Текст книги "Десять десятилетий"
Автор книги: Борис Ефимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 45 страниц)
Яснее нельзя было дать понять, что все мои вопросы, расспросы и хлопоты не только наивны, но и бессмысленны. Разговор явно пришел к концу. Я поднялся с места. Однако мой словоохотливый собеседник снова стал балагурить.
– А вот мне хорошо, – болтал он, выйдя из-за стола и прохаживаясь по громадному ковру, – никаких у меня нет братьев и вообще никаких родственников. Был вот отец, и тот недавно умер. Ни за кого не надо беспокоиться и хлопотать не надо. Да… Ну-с, а вам я советую спокойно работать и поскорее забыть об этом тяжелом деле. А брат ваш, – доверительно прибавил он, – думаю, находится сейчас в новых лагерях за Уралом. Да, наверно, там.
Уже выходя из кабинета, я остановился в дверях:
– Василий Васильевич, а вы разрешите через какое-то время вернуться к этому делу, ходатайствовать о его пересмотре?
В водянистых глазах Ульриха мелькнула усмешка.
– Конечно, конечно, – кивнул он. – Через какое-то время.
Вот что стало известно спустя почти полвека после этой «милой» беседы.
Залом заседаний Военной коллегии служил кабинет Берии в Лефортовской тюрьме. Места за столом заняли трое военных. Председательствовал неутомимый Василий Ульрих, который к тому времени пробыл во главе Военной коллегии почти четырнадцать лет.
Рядом с ним сидели в тот день двое других, совершенно безвестных судей: Кандыбин и Буканов.
Человека, которого первым ввели в зал заседаний, судьи знали отлично. Впрочем, совсем никому не знакомых туда вообще не вводили. Ульрих судил знаменитостей. Но этого подсудимого знали не только судьи – знала страна. И по имени, и в лицо. Его снимки множество раз публиковались на газетных страницах; кинохроника, заменявшая тогда телевидение, представляла его на борту самолета-гиганта, на испанской земле под фашистскими бомбами, на полях и в шахтах, на солдатских учениях и театральных премьерах.
Это был Михаил Кольцов, известнейший публицист, член редколлегии «Правды», депутат Верховного Совета РСФСР, член-корреспондент Академии наук СССР. Но бывший, бывший… Ибо теперь он был заурядным шпионом. Агентом трех разведок – германской, французской, американской. Членом антисоветского подполья с двадцать третьего года, «пропагандировавшим троцкистские идеи и популяризовавшим руководителей троцкизма», террористом с тридцать второго… Признавшимся абсолютно во всем… Так было сказано в обвинительном заключении, уместившемся на двух с половиной страницах.
– Желаете чем-нибудь дополнить? – спросил подсудимого Ульрих.
– Не дополнить, а опровергнуть, – сказал Кольцов. – Все, что здесь написано, – ложь. От начала до конца.
– Ну, как же ложь? Подпись ваша?
– Я поставил ее… после пыток… Ужасных пыток…
– Ну вот, теперь еще вы будете клеветать на органы… Зачем усугублять свою вину? Она и так огромна…
– Я категорически отрицаю… – начал Кольцов, но Ульрих прервал его:
– Других дополнений нет? – и привычно произнес: – Расстрел.
Подсудимому не дали вымолвить ни слова: за дверью уже ждала вызова новая жертва.
«Это был человек, чье имя знал весь цивилизованный мир. Великий реформатор театра, которого еще при жизни знатоки называли гением… – Всеволод Мейерхольд» (Аркадий Ваксберг, «Литературная газета», май 1988 года).
…Всего несколько дней прошло после моей встречи с Ульрихом, и мне вдруг позвонили из редакции газеты «Труд» с предложением начать там работать. Незачем говорить, с какой готовностью принял я это предложение. Профсоюзный орган «Труд» был в ту пору фактически органом Наркоминдела, возглавлявшегося В. М. Молотовым.
Международная обстановка была чрезвычайно сложной: находясь в состоянии «странной войны» с Францией, немцы оккупировали Югославию, Грецию, Польшу, Данию, Норвегию и другие страны, подвергали немилосердным воздушным бомбежкам Англию. Советский Союз занимал позицию строгого нейтралитета. Впрочем, «строгость» эта была весьма однобокой: если в отношении Германии даже такие слова, как «фашисты», «нацисты», «гитлеровцы», «агрессоры» и тому подобные, начисто исчезли из нашего лексикона, то на руководителей «западных демократий», то есть на Англию и Францию, полностью изливались все враждебные, негодующие и обвиняющие эмоции. На них были направлены и все стрелы политической сатиры. И в этом плане «независимая» профсоюзная газета «Труд», естественно, предоставляла больше возможностей, чем официальные органы – «Правда» и «Известия».
Уже первая моя карикатура в «Труде» изображала французского премьера Леона Блюма с подписью: «Труслив, как заяц, БЛЮМлив, как кошка». Закончив рисунок, я призадумался: а как его подписать в качестве автора? Вряд ли, думал я, пропустят в печать фамилию «брата врага…» Зачем ставить кого-то, а заодно и себя самого в неловкое положение? И я поставил на рисунке две первые пришедшие в голову буквы: «В.Б.».
За первым рисунком в «Труде» последовал второй, третий, пятый, десятый… Мои карикатуры отлично узнавали опытные коллеги, которым я полушутя объяснял, что подпись «В. Борисов», сменившая первоначальные «В.Б.», означает «временно Борисов». Так оно, между прочим, и получилось.
Вот как это произошло. В редакции «Труда» было назначено собрание сотрудников, на которое пригласили и меня. Довольно неожиданно заслушать отчет редактора пожаловал сам Молотов. Во время доклада он внимательно просматривал лежавшие на столе комплекты газеты. Сделав ряд руководящих указаний, он неожиданно задал вопрос:
– А кто рисует эти карикатуры? Не Ефимов ли?
Я буквально замер: ну, все пропало.
Получив от явно перепуганного редактора утвердительный ответ, Молотов сказал:
– А почему же не подписывается? Между прочим, это заметил товарищ Сталин. Он сказал: «Если причина в том, что его брат наказан за свои деяния, то это какой-то «биологический» подход к вопросу».
Нечего и говорить, что карикатура на французского генерала Вейгана, появившаяся в «Труде» через день, уже носила полную мою подпись.
Мое возвращение к работе было замечено не только друзьями и читателями. В хронике одной распространненой гитлеровской газеты мне были отведены следующие «любезные» строки: «После длительного молчания в «Труде» снова вынырнул уже считавшийся покойником Борис Ефимов». Дальше шло подробное описание моей последней карикатуры.
Итак, меня допустили к работе по своей профессии. Вместе с тем я пытался разобраться и найти доступную моему пониманию взаимосвязь между расстрелом брата и разрешением мне работать в печати. И найти эту взаимосвязь не смог. Видимо, логика и соображения того,кто принял такое решение, непостижима для логики простого смертного.
Вскоре в Москву приехала Мария Остен. Печальной была наша встреча. Она рассказывала, как отговаривали ее от этой поездки друзья – Андре Мальро, Лион Фейхтвангер, Вилли Бредель, другие.
– Ты с ума сошла, Мария! – говорил Мальро. – Ты Михаилу ничем не поможешь, а сама погибнешь. Разве ты не знаешь, что там происходит? Сам Сатана там правит бал. Тебя арестуют прямо на вокзале.
Мария упорствовала в своем решении. Она наивно верила, что одним фактом своего приезда в Москву опровергнет нелепую клевету о ее «шпионской деятельности» и тем спасет Михаила.
– Это мой долг, – твердила она.
Против ожидания, на вокзале ее никто не арестовал, и она поехала прямо к себе на квартиру, в кооперативном доме ЖУРГАЗа, которую в ее отсутствие занимал Губерт Лосте, успевший за прошедшие в «стране чудес» семь лет стать правоверным комсомольцем и даже жениться на комсомолке. Дверь ей открыл сам Губерт.
– Это я, Губерт, – сказала Мария и хотела войти в квартиру, но он молча и неподвижно стоял на пороге.
– В чем дело? – удивилась Мария.
– А в том, – раздался визгливый голос возникшей за спиной Губерта молодой особы с пышной челкой на лбу, – что вы можете отправляться туда, откуда приехали. Мы не желаем иметь ничего общего с врагами народа!
– Ты с ума сошел, Губерт? – изумилась Мария. – Ведь это же моя квартира!
– Это наша квартира! – закричала супруга Губерта, а сам он, так и не произнеся ни единого слова, закрыл дверь.
Все это в тот же день Мария рассказала мне, улыбаясь и разводя руками. «Вот так “Губерт в стране чудес”!», – приговаривала она. Поселилась она в гостинице «Метрополь». Немного понадобилось дней, чтобы Мария убедилась не только в том, что ее приезд в Москву никого не интересует, но и в том, что бесполезны ее попытки встретиться и поговорить с теми, на чью помощь она рассчитывала. Ни к Мехлису, ни к Поскребышеву, ни к кому другому она, естественно, дозвониться не смогла. Но ее принял Георгий Димитров, который, как я уже упоминал, был автором вступительной статьи к ее нашумевшему произведению «Губерт в стране чудес». Теперь он занимал высокий пост председателя Коминтерна. Исполком этой загадочной организации размещался в неказистом здании против Манежа. Я пошел на прием вместе с Марией.
Мне не раз доводилось слышать выступления Димитрова на собраниях и митингах, и я был теперь потрясен его видом. Не пламенного, мужественого трибуна видел я перед собой, а опустошенного, сломленного человека. Выслушав Марию, он как-то вяло сказал:
– Да, Мария. Я хорошо помню твоего Михаила. Я хорошо знаю и тебя. Но мне трудно что-либо тебе обещать. Скажу откровенно. В таком же положении находятся сейчас многие работники Коминтерна, среди них очень видные люди. Мои обращения по этому поводу… не доходят. Что же я могу сделать для твоего Михаила?
Мы вышли из кабинета председателя Коминтерна в глубоком разочаровании. Прямо на нас, громко стуча ногами, шел какой-то самоуверенный грузный человек. Мы посторонились, Мария посмотрела на него со страхом. Он властно открыл дверь, вошел в кабинет Димитрова и с шумом захлопнул ее за собой.
– Это Андре Марти, – шепнула мне побледневшая Мария. – Мне в Париже говорил Мальро, что он из ярых врагов Михаила и, несомненно, приложил руку к его аресту. Я его боюсь.
К этому следует добавить: в то время, как Димитров бесплодно обращался к Сталину и к Берии с хлопотами о судьбе арестованных работников Коминтерна, Марти, наоборот, набирал очки в глазах Сталина своей повышенной «бдительностью» и разоблачениями «подозрительных» коминтерновцев.
Шли недели и месяцы. Бедная Мария! Она уже убедилась, что ее приезд в Москву оказался абсолютно ненужным и бессмысленным. Но обратный путь был закрыт. А здесь надо думать о жилье, о заработке, о какой-то работе. Положение «подозрительной иностранки» было мало подходящим для решения этих вопросов. И Мария мне сказала:
– Боря, я хочу получить советское гражданство – мне надоело быть «подозрительной иностранкой». Для этого нужно иметь поручительство двух советских граждан. Ты можешь мне дать такое поручительство?
– Конечно, Мария, – ответил я. – Какой может быть разговор? А кто даст второе поручительство?
– Я попрошу Григория Шнеерсона. Это друг Эрнста Буша. Думаю, он не откажет.
– Не опасно ли это? – спросила меня жена.
– Как говорится, – ответил я, – чего бояться дождя, если уже промок до нитки. Уверяю тебя, для моего теперешнего положения не имеет ни малейшего значения, дам я Марии такое поручительство или не дам.
Меня пригласили в административный отдел Моссовета и спросили:
– Вы знаете гражданку Грессгенер-Остен Марию Генриховну? Откуда вы ее знаете?
– Знаю. Это жена моего брата.
Мне дали толстую прошнурованную книгу, и я расписался в том, что даю соответствующее поручительство. Одновременно Мария подала в суд по поводу раздела квартиры с Губертом Лосте, и суд вынес соответствующее решение, правда, оно оставалось пока только на бумаге, тоже по причине неопределенного «статуса» Марии.
Но все эти непростые юридические, процессуальные и гражданские вопросы просто и быстро разрешила… война. Через два дня после нападения Гитлера на Советский Союз Мария была арестована, а вслед за ней и Губерт – «Страна чудес» раскрыла перед автором и героем прославленной книги свои «не столь отдаленные» места за колючей проволокой.
После дебюта в «Труде», в котором мои карикатуры стали появляться изо дня в день, меня начали широко печатать и «Комсомольская правда», и «Огонек», и «Крокодил». Оставались пока для меня закрытыми двери или, вернее сказать, страницы моих родных «Известий». Но несмотря на это, кое для кого я продолжал числиться в «штрафной роте», считаться личностью подозрительной и нежелательной. Мне рассказывал Л. Железнов, исполнявший обязанности редактора газеты «Фронтовая иллюстрация» (это было уже в начале войны), что он привез начальнику ГЛАВПУРа Мехлису очередной номер издания. Просматривая его, Мехлис увидел мой рисунок и нахмурился.
– Ефимов? – недовольно проворчал он. – А как он работает?
– По-моему, неплохо, – ответил Железнов.
– А нет ли в нем червоточины? – недоброжелательно спросил Мехлис.
– По-моему – нет, – твердо сказал Железное.
Да, во мне не было никакой «червоточины» во всем, что касалось моей работы. Но меня не переставали «точить» боль и тревога за брата. Я знал, что перед началом войны были освобождены из тюрем и направлены в армию некоторые военные, впоследствии ставшие героями войны, генералами и даже маршалами, как Рокоссовский. Почему не освободили такого талантливого, боевого и отважного журналиста, как Кольцов? (Я тогда еще не знал, что любезный Ульрих цинично обманул меня – брата не было в живых со 2 февраля 40-го года). Я искренно верил, что Кольцов где-то в каких-то «новых лагерях за Уралом».
Вернусь, однако, в сороковой год. Он принес, как известно, окончание «странной войны». Обход германскими армиями неприступной «линии Мажино» через нейтральную Бельгию (полное повторение ситуации Первой мировой войны), потом – военный разгром и капитуляция Франции. Гитлер триумфально вошел в Париж и снялся на фоне Эйфелевой башни. Никаких комментариев по этому поводу в нашей печати я не помню. Надо думать, что такая эффектная и оглушительная победа Гитлера вряд ли привела в восторг Сталина, который рассчитывал, что на Западе установится длительная позиционная война, наподобие Первой мировой, ослабляющая обе воюющие стороны к выгоде Советского Союза. И не исключено, что он одновременно испытывал некоторое злорадство, что Франция поплатилась за свой отказ объединиться с ним против Гитлера.
Любопытно, что чем более зловещей и угрожающей становилась международная обстановка, чем больше сгущались свинцовые тучи над Европой, чем больше ощущалось подползание войны к рубежам нашей страны, тем старательнее придавался нашей политической графике характер беззаботного, развлекательного, комичного юмора. Я смотрю на свои рисунки в «Крокодиле» и «Иллюстрированой газете», издававшейся «Правдой». Они, как и у других карикатуристов, представляют собой юмористическое обыгрывание самых пустяковых сюжетов и на международные, и на внутренние темы. Просто не верится, что все это изображалось и печаталось, когда уже стояла на пороге страшнейшая из войн, которую когда-либо знала наша страна.
Глава двадцатая
Традиционный вопрос: как вы узнали, что началась война? Откровенно говоря, в этом вопросе мало смысла. Какое это имеет значение? Все узнали по-разному. Одни – в четыре часа утра из сообщения Британского радио, другие – утром, по телефону от знакомых, третьи – в полдень из выступления по радио В. М. Молотова.
Почти шестьдесят лет прошло с той поры. Давно стали взрослыми и обзавелись собственным потомством люди, бывшие малыми детьми в страшное лето 1941-го. Даже в памяти современников и очевидцев выцвели и поблекли, как старые фотографии, картины первых месяцев войны. Чтобы эти картины снова сделать живыми и выпуклыми, можно перелистать старые газеты, посмотреть кинохронику того времени. Но лучше всего, на мой взгляд, обратиться к песне. Послушайте торжественное и суровое:
Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой
С фашистской силой темною, с проклятою ордой…
Вспомните эту мелодию, вспомните эти слова, написанные В. И. Лебедевым-Кумачом, и перед вами ощутимо и зримо встанут тяжкие дни июня сорок первого, в ваших ушах зазвучит голос диктора, подчеркнуто спокойно читающего сообщения Советского Информбюро, от которых сжимается сердце:
– Наши войска вели бои по всему фронту и особенно ожесточенные в районе…
– После ожесточенных боев наши войска оставили город…
– Наши войска оставили…
Вспомните эту мелодию, и перед вами встанут затемненные улицы и строгие лица уходящих на фронт людей, и растерянные лица эвакуируемых ребятишек, и перекрещенные полосками бумаги окна домов, и черные силуэты аэростатов воздушного заграждения, висящие в белесом небе короткой летней ночи.
Первое чувство и первая мысль при известии о вторжении гитлеровских войск были: ну, вот и началось… Пришло то, что висело дамокловым мечом, чего ожидали и во что не хотели верить, но к чему, казалось, были готовы, распевая такие песни, как «Если завтра война»… Вот он – последний и решительный бой с фашизмом, первые отдаленные раскаты которого три года назад донеслись из Испании.
К моменту нападения на Советский Союз Гитлер завладел почти всей Европой. От пяти до двадцати дней понадобилось ему, чтобы разгромить такие государства, как Польша, Норвегия, Дания, Бельгия, Голландия, Югославия, Греция. В течение тридцати пяти дней была сокрушена одна из великих мировых держав – Франция. Прекрасный Париж, остававшийся недосягаемым для германских армий в течение четырех лет Первой мировой войны, капитулировал. Кровавый фашистский флаг с черной свастикой поднялся над Эйфелевой башней.
«Но то, – думалось нам, – совсем другое дело. Советский Союз – не Польша, не Югославия, не Франция. У нас не может быть того, что случилось там. Если Гитлер, опьяненный легкими победами в Европе, рискнет броситься на нас, то быстро почувствует, с кем имеет дело!»
Мы не сразу осознали и поняли масштабы обрушившейся катастрофы. После речи Молотова (между прочим, никто не понимал, почему не выступил Сталин) многим казалось, что «вероломное» нападение фашистов (впервые после пакта «Молотов – Риббентроп» мы услышали это слово) будет немедленно и достойно наказано. Помню, как на другой же день распространились слухи, что Красная армия перешла в контрнаступление и уже вторглась на территорию Германии. Но прошел другой день, третий, и стала очевидной грозная действительность. Выразительно и воспоминание Н. Хрущева о создавшихся настроениях: «…К нам в штаб зашел вернувшийся с передовых позиций генерал Вашугин. Был он в очень тяжелом, растерянном состоянии. «Все погибло. Все идет как во Франции. Конец всему. Я застрелюсь», – сказал он. Я его остановил: «Что вы, безумец, опомнитесь!» Но не успел я ничего сделать, как он выхватил пистолет и застрелился тут же рядом со мной, на моих глазах».
Стальные клинья немецких дивизий неудержимо врезались в пространство нашей страны. Немцы вошли в Новгород, в Минск, подходили к Киеву, наступали на Донбасс. Советские войска продолжали отступать, многие армии попадали в окружение. Было совсем не до смеха, но советские художники-сатирики свою обязанность добросовестно выполняли: на другой день войны уже появился плакат Кукрыниксов «Беспощадно разгромим и уничтожим врага!», на котором могучий красноармеец штыком протыкал Гитлера, вероломно рвущего мирный договор с СССР, а еще через день вышел номер «Огонька» с моим большим рисунком, на котором мощный советский воин в броне русского богатыря замахивается мечом на свинообразного Гитлера в рогатом тевтонском шлеме и с окровавленным кинжалом в руке.
Однако задачи карикатуристов становились с каждым днем все труднее и сложнее – было, повторяю, совсем не до смеха, хотя именно в эти дни смех, улыбка, меткая шутка были необходимы, как никогда. Раздавались, правда, голоса, что совсем не время для смешных карикатур, а необходимы суровые, патетические плакаты, призывающие к отпору, к стойкости, мужеству, к возмездию фашистам за их злодеяния. Но наша агитация не отказалась от столь незаменимого оружия, как смех. И в этом вопросе сказали свое решающее слово те, кто имел на это самое неоспоримое право – фронтовики. Они высказывали такое свое мнение в письмах и откликах на печатавшиеся в газетах и журналах карикатуры, в частности – мои.
…Всех удивляло и тревожило молчание Сталина. Он выступил наконец по радио на двенадцатый день войны. Был он, по-видимому, не совсем здоров, говорил как-то невнятно, часто пил воду. Страшно было слышать, как мелкой дрожью стучал графин о край стакана. Сталин начал свою речь с необычного для него, подкупающе теплого обращения:
– Братья и сестры… К вам обращаюсь я, друзья мои!
Настроение «Вождя и Учителя» нетрудно себе представить – это был подлинный шок. Даже если не принимать всерьез версию, что Сталин задумывал превентивную войну, планировал года через полтора разгромить гитлеровскую Германию и фактически подчинить своему влиянию всю Европу, то, во всяком случае, его должна была грызть лютая досада, что «вероломный» Гитлер его перехитрил и упредил своим нападением.
Хозяин выступал, повторяю, невнятно и маловыразительно, отдельные слова пропадали, фразы сливались. И любопытно, что когда эту же речь пару часов спустя прочел по радио диктор Юрий Левитан, то она зазвучала бодрым, внушающим веру в победу призывом и сильно подняла настроение. Но несгибаемая воля и феноменальное упорство Сталина взяли свое – железной рукой со свойственными ему решительностью и беспощадностью принялся он за управление государством и военными действиями. При этом он великолепно умел все неудачи, ошибки и просчеты сваливать на других, при поражениях и огромных потерях оставаясь в тени и находя тщательно выбранных «козлов отпущения». Никто не смел и заикнуться, что одной из основных причин военных неудач явилось преступное, ничем не оправданное уничтожение более половины командного состава Красной армии, когда расстреляли около 45 тысяч опытных боевых командиров. Почему и зачем это было сделано? Тут сказалась, видимо, патологическая подозрительность Сталина, считавшего, что старые армейские кадры, воевавшие в Гражданскую войну под верховным руководством Троцкого, насквозь заражены троцкизмом и представляют собой угрозу для его, Сталина, власти. По той же причине были расстреляны перед войной талантливые полководцы Гражданской войны Тухачевский, Якир, Уборевич, Эйдеман, Блюхер и другие. Проверенные, опытные кадры были заменены молодыми, незрелыми, недостаточно опытными офицерами. Теперь на этих храбрых, но еще необстрелянных командиров Сталин возлагал вину за неудачи на фронте. А против них воевала сильнейшая, великолепно вооруженная немецкая армия, закаленная двухлетней войной в Европе и сохранившая к тому же опыт Первой мировой войны у всего командного состава. Людские резервы своей страны Сталин, несомненно, считал неисчерпаемыми и, видимо, по этой причине для него ни малейшего значения не имели отдельные человеческие жизни. Его жестокость и беспощадность в этом плане поистине непостижимы. Даже по отношению к близким людям. Своего собственного старшего сына Якова Джугашвили, в первые же месяцы войны попавшего в плен к немцам, он преспокойно оставил в руках гитлеровских палачей, хотя ему предлагали обменять его на пленного немецкого генерала. При этом ни в чем неповинную жену Якова, свою сноху, Сталин дал указание, согласно положению о военнопленных, посадить в тюрьму. Кстати, надо думать, что за всю мировую историю всяческих войн, в которых, бывало, брали людей в плен, никто и нигде не додумался, что попавших в плен при тех или иных обстоятельствах и часто не по их вине, следует считать изменниками и предателями. А вот наш Верховный – додумался. И сотни тысяч советских солдат, угодивших по вине бездарных или неопытных командующих в окружение, а потом – в гитлеровские лагеря для военнопленных, после того, как они были оттуда освобождены Красной армией, прямиком и немедленно попадали в лагеря изменников Родины, откуда уже не всегда выходили.
Между тем шел четвертый месяц страшной войны. А что делали в это время мы, карикатуристы? Чем веселили фронтовиков? Чем развлекали и смешили работников тыла? Было два основных мотива для насмешек и издевательства над «незадачливыми» гитлеровцами. Это, во-первых, их страх перед партизанами и, во-вторых, провал «блицкрига» (молниеносной войны) – ведь Гитлер возвестил, что возьмет Москву через шесть недель. А шла уже четырнадцатая неделя! Как же тут не смеяться, как не изображать обескураженного, злобствующего, разъяренного фюрера? Для смешных карикатур прибавилась еще одна тема – это страх немцев перед грядущей суровой русской зимой при недостатке у них теплых вещей. На наших рисунках-карикатурах появились немцы в «эрзацваленках», в бабьих платках вокруг головы и с сосульками под носом. И смешные карикатуры, веселившие читателей и на фронте, и в тылу, в изобилии появлялись на страницах печати. Широкую деятельность развили «Окна ТАСС» – сатирические плакаты по образу и подобию «Окон РОСТА» времен Гражданской войны. Как ни странно, но эти насмешки, видимо, сильно раздражали Гитлера, поскольку и я, и мои коллеги Кукрыниксы, наряду с Ильей Эренбургом, Юрием Левитаном и другими деятелями культуры были внесены в пресловутый «черный список» гестапо, под лаконичным и деловитым названием «Найти и повесить».
Все более упорное сопротивление оказывали советские войска. Но это, увы, нисколько не помешало тому, что в первых числах октября на Москву двинулся яростный «Тайфун» – кодовое название объявленного Гитлером решающего наступления. Забыл сказать, что с началом войны я расстался с газетой «Труд» и перешел на постоянную работу в центральную военную газету «Красная звезда», редактором которой был Давид Ортенберг (Вадимов). Поэт Алексей Сурков, автор популярной фронтовой песни «Землянка», написал на него такую эпиграмму:
Двух псалмопевцев знали мы,
И оба – чумовые.
Один Давид писал псалмы,
Другой – передовые.
Один был круглый, как горшок.
Другой чуть-чуть поуже.
Псалмы писались хорошо,
Передовые – хуже.
Надо иметь в виду, что эпитет «чумовые» не имеет ничего общего с известной опасной болезнью. В повседневной русской речи это слово равнозначно эпитету – «неистовый». Давид Ортенберг был действительно редактором неистовым – по энергии, инициативе, журналистской изобретательности, преданности своему делу. И неудивительно, что в первый год войны не было газеты более популярной, авторитетной и читаемой, чем «Красная звезда».
Немало перевидал я редакторов на своем долгом журнально-газетном веку. Были они, по выражению Маяковского, «хорошие и разные». Впрочем, «разные» не всегда были хорошими. Помню редакторов дельных и эрудированных, но вялых и малоинициативных. Помню толковых и грамотных, но неуравновешенных и капризных. Были и крикливые самодуры, и бесцветные, скучные чиновники от журналистики, озабоченные «как бы чего не вышло…» О таких и вспоминать не стоит. Но были и яркие фигуры, редакторы, так сказать, от Бога. Об одном из них я и хочу рассказать. Это – Ортенберг.
Его приход в редакцию Центральной военной газеты «Красная звезда» предельно лаконично и образно характеризовал острый на язык Александр Кривицкий, заведующий литературным отделом газеты: «Если до Ортенберга сотрудники «Красной звезды» ходили по редакции не спеша, вразвалочку, то теперь стали передвигаться бегом, крупной рысью». Действительно, новый редактор не терпел ни малейшей медлительности, вялости, прохладного отношения к делу, к интересам газеты. И сам он был живым, бешено пульсирующим, не знающим перебоев ее двигателем. И не удивительно, что за короткое время «Звездочка» выделилась среди других центральных газет своей оперативностью, осведомленностью, нестандартной подачей материалов. А с началом Великой Отечественной войны бесспорно заняла первое место по популярности как на фронте, так и в тылу.
Такой успех газеты стал возможным, естественно, и потому, что Ортенберг смог подобрать для редакции отличную «команду» журналистов, а на страницах газеты – великолепную плеяду авторов: имена Ильи Эренбурга, Василия Гроссмана, Константина Симонова, Николая Тихонова, Евгения Габриловича, Александра Твардовского, Льва Славина говорят сами за себя. Охотно выступали в «Звездочке» Алексей Толстой, Михаил Шолохов, другие известные писатели и деятели культуры.
Неожиданный звонок по телефону пригласил меня в редакцию «Красной звезды». Это было незадолго до войны. В кабинете редактора, кроме самого Ортенберга, находился и его заместитель Григорий Шифрин. Поздоровавшись, Ортенберг по своей привычке быстро зашагал взад и вперед, потирая руки, как бы озябшие.
– Мы хотим предложить вам работать в «Красной звезде», – сказал он без всяких предисловий. – Начинайте прямо с завтрашнего дня.
– С большим удовольствием, но это будет не начало, а продолжение моей работы – я уже печатался в вашей газете.
Ортенберг перестал стремительно шагать по кабинету и посмотрел на меня с удивлением.
– Работали в «Красной звезде»? Это когда же?
– С двадцать девятого по тридцать восьмой год. Добрых десять лет, почти из номера в номер.
– Вот как? – заметил явно заинтересованный Ортенберг. – А почему вы ушли из газеты?
– Я и не думал уходить. Но после того, как в декабре тридцать восьмого года был арестован Михаил Кольцов, мой брат…
– Понятно, – прервал меня Ортенберг. Он снова зашагал по кабинету, потирая руки, потом вернулся к высокой конторке, за которой стоя читал типографские оттиски, и, не оборачиваясь ко мне, сказал:
– Завтра приступайте к работе.
Таков был стиль Ортенберга – он принимал решения стремительно, лаконично и безапелляционно, не всегда утруждая себя объяснениями, обоснованиями, уговариваниями. И, как правило, всегда, что называется, попадал в точку.
Помню, это было уже во время войны, молодой еще композитор Тихон Хренников написал две фронтовые песни и принес их на утверждение не в Союз композиторов, не в Комитет по делам искусства, а… в редакцию «Красной звезды». Ортенберг ничуть не удивился, оторвался от своей конторки и вместе с несколькими сотрудниками направился в одно из помещений, где стоял рояль. Хренников ударил по клавишам и, как говорится, «композиторским голосом» спел песни. Звучные, бравурные, они нам понравились, но все смотрели на Ортенберга. Он молчал, нахмурившись, потом сказал:
– А ну, еще раз, пожалуйста.
Хренников спел еще раз.
– Даем в завтрашний номер, – бросил Ортенберг и пошел к себе.
– Мне кажется, что одно место в тексте следовало бы уточнить в том смысле… – заговорил было кто-то из заведующих отделами.
– Песни хорошие. Не будем тратить время, – сказал Ортенберг на ходу. – Давайте работать.
Трудно было отрицать высокий публицистический, агитационный уровень и популярность «Звездочки», редактируемой Ортенбергом. Тем не менее он был неожиданно снят со своей должности и направлен начальником Политотдела в одну из армий. Никто не сомневался, что об этом позаботился начальник ГЛАВПУРа Александр Щербаков, которого, как было известно, редактор «Красной звезды» давно раздражал своим независимым нравом и, не в последнюю очередь, своим национальным происхождением, каковое Щербаков весьма не жаловал, этого почти не скрывая.