострастным лицом и вставными челюстями.
– Ну, как дымишься? – весело пискнул маленький.
– Шикарно! – прошамкал крупнотелый и засмеялся. – Перехожу вчера улицу, а сержант окликает: «Папаша, вы человек пожилой, а переходите в неположенном месте, создаете аварийную ситуацию».
– Это что, – сказал коротышка. – Я вот стою в очереди, а одна девица говорит: «Товарищи, пропустите вперед дедулю». Представляешь?
И они оба засмеялись и закашлялись.
Из подъезда появилась и мимо, как сон, прошла девушка в мохеровой шапочке и высоких замшевых сапожках, изящно, скульптурно округлявших крутые икры. Они оба одновременно оглянулись и как-то удивленно, затравленно зыркнули друг на друга и покачали головами.
Молча шли они рядом по новой пустынной улице, мимо мертвых еще светофоров, и у крайнего дома, откуда до самого горизонта простиралось поле, серо крашенное первым неброским снежком, они остановились и задумались…
…Горели, сверкали фонари Тверского и Страстного бульваров, и весело звенела «аннушка», несясь с горы от Сретенки, обещая неизвестные встречи и свидания, счастье и молодость.
В ПРИМОРСКОМ ПОСЕЛКЕВот уже двадцать лет я приезжаю на лето в этот приморский поселок за Лиепаей и живу во флигеле садоводства, на самом берегу моря, у поросшей вереском песчаной косы. И на моих глазах тут все стареет и обновляется, течет и изменяется.
Некогда живая, роскошная оранжерея, полная душного, влажного, тропического тепла, где в дремучей листве прятались тяжелые красные гроздья помидоров, теперь, как разоренный улей, стоит пустая и заброшенная, с побитыми, закоптевшими черными стеклами, а игрушечные садовые грядки, где все лето цвели георгины, заросли дикой травой.
В прошлом году умер садовник, старый, добрый латыш. Ненадолго пережила его жена. В этом году отвезли ее на кладбище – крестьянку Иркутской губернии, которую латышский стрелок в гражданскую войну вывез из глухого таежного села в приморский рыбачий поселок, где она прожила всю жизнь и по-русски уже стала говорить с протяжным латышским акцентом.
Отрешенный, тихий стоит на углу и серый каменный дом доктора, некогда, в те первые годы, когда я стал сюда приезжать, шумный, яркий, полный молодежи, веселья. Опустел и притих большой докторский двор, где всегда цыкали мотоциклетки, лаяли собаки, слышались удары по мячу, а по вечерам был фейерверк, и свет в беседках, и застольные песни.
Четыре сына доктора, которых я знал мальчиками и юношами, уже сами стали отцами семейств и расселились по разным прибрежным городкам, где практикуют в больницах, а в доме осталась только старая ослепшая мать, и иногда в сезон живут дачники – чужие, временные жильцы.
Грустно смотреть на тихие, темные, как бы затканные паутиной высокие стрельчатые окна, где всегда был праздничный свет и слышны были звуки рояля.
А рядом, торопясь, ревут бульдозеры, визжат пилы и валят вековые сосны, клин-баба, падая с высоты, бьет, разносит в щепы мой старый деревянный флигелек, где на пороге, по старому народному обычаю, в цементе запечатлен кроткий девичий след невесты, которой подарили этот домик в день свадьбы. Вот раскололся, раскрошился священный, невинный след и пропал на веки веков.
Скоро придет очередь и дома доктора.
Говорят, тут, на берегу моря, построят двенадцатиэтажный модерновый отель с коктейль-баром, и бильярдной, и подогретой водой в бассейне.
И потечет новая жизнь иных поколений на берегу моря, у тех же поросших вереском дюн, под теми же старыми соснами, где прошла жизнь садовника, и его жены, и старого доктора, и детство, юность и молодость его сыновей.
МИМОЛЕТНОЕВечернее гулянье на взморье. Мимо в сумерках, на светлом фоне залива, как на экране, проходят парочки, и долетают только отрывочные фразы.
Девица с морским офицером:
– Ну, скажи чего-нибудь, Ванюшечка, ты чего такой апатичный?
За ними местные старушки в светлых платочках:
– Студень-то, он идет больше из головы и из ножек…
Медленным шагом проходят два курортника в шортах и соломенных шляпах:
– Не было б мужика, не было б Толстого…
Одинокая женщина с транзистором, который тихо ей советует:
– Смажьте рыбьим жиром, потом досуха проведите замшей…
Два пьяненьких типа чуть не валятся друг на друга:
– Будь мне другом детства…
Шумная санаторная компания, из которой выделяется бас яйцеголового гражданина в военном кителе и крагах:
– Дети, они отвергают закон Архимеда!
Седая дама и молодая толстуха в узких брючках-эластик:
– Измерили давление мне, спросили: «Вы замужем?..»
Опять печальный силуэт одинокой женщины с транзистором, и воздух сотрясается мощным вещанием гула:
– Глаза тысяч зрителей устремлены на Эйсебио, «черную пантеру»…
Три гражданина в полной пиджачной выкладке, в темных велюровых шляпах, с портфелями:
– Надо провернуть буханизацию хлебопекарной промышленности.
Женщина в купальном халате и мужчина в полосатой пижаме:
– Зачем ты пьешь с утра? Ведь я с утра пью сметану…
Цветущая, с открытыми мощными плечами баба в сарафане, под руку с крошечной, сухонькой, как лист, старушкой:
– Каждый скандал, бабушка, приближает мою могилу, не сегодня-завтра…
Веселая стайка подростков и высокий звенящий голос:
– Это нечто уникальная, это нечто потрясная мысль!
Еще одна одинокая женщина с транзистором и грустный, вкрадчивый голос, уверяющий:
– Подсушенные и поджаренные корни одуванчика с успехом могут заменить кофе…
А море с легким шумом накатывает волны, накатывает и накатывает и смывает следы всех прошедших.
ОСИНОЕ ГНЕЗДОБыл жаркий летний день. Я сидел в старом, запущенном парке на берегу моря, в тени, на скамейке, когда внимание мое привлек аэродромный гул жужжащих ос.
Ярко светило полуденное солнце, шумел и сверкал старый парк, и сквозь листву, сквозь высокие травы, сквозь свет и тени, со всех сторон по каким-то своим траекториям, с тяжелым гудением перегруженных бомбовозов летали осы, будто не с нектаром, цветочной пыльцой, а с транспортом пороха, динамита, яда.
Они летели в несколько этажей, напружинив усики-антенны на настроенную волну. И ни разу, никогда и ни за что, во веки веков не сталкиваясь в воздухе.
Я проследил их полет. Все они стремились к развалинам старой стены, сложенной из ноздреватого, осыпающегося, желтого от времени камня, и, покружившись, пикировали на узкий каменный выступ, у черной, круглой, как дуло ружья, лётки гнезда.
Оса, как штурмовик, садилась на брюхо, и, еще жужжа всеми моторами, разворачивалась на сто восемьдесят градусов, и лишь потом, сложив крылышки и подобрав тонкие ножки, как-то униженно, задом вползала в свой темный, в свой первобытный, каменно-пещерный город. И тотчас же на освободившуюся посадочную полосу садилась другая, третья, пятая, десятая, ножками пропихивая друг дружку в гнездо, беспрерывно, цепью, как на хорошо отлаженном аэродроме, словно там, внутри, отражаясь на локаторе.
Что же там происходило? Кому они отдавали сладкую добычу? Своим деткам – малым оскам, своей старой маме – заслуженной осе или сеньору, сюзерену, осе-барону, отбиравшему все до последней капли, до последней пылинки, прилипшей к усикам, и пинком выгонявшему их назад, на вечный полет и добычу?
Есть, очевидно, у них там, в злой, жужжащей темней глубине гнезда, своя камарилья, свои маршалы, фавориты, дипломаты, шпионы, палачи и философы-теоретики, все объясняющие и все оправдывающие, есть, наверное, воры и сыщики, комедианты, меценаты, непонятые и непризнанные гении, все, наверное, есть, по-своему, по-осиному.
Я стоял у каменных развалин и слушал тревожное, разнообразно-жадное жуткое жужжание осиного гнезда.
Может, это у них там была война, бунт, всеобщая забастовка, а может, это было обыкновенное мирносозидательное осиное гудение. И рождались маленькие осочки, хоть и совсем крошечные, но остро, тонко жалящие и звеневшие: «Пи-и-ить!.. Е-есть!.. Жи-и-ить!..» И умирали старые осы-ветераны от перегрузки, от разрыва столько налетавшего сердца.
А может, это был гул искупительной молитвы?
Кто его знает. Я не разбираюсь в осином жужжании.
СОЛОВЬИНАЯ НОЧЬСкорый «Москва – Киев» отошел от перрона в восемь часов вечера. И как только он вырвался из черной паутины станционных путей, я увидел на освещенном закатным солнцем косогоре первую парочку. Он и она прощально махали поезду зелеными ветками и что-то весело, счастливо кричали, словно готовы были обнять и расцеловать всех пассажиров.
Через несколько минут вверху появилась новая парочка. Эти даже не оглянулись на поезд и, держась за руки, шли своей розовой тропинкой, будто были одни на всей планете.
Вдруг в поезде стало сумрачно, зелено, паровозный дым запутался в ветвях, из глухой чащи вышли, обнявшись, он и она, словно только рожденные весенним лесом.
Но вот поезд вылетел на волю, и запахло цветущей рожью; полевой тропинкой посреди летнего мира шли он и она, у нее в руках узелок, а у него на палке, как на коромысле, ее туфельки.
Освещенный поезд сверкнул над рекой, и в вечернем тумане, у воды под ивой, кротко сидели он и она, склонив друг к другу головы, вызывая бесконечную жалость.
Как тень прошел ночной разъезд, у путевой будки стояли, друг к другу прижавшись, и целовались он и она, и одинокая звезда смотрела на них.
И за Нарой, и за Брянском, и за Навлей, всю светлую июньскую ночь, всю короткую соловьиную ночь, на всем пути – нежные силуэты – он и она, он и она, он и она…
Погасли звезды, зарозовело небо, из утренней долины поднимались он и она, он в белой косоворотке шел впереди, она в накинутом на плечи его черном пиджаке устало брела позади.
А за хутором Михайловским стало светло, и на склоне горы стояли он и она – маленький подпасок с кнутом и девочка с холщовой сумкой – и смотрели, как восходит солнце.
ПРИЕЗД В ИНОСТРАННЫЙ ГОРОДВокзал, на который мы ночью приехали, был старый, закопченный и какой-то знакомый своей каменноугольной закопченностью и уже раз где-то, по-моему, виденный.
И вокзальная площадь, пустынная и гулкая в этот ночной час, с горьким дымным запахом железной дороги, была знакомой.
И когда мы на автобусе поехали узкими каменными улицами мимо старых, придавленных друг к другу узких домов с темными уснувшими окнами и опущенными на магазинах жалюзи, тоже повеяло чем-то с детства родным.
А потом по узкому тротуару, вдоль длинной, безнадежно серой стены дома почти бегом шла она, а за ней он, и нагнал ее у фонаря, и они остановились в желтом круге света, и это была знакомая пантомима.
И через эту парочку у ночного желтого фонаря я вдруг понял, и почувствовал, и принял в свою душу этот чужой спящий город с его голыми улицами и площадями, башнями и мостами, уходящими в туман.
МУРАВЕЙ НА МАРСЕЗамечали ли вы, что жители одного дома, которые у себя во дворе даже не замечают друг друга, вдруг, встретившись случайно на чужой, далекой улице, обязательно поздороваются, во всяком случае ухмыльнутся друг другу: «И вы тут?» – «Вот встреча!»
А совершенно незнакомые жители одного города, которые знают друг друга только наглядно, как говорят, визуально, встретившись в чужом городе, еще издали друг другу раскрывают объятия: «Давно здесь?» – «Когда уезжаете?»
Я уже не говорю о земляках за рубежом; из разных они городов, никогда не виделись, понятия не имели о существовании друг друга, а тут они встречаются, словно давно разлученные братья: «Какими судьбами?» – «Господи!»
Похоже, чем дальше расстояние и острее тоска по оставленному, тем выше наша восприимчивость, доброта и отзывчивость.
И теперь представьте себе иную планету, куда прилетел первый человек, и если он встретит там муравья – какой это будет пир!
В СКВЕРЕ МГУ НА МОХОВОЙОсенью, в начале университетского года, в погожие солнечные дни, я люблю приходить в этот скверик и наблюдать новое молодое поколение студентов, таких удивительно разных в разные годы и таких всегда одинаковых, похожих во все времена.
Я сажусь на скамейку. Рядом стоят высокий молодой человек в оранжевой синтетической куртке и девушка, и вдруг я слышу, девушка говорит:
– Ты спроси у людей, которые жили в тридцать восьмом – тридцать девятом годах, тогда все носили черное.
– Ну так что? – спрашивает молодой человек.
– А почему бы нам не поучиться у своих предшественников? – советует девушка.
Яркий, ветреный день, летят листья. Как, в сущности, печальна жизнь. И как это долго, непонятно, чудовищно, почти мифически долго, если считать от того маленького садика между кирпичными стенами на Гетманской улице, на Украине, до этого дня. И как одновременно кратко.
Как ненасытно прекрасна пора осени и всякое время дня и ночи в любое время года.
ПЫЛИНКАПод электронным микроскопом пылинка – как земной шар со своим рисунком жизни, своими материками, океанами, горными хребтами, садами и кладбищами, со своими ураганами, катастрофами, критическими точками и инстинктом самосохранения и неистребимостью во веки веков.
ГОРОД
СВИДАНИЕХудой, высокий, квелый парень с тонким облупленным носом, очень пестро одетый – в голубых брюках, зеленом вязаном жакете и какой-то странной кремовой плюшевой шапочке, вроде пилотки, – одинокий и всем чужой, мается в воскресной толпе кавалеров у метро «Площадь Революции».
Он увидел ее еще издали поверх толпы и улыбнулся, а сухое, отшельническое лицо его стало мягким, и добрым, и даже симпатичным.
Она шла сквозь толпу прямо к нему – очкастая, на тонких-тонких ножках, суровая, как цапля, и такая некрасивая, что ни один из кавалеров, словно матросы на палубе стоявших в штормовой готовности, не повел за ней даже бровью.
Он тотчас же взял у нее чемоданчик, и они, не сказав еще друг другу ни слова, чему-то своему бесконечно тайному засмеялись, и оба радостные, смеющиеся, счастливые своей близостью, ушли, держась за руки.
И вся земля была цветущим садом, и все человечество было на пиру.
ЛОТЕРЕЙЩИКВ пешеходном тоннеле от дома Госплана СССР к гостинице «Москва» у одной из колонн сидит за маленьким столиком седой, с фанатичным лицом человек, в старой синей кепочке, со свернутым набок галстучком, крутит вертушку с лотерейными билетами и, как-то дремотно опустив глаза, будто сам для себя, на восторженный синагогальный мотив выпевает:
– Через несколько дней… тираж через несколько дней… несколько дней…
И кажется, он спит, и весь он там, далеко – на яркой местечковой ярмарке, среди рундуков и мужицких возов, и вокруг поет-кричит базар: «Пенька!.. Мыло!.. Семечки тыквенные!..»
Мало кто и обращает на него внимание и слышит, что он там бормочет и фантазирует, и он сидит за своим столиком, одинокий, отрешенный, и может вдоволь, сладко, с молитвенной веселостью и тоской выпевать: «Через несколько дней… Через несколько дней…»
Мимо валит густая толпа, идут юнцы и девицы в болоньях, для которых и война-то была где-то в прошлом столетии, а нэп – это средние века, а царь Николай – это уже Ассиро-Вавилония…
И вот он сидит, как осколок этой Ассиро-Вавилонии, и, обещая рай земной, ликуя, выпевает: «Через несколько дней… Через несколько дней…»
МОСКОВСКИЕ НЕГРЫПроходят каленные морозом иссиня-пепельные московские негры. И, глядя на них, каждый раз я удивляюсь – как похожи они выражением лиц на местечковых подростков, которых я некогда знал там, далеко и давно. Просто каждого из них я уже когда-то видел, и звали их Лева, Яша, Зюня, и я помню даже, в каком переулке они жили.
Что, может, и они приехали из таких же маленьких, захудалых, заброшенных поселений? Или просто люди всей земли, всех рас и цветов кожи, в сущности, очень и очень похожи друг на друга?
ПТИЦЫ НАШЕГО ДОМАНовый многоэтажный дом вырос на месте деревенской улицы, и птицы, жившие раньше на старых ветлах, переселились теперь под плоскую бетонную крышу, в узкие, как древние бойницы, чердачные щели.
Вот какая-то суматошная серая галка прямо с полета сунулась в крайнюю: «Ах, простите, не туда!» И перелетела к соседней щели, исчезла и, наверное, там сейчас кричит: «Привет! Привет!»
А голуби все солнечное утро фланируют по бульвару карниза, выпятив грудь, встречаются и, взмахивая крыльями, вежливо уступают друг другу дорогу или останавливаются и долго гуторят. Одни, толстые, надутые, почтенные, стоят, раскорячив мохнатые ноги, и бурлят, а другие, помельче, скромно слушают, пригнув худую, изящную, граненную кубиком головку, и лишь изредка поклюют, но сделав при этом вид, что кивают: «Любопытно, любопытно!»
А есть и такие, которые не участвуют ни в каких дискуссиях, и никто их не замечает, и мнением их не интересуется, и они сами не придают значения своему существованию, сидят где-то в сторонке, на одиноком кирпичике, и попискивают, потому что светит солнце, дует ветер, потому что есть жизнь, бьется под пухом сердечко.
…Вдруг все птицы сразу, тучей, поднялись в воздух и стали кружиться и кричать над двором. Но никто не обратил на это внимания. Дети играли в классы, дворник ходил с метлой, и в открытых окнах на всех девяти этажах люди целовались, плакали, пели и бранились.
НЕОНОВАЯ ВИТРИНАНочью прохожу мимо магазина «Канцпринадлежности» и на тихой, пустынной улице в неоновом свете так ярко вижу все эти прекрасные и удивительные вещи: раскрытые готовальни и на зеленом и черном бархате циркули и кронциркули, волшебный фонарь с красным глазом, перочинные ножики. И я с азартом мальчишки все это разглядываю, смакую, владею этим, держу в руке и маюсь. В сущности, я никогда этого не имел. Как же так случилось?
Теперь я иду один-одинешенек по улице и думаю: сколько же великолепных, чудесных вещей прошло мимо меня! Никогда не было у меня калейдоскопа, не было увеличительного стекла, фотоаппарата «зеркалки», не летел я на велосипеде по улицам в разноцветной каскетке в мелькании солнечных миражей, а позже ни разу не крутил баранки, держа в узде дрожь восьмидесяти лошадиных сил, мягких и покорных, летя мимо ночных строений, ночных теней, по асфальту дороги, к цели и бесцелью.
И вот еще что: правда, есть на свете Мадрид, Рио-де-Жанейро, есть Канарские острова, и Балеарские острова, и Огненная Земля? Или это только на голубой карте полушарий, там, в детстве, в писчебумажном магазине?
В ТОЛПЕЯ только увидел, как он суетливо-яростно сунул букет свежих розовых астр в мусорную урну и пошел вниз, в подземный переход, сияя лысой макушкой, с плащом, переброшенным через плечо, – этакий деспот и жох. А она, утирая мелкие-мелкие слезинки, чуть помедлив, пошла следом за ним, в жакетике и грубых чулках. Остановить? Покориться? Объяснить? Досказать?
Что произошло только вот сейчас; тут, какая маленькая трагедия разыгралась посреди дня на улице, у ямы подземного перехода, среди толчеи, и сутолоки, и шума большого города, среди тысячи тысяч мелькающих судеб?
Я оглянулся. Никто и не заметил, не остановил взора, не замедлил шага, все бежали, бежали по своим делам, москвичи и командированные, молодые, и пожилые, и старые – в пестрой, разнообразной одежде.
Один я, соглядатай человеческий, и приметил это.