Текст книги "Александр II"
Автор книги: Борис Тумасов
Соавторы: Платон Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 45 страниц)
В конце ноября, когда в Петербурге было тихо под снежным покровом зимы, когда беззвучию скользили сани – вдруг город расцветился пёстрыми флагами, с крепости палили пушки: пришло известие – Плевна взята! Осман-паша сдался со всею своею армией!
Сквозь радость победы по Петербургу шла печаль о многих потерях гвардии под Плевной. Гвардия показала себя…
Страницы «Нового Времени» и «Голоса» чернели объявлениями об убитых лейб-егерях, московцах и других…
Освобождённая от осады Плевны армия пошла на Балканы.
И опять всё затихло.
В газетах часто стала повторяться приевшаяся фраза: «На Шипке всё спокойно…»
Осман-паша сдался и пленником переехал в Россию. Сулейман-паша крепко караулит проходы через Балканские горы.
Русские войска замерзали на Балканах.
Возвратившись с катка в Таврическом саду, Вера в прихожей увидела беспорядок. Чемоданы, походный вьюк, изящный, заграничный саквояж графини Лили лежали на полу, на вешалке висел тяжёлый романовский полушубок с полковничьими погонами Порфирия, меховое манто графини и фуражка.
Порфирия ожидали к Рождеству из Крыма, где он оправлялся после ранения и где за ним ухаживала на правах невесты графиня. Значит, вернулись раньше.
Приехавшие сидели в кабинете Афиногена Ильича. Порфирий поседел, похудел и помолодел. Седина ему шла. Счастье светилось в его глазах. Графиня Лиля только что из вагона – а как была она свежа!! И чёлка на лбу завита, и локоны штопором подле ушей. Ни одного седого волоса… Она была в своём счастье прелестна и не спускала влюблённых глаз со своего героя и с его Георгиевского креста.
Вера поцеловала дядю в лоб и расцеловалась с графиней.
Порфирий уже успел сразиться с отцом по вопросам стратегии.
– Прости меня, папа, – говорил он, – но после всего того, что я видел на войне, я считаю, что для русского солдата нет ничего невозможного. И русская армия перейдёт через Балканы. Воля великого князя Николая Николаевича старшего непреклонна. Сулейман-паша будет разбит. А какой дух в войсках! Нужно всё это видеть! Перед тем как ехать сюда, я проехал в Ставку великого князя. Мороз… Снег… У великого князя – киргизская юрта с железной печкой. Подле, в обыкновенной холщовой палатке, на соломе лежат очередные ординарцы. Никто не ропщет. Все гордятся тем, что так же страдают от холода, как и солдаты. Армия едина!.. Землянки, палатки, весь неуют зимнего похода для всех одинаков. И эти люди, говоришь ты, папа, не перейдут Балканы?! Скобелев, Гурко, Радецкий не одолеют Сулеймана? Да что ты, папа!
– А я тебе говорю, что зимой не перейдут. Летом, может быть. А зимой ни природа, ни турки не пустят…
– Турки?.. Если нам тяжело – им ещё много раз тяжелее. С нами победа – у них поражение… И как началось-то!.. С самого Кишинёва.
– Однако под Плевной попотеть пришлось.
– Да, пришлось. Верно, и это даже хорошо – лёгкая победа – не победа, не слава. Во всех полках поют теперь песню, сочинённую ротмистром Кулебякиным, ещё в Кишинёве, когда государь передал свой конвой великому князю главнокомандующему. Вдохновенная песня! Она в полной мере выражает наши общие чувства.
– Что же это за песня?
– Прочтите, Порфирий, непременно прочтите, вот и Вера пусть послушает, – восторженно сказала графиня Лиля.
С Богом, терцы, не робея… –
начал Порфирий и добавил: – В полках поют «братцы» вместо «терцы».
Смело в бой пойдём, друзья!
Бейте, режьте, не жалея,
Басурманина-врага!..
Там, далёко, за Балканы,
Русский много раз шагал,
Покоряя вражьи станы,
Гордых турок побеждал.
Так идём путём прадедов
Лавры, славу добывать:
Смерть за веру, за Россию
Можно с радостью принять!
День двенадцатый апреля
Будем помнить мы всегда:
Как наш царь, отец державный,
Брата к нам подвёл тогда.
Как он, полный царской мощи,
С отуманенным челом,
«Берегите, – сказал, – брата,
Будьте каждый молодцом…
Если нужно будет в дело
Николаю вас пустить,
То идите в дело смело –
Дедов славы на срамить!..»
С Богом, братцы, не робея,
Смело в бой пойдём, друзья…
Бейте, режьте, не жалея
Басурманина-врага…
Из своего дальнего угла Вера увидела, как у старого Афиногена Ильича слёзы навернулись на глаза. Графиня Лиля смотрела на Порфирия с такою нескрываемою и напряжённою любовью, что Вере стало стыдно за неё. Несколько минут все молчали, потом тихим голосом сказал Афиноген Ильич:
– Ну вот и слава Богу, что так всё обошлось. Сына отдал за честь и славу России, свою, и немалую, кровь пролил… Благодари Господа Бога, что вынес тебя из войны хотя и подраненным, но здоровым… Что думаешь теперь делать? Когда свадьба?
– Свадьба в январе, – сказала, сияя прекрасными глазами, графиня Лиля.
– Меня прикомандировывают к Академии колонновожатых.
– А! Ну, и отлично! А те?.. Что же? Без крови и жертв и точно война славы и чести не имела бы… Ну, а Балканы зимою перейти – невозможно!.. Это говорят военные и большие авторитеты. Никому невозможно!.. Ни Гурко, ни Скобелеву! Просто никому! Даже и Суворову невозможно – а его у вас нет… Невозможно!!
XXX– Берись!.. Раз, два, три, берись!
Треск… Какое-то звяканье, шум, и опять тишина могилы. Сыплет снег. Всё бело кругом. Лес, круча, камни… Появившиеся было в небе оранжевые просветы, словно дымом, затянуло снеговыми тучами. По-прежнему воет вьюга, старый дуб шелестит оставшимися ржавыми листьями и стонет под ветром.
И опять, и теперь уже совсем близко, в морозном, редком горном воздухе чётко слышны человеческие голоса.
– Берись!..
– Откровенней, братцы! Тащи откровенней!
– Не лукавь, Василий Митрич!
И – «Дубинушка»…
Хриплый, простуженный, сорванный голос начинает:
– Эй – дубину-шка, ухнем!
Хор, человек двадцать, подхватывает:
– Да – зелё-ё-ная сама пойдёт… Идёт!.. Идёт!.. Идёт!..
– Откровенней, братцы! Берись! Раз, два, три – берись!
Шум, треск – и тишина… Растаяли голоса, смолкли. Точно и не было их совсем. Ветер свистит в лесу. Залепляет вьюга обмёрзлые стволы осин крупным снегом. Стынет сердце.
Князь Болотнев приподнял голову и усилием воли прогнал начавший одолевать его сон. Час тому назад – вон за тем снежным бугром – заснули, чтобы никогда уже не проснуться, и сопровождавшие князя стрелки – охотники – Шурупов и Кошлаков, и с ними проводник-болгарин. Князь был послан от генерала Гурко отыскать колонну генерала Философова. По карте казалось просто – спуститься с перевала, пройти через лес – и вот она, дорога на деревни Куклен и Станимахи, где должна проходить колонна 3-й гвардейской пехотной дивизии. Так и болгарин говорил. А как пошли по колено, по грудь в снегу, как начались овраги, буераки, крутые подъёмы, как обступил крутом чёрный лес, стало ясно – не пойдёшь напрямик и назад не вернёшься. Ночь кое-как переночевали, а когда с утра пошли, голодные, прозябшие, – стали выбиваться из сил, обмёрзлые люди свалились и заснули вечным сном.
Инстинкт самосохранения толкал вперёд князя Болотнева. Он стал из последних сил карабкаться на гребень и вдруг услышал голоса.
Сон?.. Галлюцинация?.. В глазах туман, в ушах гул и слабое сознание: нужно сделать ещё усилие и подняться во что бы то ни стало, подняться ещё немного. Нужно посмотреть, что там, за гребнем?
Поднялся.
Совсем близко, шагах в пятидесяти, по скату горы вьётся узкая дорога, и по ней чернеют, белеют, сереют занесённые снегом люди. Солдаты, с лямками на плечах, впряглись в орудие, другие ухватились руками за колёса, натужились – и тяжёлая батарейная пушка с коричневым, в белом инее, телом вкатилась на гору. Офицер, в лёгкой серой шинелишке, с лицом, укрученным башлыком, распоряжался.
– Вторая смена, выходи, – крикнул он, повернулся и увидал спускавшегося с кручи Болотнева.
– Кто вы? Откуда?! – крикнул он и, поняв состояние Болотнева, снова закричал: – Эй, послать скорее фельдшера пятой роты сюда. Идёмте, поручик… Совсем ознобились? Так и вовсе замёрзнуть недолго.
В изгибе дороги горел в затишке у песчаного обрыва костёр. От огня песчаная круча обтаяла, и было подле неё тепло, даже жарко, как у печки. Здесь сидело несколько офицеров и солдат отдыхавшей смены. У кого-то нашлась во фляге водка. Услужливый солдат-гвардеец одолжил Болотневу кусок чёрного сухаря. Оттёрши губы – они не повиновались князю, – Болотнев рассказал, кто он и зачем послан.
– Это и есть колонна генерала Философова, – сказал офицер, угощавший князя водкой. – Вы в лейб-гвардии Литовском полку. Благодарите Бога, что так удачно вышли. Отогревайтесь у нас. С нами и пойдёте.
В тепле костра отходили иззябшие члены. Нестерпимо болели ознобленные пальцы, клонило ко сну, и то, что было вокруг, казалось странным, чудодейным сном.
В стороне стояли отпряжённые, обамуниченные артиллерийские лошади. По дороге вытянулись передки и орудия. Рослая прислуга гвардейской артиллерийской бригады и солдаты-«литовцы» по очереди на лямках и вручную тащили орудие за орудием по обледенелому подъёму на гору.
Снег перестал сыпать. Стало потише. Солдат принёс охапку сучьев и подбросил в огонь. Пламя приутихло, сучья зашипели, белый едкий дым повалил в лицо Болотневу, потом пламя победило, заиграло жёлтыми языками. Тёплый синеватый воздух заструился перед глазами князя. Всё стало казаться сквозь него необыкновенным, точно придуманным, стало превращаться в сложное, необычайное сновидение.
Откуда-то сверху закричали:
– Посторонись!
– Обождите маленько! Дайте проехать…
С горы на осклизающейся лошади ехал казак в помятом, порыжелом кителе, замотанный башлыком и какою-то красною шерстяною тряпкой. Казак был в ватной рваной теплушке неопределённого цвета, с ловко прилаженной на поясной портупее шашкой, с винтовкой в кожаном чехле за плечами. Он держал в руке большой чёрный узел. За ним верхом на казачьей лошади ехал пожилой священник в меховой шапке и шубе на лисьем меху.
Казак остановил лошадь как раз против Болотнева и сказал:
– Слезайте, батюшка. Тута оно и будет. Самое это место. Вот и метка моя.
Казак показал на молодую осину, росшую с края обрыва. На ней ножом был вырезан восьмиконечный крест. След ножа был совсем свежий, белый, не успевший покраснеть.
Офицеры и с ними Болотнев подошли к краю пропасти. Чёрные скалы отвесно ниспадали вниз. Далеко, в глубине, курилась и мела метель. Всё было бело и пустынно.
Священник слез с лошади. Казак привязал свою и священникову лошадь к дереву, развязал узел и подал священнику бархатную скуфейку, епитрахиль [199]199
Обрядовое облачение православного священника в виде передника с крестами, надеваемого на тело и спускающегося ниже колен.
[Закрыть], крест и кадило и, подбросив из костра уголька в кадило, раздул его. Потом раскрутил свой башлык и тряпку и снял кивер. Зачугунелое от мороза, тёмное лицо под копною непокорных русых волос стало сурово и торжественно.
– Пахом? – оборачиваясь к казаку, спросил священник.
– Пахом, батюшка… Пахом его звали. Нижне-Чирской станицы казак Пахом Киселёв.
Священник кадил над пропастью. Он пел жидким тенором, казак, задрав голову, вторил ему, упиваясь своим голосом.
– Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, – звучало над пропастью подле потрескивающего костра похоронное пение.
– Житейское море, воздвизаемое зря, – начинал священник.
И казак жалобным, точно воющим голосом подхватывал:
– Напастей бурею.
Оба голоса сливались вместе умиротворённо:
– К тихому пристанищу, к Тебе прибегох.
Офицеры и солдаты-«литовцы» стояли кругом, сняв фуражки.
Всё это было так необыкновенно, странно и удивительно.
– Вечная память!.. Вечная память! – заливался казак с упоением, и теперь ему вторил священник и крестил пропасть крестом.
Священник взял ком снега и, глядя вниз в жуткую бездну пропасти, бросил его со словами:
– Земля бо еси и в землю отыдеши.
За священником бросил ком снега казак и потом стали бросать офицеры и солдаты. Все набожно крестились, ещё ничего не понимая.
– У-ух, – сказал кто-то из офицеров, глядя, как долго летел, всё уменьшаясь, ком снега.
– Глыбко как, – сказал солдат.
Казак принял от священника кадило, скуфью и епитрахиль и увязывал всё это в узел. К казаку подошли офицеры.
– Что тут такое случилось, станичник?
– Дык как же, – сказал казак, привязывая узел к седельной луке. – Сегодня ночью это было. Ехали, значит, мы от генерала с пакетом. А у его, у Киселёва то ись, конь всё осклизается и осклизается. Я ему говорю: «Ты, брат, не зевай, придерживай покороче повод». Гляжу, а его конь, значит, падает у пропасть. Я кричу: «Брось коня! Утянет он тебя», а он: «Жалко, – говорит, – коня-то – доморощенный конь-то» – и на моих глазах и опрокинулся с конём в бездну. Я стою, аж обмер даже. Ухнуло внизу, как из пушки вдарило. Я слушаю, чего дальше-то будет? И не крикнул даже. И тут враз и метель закурила. Ну, я вот пометку сделал на дереве, чтобы отслужить об упокоении раба Божия… Чтобы, значит, всё по-хорошему, родителям сказать, что неотпетый лежит он у пропасти. Спасибо, батюшка, поедемте, что ли. Путь-то далёк.
Священник взобрался на лошадь, и оба поехали наверх и скрылись в лесу, за поворотом дороги.
Были? Не были? И были, как не были. Так и потом князь Болотнев, вспоминая всё это, не знал – точно всё это было или только приснилось в морозном сне у костра.
XXXIНа ночь было приказано стать, где стояли, вдоль Старо-Софийской дороги. Уходя далеко вниз, извиваясь по краям дороги, засветились костры. Кое-где раскинули палатки. Старый полковой доктор Величко переходил от костра к костру, осматривал и оттирал ознобленных.
Князя Болотнева пристроили к пятой роте штабс-капитана Фёдорова. И только офицеры устроились, уселись вокруг костра, как в отсвете появилась высокая фигура командующего 2-м батальоном капитана Нарбута.
– Вы вот что, господа, прошу не очень-то тут разлёживаться. Ознобленных много. Потрудитесь по очереди каждые полчаса обходить роты и не позволять, чтобы солдаты засыпали. Народ приморился, а мороз жесток. Доктор Величко сказал: уже за восемнадцать градусов перевалило. Долго ли до греха. Заснёт и умрёт. И самим не спать.
– Трудновато, господин капитан, – сказал Фёдоров.
– Будем, Иван Фёдорович, мечтать, – вздыхая, сказал белокурый, безусый молодой офицер, с такими нежными чертами лица, такой хорошенький, с таким глубоким, грудным женским голосом, что его можно было принять за переодетую девушку. – Мечтать о камине, о горящих письмах, искрах пережитой любви, пережитого счастья, о знойном юге, об александрийских египетских ночах и смуглых красавицах, полных африканской страсти.
– Поэт!.. Мечтать о пережитой любви!.. В твои-то годы, Алёша!.. Сочини нам лучше стихи, а мы их на песню положим и будем петь в нашей пятой роте.
Алёша покраснел и застыдился. Капитан Нарбут пошёл дальше по ротам. Из тёмной ночи в свете костра появился красивый ефрейтор. Он принёс дымящийся паром котелок и, подавая его офицерам, сказал:
– Ваше благородие, извольте, кому желательно, сбитеньку солдатского, горячего.
Застучали о котелок жестяные кружки и мельхиоровые стаканчики.
– Славно!.. Спасибо, Игнатов. В самый раз угодил.
– Рад стараться. Допьёте, я ещё вам подам.
– Ну так как же, Алёша, стихи?
– Зачем мне сочинять, когда давно и без меня сочинили стихи, так подходящие к тому, что теперь совершается.
– А ну? Говори…
– Читайте, Алёша.
– Мы идём на Константинополь, господа. Мы возьмём Константинополь! А двадцать два года тому назад сочинили на Дону про это такие стихи.
Алёша распевно, стыдясь и смущаясь, стал говорить. Солдаты придвинулись к костру и слушали, как читал стихи Алёша.
Стойте крепко за святую
Церковь, общую нам мать.
Бог вам даст луну чужую
С храмов Божиих сорвать.
На местах, где чтут пророка,
Скласть Христовы алтари,
И тогда к звезде Востока
Придут с Запада цари.
Над землёю всей прольётся
Мира кроткая заря,
И до неба вознесётся
Слава русского царя!
– Вот, – совсем по-детски заключил смущённый Алёша.
Офицеры примолкли.
Из темноты, от песчаного пристена, раздался простуженный, грубый солдатский голос. Кто-то с глубоким чувством повторил:
И до неба вознесётся
Слава русского царя!
и тяжело вздохнул.
Ротный Фёдоров узнал голос.
– Ты чего, Черноскул? – сказал он.
– Я ничего, ваше высокоблагородие. Очень складно и душевно их благородие сказать изволили. Как у церкви, молитвенно очень.
– Вот я и думаю, – сказал Алёша, и Болотнев увидал, что крупные слёзы блестели в Алёшиных глазах, отражая огонь костра. – Вот я и думаю – мы уже на Балканах. Ещё одно усилие – и вот он – южный склон. Долина Тунджи и Марицы! Долина роз!.. А там Филиппополь, Адрианополь и… Константинополь! Заветные мечты Екатерины Великой сбудутся. Славяне станут навсегда свободны… На место Олегова щита на вратах Царьграда будет повешен Александром православный крест. Какая это будет красота! И это мы, лейб-гвардии Литовский полк!.. Тут и про мороз забудешь. Вот какое у нас было прекрасное прошлое! Мы создадим великое будущее!
– А ты слыхал, Алёша, – жёстко сказал черноусый поручик с тёмным закоптелым лицом, – о прошлом думают дураки, о будущем мечтают сумасшедшие, умные живут настоящим.
Лежавший по другую сторону костра на бурке князь Болотнев вскочил.
– Послушайте, – сказал он, – чьи это слова?.. Это ваши слова?
– А вы разве сами не знаете? – сказал поручик.
– Это сказал или дурак, или сам сумасшедший! – взвизгивая, закричал Болотнев и подошёл к офицерам.
– Однако это сказал ни тот и ни другой, это сказал Наполеон!
– Наполеон? Ну и что из того? Разве не ошибался Наполеон? Да и кто не ошибался? Наполеон писал свои воспоминания, а кто вспоминает и, значит, думает о прошлом – тот, значит – дурак! Когда он замышлял поход на Россию, взятие Москвы – он думал о будущем… Сумасшедший!.. Да понимаете ли вы, – кричал Болотнев, топчась у костра, – у нас нет настоящего! Нет!.. Нет!.. И нет!! У нас есть, вернее, было – только прошлое и будет будущее! Вот я сделал шаг от костра, – Болотнев и точно отошёл на шаг от костра. – И этот шаг, то место, где я только что стоял, – уже в прошлом. Оно ушло. Его нет, и я могу только вспоминать о нём. Это всё равно – миг один, одно мгновение прошло, или прошли века – они прошли! Их нет! И когда придёт наш конец, вся жизнь станет прошлым – перед нами откроется новое будущее!! Как и сейчас, каждое мгновение перед нами открывается – будущее!..
Лицо Болотнева горело, как в лихорадочном огне. Глаза сияли, отражая пламя костра.
– Он бредит, – сказал штабс-капитан Фёдоров. – У него лихорадка.
Болотнев не слыхал его. Он продолжал и точно будто в бреду:
– Вся моя прошлая жизнь – одно воспоминание. Скверное, скажу вам, господа, воспоминание. Ошибка на ошибке – гнилая философия Запада. И я познал, что есть только одна философия, и выражается она коротко: «Чаю воскресения мёртвых и жизни будущего века, аминь!» В этих восьми словах – вся мировая философия, всё оправдание и смысл нашей жизни, в этом бесстрашие и мужество нашего солдата, в этом счастье и примирение с нищетою, бедностью и страданиями этого мира!.. Как могли все эти заумные философы, которых я изучал и кому я верил, проглядеть эти восемь слов?! Вся моя будущая жизнь потечёт по иному руслу. Не по марксовской, энгельсовской указке, не по Миллю, Спенсеру, Бюхнеру, Дарвину – и прочим болванам философам, в большинстве из иудеев, заблудившихся в трёх соснах, но по Евангелию… И служить я буду не народу, но государю и Родине, и верить буду не в то, что я произошёл от обезьяны, но что я создан по образу и подобию Божию, и буду ждать, пламенно ждать воскресения мёртвых!..
Шатаясь, как пьяный, Болотнев подошёл к краю пропасти и, остановившись на том месте, где священник днём отпевал казака, крикнул в бездну:
– Пахом Киселёв, ты меня слышишь?
Всё притаилось кругом. Прошло несколько томительных, странно жутких мгновений. Чуть потрескивал костёр. И вдруг из тёмной бездны, издали, глухо, но явственно ответило эхо:
– Слышу-у-у!!
Все сидящие у костра вздрогнули и переглянулись. Болотнев ухватился руками за осину и нагнулся к пропасти. Он крикнул страшным голосом:
– Станица! Слышишь?
Снова издалека, но теперь чуть слышно и не так ясно донеслось:
– Слышу!
Болотнев пошатнулся и свалился бы в пропасть, если бы к нему не подбежали офицеры и не оттащили его от края обрыва.
– Алёша, – сказал Фёдоров, – сведи его к доктору Величко… У него, должно быть, жар…
XXXIIНа южном склоне Балкан стало полегче. Не то чтобы было теплее, но казалось теплее. Главное же – подтащили обозы, подошли ротные котлы и с ними кашевары и артельщики. Солдаты похлебали горячего варева и стали веселее. Похлебал с солдатами их ротных щей и князь Болотнев, но веселее не стал. Непонятная тоска, точно предчувствие чего-то страшного, сосала под сердцем.
На южном склоне появились турки. В глубоком ущелье, занесённом снегом, под Ташкисеном, дрались с ними но колено в снегу. Утомление войск достигло предела.
Под вечер пятая рота «литовцев» пошла на аванпосты и наткнулась в лесу на составленные в козлы русские ружья. За ними сидели и стояли, согнувшись и прислонившись к деревьям, солдаты. Князь с Алёшей подошли к ним – никто не шелохнулся. Казалось, что это были не люди, но восковые фигуры; точно попали Алёша с князем в какой-то военный паноптикум или будто люди погрузились в глубокий летаргический сон и застыли навеки. И только могучий храп и пар, вившийся над ними от дыхания, говорил о том, что это живые люди.
Это оказался батальон Санкт-Петербургского гренадерского полка. Солдаты заснули от усталости на том месте, где окончили бой. Мороз, глубокий снег, движение по нему в бою сломили их силы. В нескольких стах шагах от них, охваченные такою же бессильною дрёмою, неподвижно стояли часовые турецких аванпостов.
В горах и лесах наступили Рождественские праздники. Под открытым небом, в лесу, у раскинутой церковной палатки, служили всенощную, и хриплыми голосами пели солдаты:
– Рождество твоё, Христе Боже наш, возсия мирови Свет Разуми… В нём бо звёздам служащие, звездою учахуся…
Блестящие, яркие, чужие и точно близкие звёзды алмазами горели сквозь оголённые ветви осин и дубов.
«Что же, – думал Болотнев, – убит, что ли, буду?.. Но я смерти не боюсь. Это даже интересно – смерть… Чаю воскресения мёртвых и жизни… какой-то новой жизни будущего века… Отчего же мне теперь так мучительно тяжело?»
Третьего января 3-я гвардейская пехотная дивизия была направлена на Филиппополь. Туда собирался отряд генерала Гурко.
Был сильный мороз. Широкое, разбитое войсками шоссе извивалось по крутому спуску. У многих побелели носы, и приходилось почти непрерывно оттирать уши да похлопывать рука об руку – железные затылки ружей жгли холодом сквозь рукавицы, – но настроение в полках было бодрое. Шли широким ровным шагом, и то тут, то там взовьётся и понесётся к синему морозному небу песня.
Изгиб дороги – и вот он – Филиппополь – показался внизу, в долине. В снежном блеске, под яркими лучами январского солнца был он неотразимо прекрасен. Стройные тонкие минареты белыми иглами возвышались над крышами больших домов, золотые купола мечетей сверкали на солнце, видны были пролёты узких улиц.
После тяжёлого перехода, горных круч и лесных дебрей мерещились тёплые дома, их городской уют.
Офицеры шли впереди роты. Полковой батюшка; протоиерей отец Николай, на немудрящей лошадёнке проехал в голову второго батальона. Жиденькая седая косичка его была опрятно заплетена и торчала из-под бархатной скуфейки. Седая бородка прикрывала исхудалые щёки. Батюшке шёл седьмой десяток, но он ехал со всеми, исполняя требы, напутствуя умирающих, отпевая усопших. Голод и холод делил он со своими «литовцами».
Первый батальон взял «ружья вольно» и ходко пошёл вниз по шоссе. Дрогнула, приняла ногу пятая рота.
Песельники запели:
Балканские вершины,
Увижу ль я вас вновь?
Софийские долины,
Кладбище удальцов…
Батюшка ехал с батальоном и всё почёсывал спину. Мучили его старые ревматизмы, в обледенелых стременах ныли усталые ноги. Батюшкин конь бодро выступал, подлаживаясь под ход батальона.
Весело разговаривали офицеры.
– Я, господа, – сказал штабс-капитан Фёдоров, – первым делом в баню. В Филиппополе-то, я думаю, знатные тур-рецкие бани должны быть. Попариться и помыться, и ах, как это хорошо будет!
– Нет, я спать, спать, – томно сказал Алёша. – В тепле, на мягком.
– Да если ещё и не одному, – поддержал Алёшу черноусый поручик.
Фёдоров посмотрел на потиравшего спину отца Николая и сказал:
– Что, батюшка, заели? Потерпите немного. Вот он и Филиппополь, а там изумительные турецкие бани, в пёстрой кафели полок, белые мраморные полы, скамьи из пальмового дерева. Все хворости вам выпарим, на двадцать лет моложе станете!
Молчит, хмурится седобородый батюшка. Мороз слезу выгоняет из глаз на ресницы. Перед глазами батюшки колышутся штыки четвёртой роты, сзади запевала стройно выводит:
Идём мы тихо, стройно,
Всё горы впереди…
Давайте торопиться
Балканы перейти…
Вдруг вправо, из лесу, за широким долом, блеснуло пламя, белый клуб дыма вылетел из-за деревьев, и, свистя и нагнетая воздух, всё ближе настигая колонну, ударила сбоку в снег граната, но не разорвалась.
– Вот, господа, и турецкие бани начались, – хмуро сказал отец Николай, повернул свою лошадь и поехал назад к лазаретным линейкам.
По всей долине, над Филиппополем, загремел артиллерийский огонь турецких батарей. Турки решили не сдавать города без боя.