Текст книги "Десять десятилетий"
Автор книги: Борис Ефимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 45 страниц)
– Новое дело, – ворчал он, – Сикстинка закрыта на учет… Ресторан закрыт на обед… Ватикан закрыт, так как Папа дал обет…
Заходили мы и в сравнительно менее известную, но довольно любопытную церковь Санта-Скала, то есть Святой лестницы, где установлена очень высокая и крутая каменная лестница, привезенная из Иерусалима. Согласно свидетельству папских археологов, по этой самой лестнице Христа водили на допрос к Понтию Пилату. Верующие католики обязательно раз или два в год совершают восхождение по Святой лестнице, замаливая свои грехи. Однако не просто ногами, как по всякой нормальной лестнице, а на коленях, с попутным чтением установленных на сей предмет молитв. При этом, между прочим, строго охраняется общественная нравственность, о чем свидетельствует большой плакат с четкой надписью: «Запрещается восхождение по Святой лестнице дамам и девицам в коротких платьях». Святая лестница заинтересовала меня с чисто спортивной точки зрения, и мне взбрело в голову попробовать такое упражнение.
Осыпаемый остротами Ильфа и Петрова, я тем не менее занял исходную позицию и довольно бодро пополз вверх. Однако уже на третьей или четвертой ступеньке я осознал легкомыслие своего поступка… Воровато оглядевшись вокруг (позади меня, к счастью, никто не поднимался), я быстро сполз обратно. Соавторы торжествовали…
Быстро пролетели римские дни, и мы продолжили наше путешествие. И вот мы в городе-светоче Париже. Всегда бурлящий, неугомонный, непредсказуемый Париж в эту пору жил особенно напряженной политической жизнью. В значительной степени этому способствовало близкое соседство Германии, которая с каждым днем становилась все более агрессивной, угрожающей, наглой. Период этот весьма достоверно и выразительно изображен Лионом Фейхтвангером в его романе «Изгнание». В эти дни в Париже находился и Михаил Кольцов – формально в качестве специального корреспондента «Правды» по освещению известного Лейпцигского процесса о поджоге рейхстага, а практически как руководитель широкой антифашистской пропаганды. С утра до вечера он был занят на всевозможных собраниях, митингах, встречах с журналистами, политическими деятелями.
Маленький номер Михаила Кольцова в парижском отеле «Ванно» представлял собой, по сути дела, круглосуточно действующий корреспондентский пункт «Правды». Ни на минуту не умолкали телефонные разговоры и энергичный треск пишущей машинки.
Даже мое неожиданное появление в Париже Михаил воспринял, можно сказать, на ходу: когда я вошел, он что-то диктовал машинистке, одновременно разговаривая по телефону и торопливо допивая кофе.
– Ага! – сказал он, увидев меня. – Молодец, что приехал. Видишь эту кнопку? Нажми ее и, когда войдет мадемуазель Ивонн, закажи себе завтрак. Нет, нет, дорогой Курселль, – закричал он в телефонную трубку, переходя на французский язык, – я не с вами говорю по-русски. Я знаю, что вы еще не владеете этим превосходным языком Тургенева и Горького. Это мой младший брат, который только что приехал из Италии. Очень хорошо, я жду вас у себя. Да, немедленно.
Брат положил трубку и сказал мне:
– Если хочешь, можешь погулять по городу. Я тебя отпускаю до обеда, но смотри, не опаздывай: на пять часов назначен большой антифашистский митинг в зале Мютюалите под председательством Эррио. Мне обязательно надо там быть и кое с кем повидаться.
Так я сразу вошел в атмосферу парижского быта Кольцова, включился в хлопотливый и напряженный ритм его жизни.
Осью, вокруг которой вращалась вся корреспондентская и антифашистская деятельность Кольцова, являлся как я уже упоминал, происходящий в это время и привлекавший острейшее внимание всего мира Лейпцигский процесс о поджоге рейхстага. Главным обвиняемым на сфальсифицированном гитлеровском судилище был, как известно, болгарский революционер Георгий Димитров, превративший скамью подсудимых в трибуну смелого и беспощадного разоблачения фашистской провокации. Гитлеровские власти, естественно, отказали корреспонденту «Правды» во въездной визе, в связи с чем все освещение хода процесса и связанная с этим контрпропаганда были перенесены в Париж.
Я чем мог помогал брату, сопровождал его в разных поездках, выполнял какие-то поручения. Вместе с тем кое-что рисовал, «корреспондировал» в «Известия» политические карикатуры.
Как и в Риме, мне доставляло огромное удовольствие быть гидом своих друзей, показывать им улицы, площади, достопримечательности Парижа, в котором я был не впервые. Я выкладывал им свои познания о Париже скороговоркой опытного гида, смакуя названия улиц и бульваров, повел друзей по Рю де Гренель мимо советского полпредства, потом через бульвары Распай и Сен-Жермен к набережной Анатоля Франса («А вот знаменитые лотки, где любил рыться господин Бержере»), оттуда – к Бурбонскому дворцу («Здесь заседает палата депутатов или, на диалекте русских парижан, “Шамбр, где депюте”»), потом – к мосту, ведущему на пляс Конкорд («Мост, между прочим, построен из камней разрушенной Бастилии»). От площади мы двинулись к Большим бульварам.
Соавторы слушали меня с интересом, но не могли удержаться от ехидных замечаний.
– Ну, Боря, вы совершенно подавили нас эрудицией, – говорил Петров.
– Рассказывает урок, как первый ученик, – добавлял Ильф. – Но не спешите так. Дайте усвоить пройденное.
Париж очень понравился Ильфу и Петрову. Они называли его с неподражаемой южной интонацией:
– ТОТ город!
Мы часто обедали втроем в маленьком ресторанчике на Монпарнасе, причем Петров, любитель всего экстравагантного, заказывал всем самые экзотические блюда и, в частности, марсельский «буйабез» – острейший суп из всевозможных морских моллюсков. Но Ильф вскоре взбунтовался.
– Надоели гады! – кричал он. – Я не хочу больше этих головоногих, кишечнополостных, земноводных! Я хочу обыкновенную баранью отбивную или бифштекс по-гамбургски!
Тут мы с Петровым, не сговариваясь, начинали хором цитировать катаевскую «Квадратуру круга»:
– «Я не хочу больше Карла Бюхера. Я хочу большой кусок хлеба с большим куском сала».
Побушевав, Ильф смирялся.
– Ладно, – говорил он, – давайте сегодня еще разок возьмем устриц. Все-таки – Париж…
Соавторы быстро акклиматизировались в Париже, окунулись в его кипучую жизнь, обросли знакомствами в литературно-художественных кругах. Эренбург сосватал их с одной, по его выражению, эфемерной кинофирмой, которая, однако, несмотря на свою «эфемерность», выплатила им аванс под сценарий кинокомедии из французской жизни. Ильф и Петров смело взялись за работу. Петров как-то рассказывал придуманное ими начало сценария. Сюжет его был связан с только что устроенной во Франции большой лотереей, главным выигрышем которой стала ошеломляющая сумма – пять миллионов франков.
Возможность выиграть такой куш вызвала в стране подлинную лотерейную лихорадку. Вокруг первого выигравшего счастливца, какого-то провинциального булочника, бушевал неистовый газетный бум.
Кинокомедия Ильфа и Петрова начиналась так: некий скромный парижский служащий просыпается утром. Он смотрит на календарь и морщится – 13-е число. Поднимаясь с постели, замечает, что встал с левой ноги. В коридоре, когда он идет мыться, ему перебегает дорогу черная кошка. Бреясь, он разбивает зеркало, а садясь завтракать, опрокидывает солонку. Короче, на него обрушиваются все известные дурные приметы. После этого, развернув газету, он видит, что его единственный лотерейный билет выиграл пять миллионов.
Однако сценарий по каким-то причинам остался незаконченным и постановка комедии не состоялась.
Часто мы встречались в номере Кольцова. Однажды Михаил сказал Петрову:
– Женя! Вы человек мобильный, энергичный. Возьмите Ильфа, Борю и пойдите проведать Луначарского. Он тут лежит в больнице, плохо себя чувствует и очень рад, когда к нему приходят.
Ильф почему-то не смог с нами пойти, и мы с Петровым отправились вдвоем. Квартал Пасси, улица-тупичок Рю Лиотэ, нечто среднее между клиникой и пансионом. В вестибюле мы встречаем куда-то очень торопящуюся супругу Анатолия Васильевича Наталию Розенель.
– О, вы тоже в Париже. Очень хорошо. Обязательно позвоните мне как-нибудь. Я вам покажу одно местечко.
Петров неодобрительно смотрит ей вслед.
– Покажу одно местечко… – ворчит он. – Ну и ну…
Дело прошлое, но самоуверенность и некоторая бестактность Наталии Александровны нередко ставили Анатолия Васильевича в неловкое положение. Вспоминаю такой характерный эпизод. В фойе театра она очень непринужденно подлетела к Михаилу Кольцову:
– Михаил Ефимович! Неужели вам в самом деле понравился спектакль в Камерном театре?
Речь шла о кольцовской рецензии в «Правде».
– Конечно, нет, – невозмутимо ответил Кольцов. – Но Таиров обещал мне четыреста рублей и отрез на брюки.
Кругом раздался хохот, и побагровевший Луначарский поспешил увести свою супругу. Поговаривали, что как-то Сталин сделал Луначарскому замечание насчет поведения его жены.
– Я люблю эту женщину, товарищ Сталин, – решительно возразил Анатолий Васильевич.
– Любите дома, – сердито сказал Хозяин. – А в казенной машине чтоб не смела разъезжать по магазинам и портнихам!..
…Анатолий Луначарский… В голове проносятся воспоминания о встречах с ним в Москве.
…Во дворе дома по Старопименовскому переулку (одно время – улица Медведева), соединяющему Тверскую улицу (одно время – улица Горького) с Малой Дмитровкой (одно время – улица Чехова), в уютном подвальчике располагался популярный в 20-х годах в Москве «Кружок деятелей искусства». Это был небольшой клуб, где ежевечерне собирались после спектаклей артисты, куда охотно приходили писатели, художники и весело, интересно проводили время. Там, кстати, был и неплохой ресторан. В «Кружке» всегда царило оживление, пели известные певцы, читали стихи поэты, выступали артисты, сюда любили заглядывать и видные общественные деятели. Как-то в крохотном вестибюле я был свидетелем забавной сценки. В подвал спустился Луначарский. Его радостно встречает Борис Филиппов, бессменный директор «Кружка» (а впоследствии и ЦДРИ):
– Анатолий Васильевич! Наконец-то!
– Да, да, простите, задержался. Если не ошибаюсь, обещал у вас тут рассказать о Рембрандте.
– Нет, Анатолий Васильевич, о Рабиндранате Тагоре.
– Да, да, извините, о Тагоре. С удовольствием.
При феноменальной эрудиции Луначарского никакая перемена темы не представляла для него ни малейшей трудности.
Не раз впоследствии мне доводилось слушать выступления Анатолия Васильевича на всевозможных собраниях и диспутах, его доклады о делах литературных, вопросах искусства и культуры, о проблемах международных, и всегда, как и другие, я дивился его ораторскому дарованию и колоссальной эрудиции. Отдельные его остроумные, находчивые реплики приводили аудиторию в восхищение и долго потом передавались из уст в уста. И вот – последняя встреча в Париже…
Второй этаж. Небольшая, ярко освещенная комната. Анатолий Васильевич лежит в постели. По одну сторону ее невысокая полка с множеством книг, журналов, газет, по другую сторону телефон. Луначарский один.
– Здравствуйте, здравствуйте. Вам немного не повезло: вы застаете меня лежачим. Еще вчера я чувствовал себя совсем молодцом, сидел в кресле одетым, даже собирался выходить. Да вдруг какую-то каверзу подстроил желудок и… вот, видите сами.
Анатолий Васильевич говорит с трудом, часто переводит дыхание. Я внимательно вглядываюсь в исхудалое бескровное лицо. По привычке стараюсь запомнить четкую линию профиля. Заострившийся костистый нос и длинный седой клинышек бороды придают Анатолию Васильевичу некоторое сходство с портретом Дон Кихота.
– Меня здесь очень тормошат, – продолжает Луначарский, – но я очень рад, когда приходят наши. Откуда вы сейчас? Что видели? Присаживайтесь, рассказывайте.
Мы садимся в кресла по обе стороны кровати. Завязывается беседа. Хотя, строго говоря, трудно назвать наш разговор с Луначарским беседой. Мы больше слушаем и изредка кратко отвечаем на его вопросы. А он, постепенно загораясь и увлекаясь, как всегда, «овладевает аудиторией» и, с трудом поворачивая голову от одного из нас к другому, произносит блестящий полуторачасовой монолог. По сути дела, мы слушаем интереснейший политический и литературный доклад-обзор. Сколько тем, сколько проблем, оценок, характеристик, размышлений! Трудно запомнить все это разнообразие. Анатолий Васильевич улыбается с беспомощным и почти виноватым видом.
– Я ведь много написал книг, но все эти вещи я всегда считал только вступлением к своей главной, обобщающей литературно-философской работе. Мне все мешала приступить к этой книге то пропагандистская, то административная деятельность. Материалов накопилось уйма. Я рассчитываю, что в Испании у меня будет спокойная обстановка для работы и обязанности посла не станут для меня чрезмерно утомительны. Вот скоро поправлюсь и примусь за дело.
– Анатолий Васильевич, а вы бывали раньше в Испании?
– Нет, не приходилось. Это будет мое первое посещение этой чудесной страны. Она чрезвычайно меня интересует своей древней культурой, в которой так причудливо и романтично сочетались европейские и арабские влияния. Думаю основательно поездить и понаблюдать. Изучаю испанский язык с увлечением и, говорят, сделал некоторые успехи.
Он рассказывает, все больше оживляясь, об общих чертах Испании и Италии, об итальянской литературе, о сокровищах Флоренции и Милана, о своем милом друге Владимире Петровиче Потемкине, полпреде в Риме, о французской литературе, о критике…
– Сейчас пишу предисловие к новому собранию сочинений Марселя Пруста. Меня особенно интересует его последнее произведение, которое он писал, как известно, уже будучи тяжело больным человеком, и умер, не закончив его. И вот это чрезвычайно любопытно! Я с поразительной ясностью вижу теперь влияние, которое оставила на его творчестве болезнь. Мне стало совершенно ясно, что слова Достоевского: «Больной человек ближе всего к своей душе», – абсолютно неверны. Абсолютно неверны! Я теперь очень внимательно наблюдаю за самим собою и пришел к прямо противоположному выводу. А именно: больной человек ближе всего к своему телу. Причем к телу, которое болезнь превращает в беспорядочное сборище плохо и несогласованно работающих органов. А наверху одиноко, как в пустой, брошенной всеми квартире, лихорадочно, остро и четко функционирует мозг…
Между прочим, – продолжает Анатолий Васильевич, – чрезвычайно интересно наблюдать затем, как начинает разбалтываться гармонично налаженный природой человеческий организм, как наши внутренние органы начинают саботировать свои священные, от века положенные им обязанности, а то и просто объявляют забастовку.
И снова загораясь, увлекаясь сам и увлекая нас многообразием сложных проблем современного искусства, культуры и политики, говорит этот усталый, больной человек и неутомимый воинствующий пропагандист, боец, большевик, философ…
– Мы не очень утомили вас, Анатолий Васильевич? – спрашиваю я. – Или нам подождать возвращения Наталии Александровны?
– Нет, нет. Что вы! Она не скоро вернется. Надо понять ее, актрису. Ведь в Париже столько есть чего посмотреть…
Целиком во власти огромного впечатления от встречи, возвращались мы с Петровым от Луначарского, взволнованно перебирая детали и подробности происшедшего свидания.
– Нет, Боря, – повторял Петров, то и дело останавливаясь и возбужденно размахивая длинными руками, – я вижу, вы просто не отдаете себе отчета в том, что произошло! Вы хорошенько подумайте над тем, что мы видели! Слушайте! Мы с вами, два молодых здоровых парня, пришли проведать, то есть приободрить и отвлечь от мрачных мыслей, старого, больного, я вам прямо скажу, умирающего человека. И что же получилось, Боря? Не мы на него, а он на нас благотворно повлиял своей бодростью, оптимизмом, жаждой деятельности, молодостью. Да, да, именно молодостью! Я вам честно говорю, он вдохнул в меня, да и в вас тоже новые силы и новый интерес к жизни. Какой человек! Ах, какой человек!
Увлеченные разговором, перебивая друг друга, то и дело останавливаясь, мы незаметно проделали пешком огромный путь от Пасси до нашей гостиницы по почти безлюдным улицам ночного Парижа.
…Упомянув о нашей встрече в больнице с Наталией Розенель, настоящая фамилия которой – Сац, я невольно вспоминаю и другую Наталию Сац. Они были тезками и однофамилицами, различными были только их отчества. Одна – Наталия Александровна Сац, другая – Наталия Ильинична Сац. Но было нечто, различавшее их в гораздо большей степени, – это их судьбы. У Наталии Александровны, артистки Малого театра, судьба – спокойная, благополучная, светская. У Наталии Ильиничны – судьба беспокойная, тревожная, непредсказуемо драматическая. Весь жизненный путь Наталии Ильиничны – неисчислимые, неожиданные и непостижимые повороты обстоятельств, когда взлеты внезапно сменялись катастрофами, удачи – бедами, семейное счастье – пребыванием за тюремной решеткой. Чтобы получить некоторое представление о немыслимых переломах в биографии Наталии Ильиничны, достаточно сопоставить ее, отбывавшую свой срок за колючей проволокой одного из лагерей ГУЛАГа, и ее же спустя почти четыре десятилетия, пишущую мне дружескую записку на своем личном бланке, на котором можно прочесть следующее:
Директор – главный режиссер Московского детского музыкального театра.
Герой Социалистического Труда.
Народная артистка СССР.
Лауреат Ленинской премии,
Государственной премии СССР, премии Совета Министров СССР, премии Ленинского комсомола, профессор.
Позволю себе, кстати, привести текст этой записки: «Дорогой Боренька! Искренно уважаемый, изумительно одаренный, изумительно добрый и любимый Боренька Ефимов!
Поздравляю Вас с Вашим молодым десятилетием. Быть в 90 лет таким жизнерадостным, жизнеустойчивым, подлинным Героем Труда, как Вы, это действительно геройство. Конечно, думаю, как был бы рад поздравить Вас первым наш дорогой незабываемый Мишенька, но в наших сердцах и мыслях он навсегда с нами. Еще раз горячо Вас обнимаю, целую, люблю.
Моя дочь и сыновья горячо присоединяются к этому поздравлению. Мы все Вас любим. Обнимаю, люблю. Нат. Сац 1990 ноябрь».
Явная симпатия, которой проникнута эта короткая записка, является как бы производной от глубоких чувств уважения и благодарности к моему брату. Наталия Сац перенесла на меня нежность и любовь к «дорогому незабываемому Мишеньке». Она действительно была ему многим обязана в критический момент своей творческой биографии. Это случилось, когда руководимый ею, еще совсем молодой Детский театр изгоняли из занимаемого им помещения. Наталия Сац в отчаянии металась в поисках защиты, но нигде ее не находила. Наконец она обратилась за помощью к Кольцову, и тот обещал ей свою поддержку.
Однако после встречи с Кольцовым прошло некоторое время, показавшееся ей бесконечным, а угроза выселения по-прежнему висела над Детским театром. И кто-то ей доверительно сообщил, что это дело решенное… В сильной тревоге она стала звонить Кольцову, но оказалось, что он в командировке. А надо было что-то немедленно предпринимать.
И вот как-то рано утром она пошла к высшему начальству, без надежд, даже не посмотрев утренних газет. Ждать приема пришлось гораздо меньше, чем она предполагала. Всесильный начальник встретил ее… с поздравлениями. Он пожал ей руку, приветливо улыбнулся и сказал: «Читал, читал. Рад успехам Детского театра. Такой фельетон в «Правде» – это уже этап в жизни Детского театра. Сам Михаил Кольцов пишет – не шутка». Это был огромный, чуть не во всю страницу, фельетон «Дети смеются»…
Надо сказать, что вся эта эпопея с Детским театром имела последствием дружеские и близкие отношения между Кольцовым и Сац. Они охотно встречались, и мне запомнился, между прочим, такой забавный эпизод. Однажды у меня раздался телефонный звонок.
– Боря, – услышал я голос брата, – слушай, я тут у Наташеньки. Мы хотим немного потанцевать, но у нас нет музыки. К тебе такая просьба: поставь на патефон хорошую пластинку, лучше всего «Валенсию», и приложи к патефону телефонную трубку.
Этот смешной эпизод вспоминает и сама Наталия Ильинична в своих «Новеллах»: «…И мы, держась за телефонный провод, минуты три танцевали, после чего он с удвоенными силами уехал работать над фельетоном, а я смеюсь и сейчас при одном воспоминании…»
Когда пришли страшные времена сталинского террора, беда почти одновременно обрушилась и на Кольцова, и на Наталию Сац. Она была репрессирована, так сказать, автоматически, то есть поскольку был арестован ее муж, народный комиссар хлебозаготовок И. Вейцер. Это было настолько внезапно и ужасно, что после первой ночи, проведенной ею в камере на Лубянке, Наталия Ильинична наутро стала совершенно седой.
Тяжелые годы тюрьмы и ссылки не сломили сильного, волевого характера Наталии Ильиничны. Она «выдюжила». И вышла на свободу, исполненная энергии, целеустремленности, полная широких творческих замыслов. И, конечно, вернувшись в Москву, с энтузиазмом обратилась к своему любимому делу – Детскому театру.
Один из своих замыслов, поистине грандиозный, она с успехом воплотила в жизнь. Это – великолепное здание, построенное по ее проекту, при ее повседневном наблюдении, при поддержке руководства столицы, которое не устояло перед темпераментным напором Наталии Сац. Здание Музыкального детского театра она увенчала огромной скульптурой Синей птицы. Это было символом не только музыкальной окрыленности, но и данью памяти неувядаемой мелодии, написанной ее отцом для знаменитого спектакля «Синяя птица», по сей день не сходящего со сцены Московского Художественного театра.
В последующие годы мы встречались, хотя и не слишком часто, на различных мероприятиях и вечерах в ЦДРИ, ЦДЛ, Доме актера. И уж обязательно на годовщинах рождения Кольцова, где она неизменно выступала ярко, интересно, эмоционально. Она не забывала говорить при этом разные добрые слова и по моему адресу, а однажды, к изумлению публики, вдруг опустилась передо мной на колени. Я, однако, не растерялся и, в свою очередь, бухнулся на колени перед ней, что вызвало весёлое оживление и аплодисменты в зале.
Мне хочется закончить свои воспоминания об этой удивительной, поистине легендарной женщине надписью на книге об ее отце, известном композиторе Илье Александровиче Саце:
«Боренька! Вы дивный, чудесный человек, и я Вас о-очень люблю. Наташа».
Оглядываясь в прошлое, перебирая в памяти события и факты биографии Наталии Сац, и прежде всего фанатическую преданность главному делу ее многострадальной жизни – созданию Детского театра, я не могу подумать без досады и горечи о том, что после ухода из жизни Наталии Ильиничны ее любимое детище, Московский музыкальный детский театр пришел за сравнительно короткое время в весьма огорчительный упадок.
Кстати, то же самое произошло после смерти Сергея Образцова с созданным им великолепным Театром кукол. А каким стал МХАТ без Станиславского и Немировича-Данченко? Или Театр имени Вахтангова после Рубена Симонова? Примеры можно умножить… Неужели имеет место такая печальная закономерность? Не хочется в это верить.
…И опять воспоминания о Париже. Год 1933-й. Наутро в номере у Кольцова Женя Петров с неостывшим еще волнением рассказывал о нашей встрече с Луначарским. Были тут и Ильф, и Мария Остен, немецкая писательница, близкий друг Кольцова. Долго и горячо говорили мы все о Луначарском, необычайной его эрудиции, исключительном ораторском даровании, припоминали многие его, ходившие из уст в уста остроумные импровизации и реплики. Высказывали опасение, что дни Анатолия Васильевича сочтены, что вряд ли придется ему увидеть Мадрид, куда он только что назначен послом Советского Союза. Говорили о том, как тяжело и больно думать, что такой выдающийся человек может нелепо уйти из жизни в расцвете лет, знаний и таланта, в разгар литературных замыслов и творческих планов. Никто, конечно, не мог знать, что такая же участь ждет почти всех присутствующих. Только мне одному судьба определила незаурядное долголетие. И это налагает на меня святой долг: сегодня, почти семьдесят лет спустя, вспомнить их, молодых, талантливых, целеустремленных, рассказать о них, как бы продлить на страницах этой книги их несправедливо и трагично укороченную жизнь.
…Объявление, почти затерявшееся среди пестрых рекламных, мюзик-холльных и театральных плакатов на парижской афишной тумбе, все же привлекло мое внимание:
«Русский эмигрантский комитет устраивает в театре Елисейских полей публичное собрание в связи с присуждением писателю И. А. Бунину Нобелевской премии за литературу. Билеты продаются. Цена от 8 франков и выше».
Я сказал об этом брату.
– Бунин? – рассеянно произнес Кольцов. – Бунин. Что ж, сходи, пожалуй. Это любопытно. Увидишь там все белоэмигрантское общество. Но будь осторожен. С советским паспортом в кармане, сам понимаешь…
Театр Елисейских полей – небольшой, но уютный и весьма престижный. А в нарядном фойе я оглядываюсь с ощущением человека, попавшего на съемку историко-революционного фильма. Расхаживают офицеры в мундирах с аксельбантами, с нарукавными трехцветными шевронами Добровольческой армии, с почетными значками Корниловского «Ледяного похода», Дроздовской дивизии, Волчьей сотни Шкуро и других белогвардейских объединений и землячеств. Великовозрастные бойскауты в шляпах и с голубыми галстуками, другие живописные фигуры. Неторопливо прогуливаются солидные дамы с бриллиантовыми кулонами на массивных бюстах и их осанистые мужья во фраках и визитках. Здесь сам митрополит Евлогий, духовный пастырь белой эмиграции, и с ним беседует дородный розовощекий старик с выхоленным клинышком бороды. Позвольте… Тут невозможно ошибиться, да это же не кто иной, как Антон Иванович Деникин, крупнейшая фигура Гражданской войны, главнокомандующий всеми «Вооруженными силами Юга России», совсем немного недотянувший в девятнадцатом году до Москвы.
Раздались звонки, приглашавшие в зал. Стоя в сторонке, я пропустил мимо себя весь эмигрантский парад и пошел вслед за ним. Мое восьмифранковое место оказалось в последнем ряду. И это было весьма кстати, потому что невидимый оркестр вдруг с мощной силой заиграл «Боже, царя храни!». Все встали.
«Новое дело, – подумал я. – Как быть? Вставать при звуках царского гимна советскому гражданину как будто не положено. А не встанешь – будет скандал, попадешь в газеты. В посольстве спросят: «А кто вас просил идти на это собрание? Вы что, не понимали, куда идете?» Могут быть большие неприятности, наверняка можно стать невыездным на несколько лет».
Сделав вид, что я целиком поглощен чтением программки, я сильно пригнулся и не отделился от кресла, проклиная любопытство, которое привело меня в театр. На меня тотчас устремились подозрительные взгляды соседей, кто-то было заговорил угрожающим тоном, но сидевшие впереди возмущенно зашикали, так как звучали уже последние такты музыки, с шуршанием двинулся занавес, и перед публикой предстал многолюдный президиум. Собрание открыл депутат бывшей Государственной думы, видный деятель Конституционно-демократической (кадетской) партии В. А. Маклаков, родной брат бывшего царского министра внутренних дел Н. А. Маклакова. Говорили, что царь Николай II по этому поводу сострил: «Есть два Маклакова. Один – Н.А.М. – то есть нам, а другой – В.А.М. – то есть вам…»
После его краткого вступительного слова на трибуну поднялся Бунин, одетый во фрак, сухощавый и легкий, без знакомой по старым портретам чеховской бородки, с иронически-снисходительным выражением чисто выбритого лица. Зал разразился аплодисментами. Бунин сдержанно поклонился.
– Я хотел бы прежде всего выразить глубочайшую признательность присутствующим здесь супругам Нобель (эту фамилию он произносил с ударением на втором слоге) и всем присутствующим за оказанную мне честь. Мы собрались здесь, русские люди, волею судьбы лишенные своего отечества, не признающие власти, установившейся на нашей Родине. Мы никому не угрожаем, не призываем к новой братоубийственной войне. Но мы продолжаем называть Россию – Россией, Петроград – Петроградом…
К сожалению, дослушать речь Бунина мне не довелось: я вдруг заметил, что два офицера со значками «Ледяного похода», глядя на меня, о чем-то перешептываются. Я понял, что мне не избежать весьма неприятного разговора и необходимо незамедлительно уносить ноги. Так я и сделал, быстро выскользнув в фойе, а оттуда на шумящие, звенящие, сверкающие всеми цветами радуги Елисейские поля.
Кольцов не без интереса выслушал мой доклад о чествовании Бунина и только спросил:
– А ты не приметил там Юрия Семенова, редактора «Возрождения»?
– Нет. Я даже не знаю, какой у него вид.
– Скоро у него будет очень бледный вид, – сказал брат, хихикнув. – Я тут приготовил ему один… финик.
И он показал мне написанное от руки письмо в редакцию газеты «Возрождение», подписанное «твоя Лиза».
Дело было в том, что газета «Возрождение» выделялась даже среди белоэмигрантской прессы своей оголтелой ненавистью к советской власти и большевикам. На ее страницах из номера в номер, не зная ни пределов, ни меры, печатались сообщения о голоде, разрухе, восстаниях, эпидемиях, расстрелах и всяких иных бедствиях. Ничего другого, по мнению газеты, в нашей стране не происходило. Известная доля истины в этих сообщениях, несомненно, была. Кто станет отрицать, что определенные годы в Советском Союзе не были ни благополучными, ни спокойными, ни сытными. Но ежедневное нагромождение ужасов, нагнетание беспросветного кошмара начинали коробить даже политические круги Франции, находившейся как-никак в нормальных дипломатических отношениях с Советским Союзом. Дошло до того, что видный общественный и политический деятель, некоторое время премьер-министр Франции Эдуар Эррио как-то выступил с предположением, что вся подобная информация высосана «Возрождением» из пальца под диктовку германских фашистов. Редактор «Возрождения» господин Семенов разразился в ответ открытым письмом Эдуару Эррио, упрекая его в легкомыслии и безответственности. «Беспочвенным суждениям Эррио» белоэмигрантский журналист противопоставлял свои «абсолютно точные и проверенные источники осведомления»: частные письма из России, которые-де пишут хорошо известные ему, Семенову, люди – «наши родные, друзья, знакомые».
Кольцов решил, что он обязан, как советский журналист и корреспондент «Правды», выступить в поддержку и защиту Эррио. Необходимо разоблачить «достоверные» источники информации Семенова. Но как это сделать? И Кольцов решил применить старый-престарый, но большей частью эффективный прием: в письме, сочиненном им и подписанном «твоя Лиза», первые буквы каждого пятого слова составляли фразу: «Наша белобандитская газета печатает всякую клевету об СССР». И что же? Белогвардейский карась не замедлил проглотить незамысловатую наживку: письмо за подписью «твоя Лиза» появилось в центре второй полосы «Возрождения». Когда номер «Возрождения» с этим письмом попал Кольцову в руки, он немедленно продиктовал полный сарказма фельетон для «Правды» под названием «От родных и знакомых», который и был напечатан там два дня спустя.